«Сон в летнюю ночь», или «Дом отдыха» (триптих)

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

«Сон в летнюю ночь», или «Дом отдыха» (триптих)

У Саши Тышлера есть триптих, названный «Сон в летнюю ночь», впоследствии переименованный для «проходимости» в «Дом отдыха» (1927). Но, в сущности, это двойное название помогает лучше ощутить двойную подоплеку триптиха — возведение заурядного бытового мотива курортного романа или даже курортного флирта в некую «шекспировскую» мифологему беззаботной, легкой и игривой эротики.

В кульминационной «Качалке» — последней части триптиха — молодая женщина, отдыхающая дома отдыха (дома, но отдыха, а не настоящего дома!), легкое строение которого, все из белого «плетения» крыши и ажурных окон, виднеется в отдалении, — запрокинув голову, спит в качалке.

И снится ей… (Да, скорее всего, этот апофеоз ультра-романтической любви — фантом воображения.) Снится ей изящный юноша с гитарой, поющий серенаду, проказливые крылатые купидончики, сплетающиеся в воздухе в сложную гирлянду, громадный букет в руке у одного из малышей, улыбающиеся многочисленные луны на прозрачном золотисто-сияющем небе.

И вся эта взмывающая ввысь вертикаль с певцом и купидонами создает ощущение легкой, чуть приправленной гротеском праздничности. (Если вглядеться, то можно увидеть, что букет, а может, рог изобилия, завершается кулаком, сложенным «кукишем».) Это шекспировская комедия, где много странного, чудаческого, переворачивающего обычные представления, — но завершающаяся легко и беззаботно. Все лишь легкий сон.

Саше Тышлеру безумно хочется любить, купаться в любви, но… не страдать. Чтобы была комедия, а не трагедия. Грозный осадок любви, когда она сильнее смерти, изгнан, вытеснен. А слишком бурные чувства приправляются иронией. Отныне никаких бурь! Бурями он сыт по горло! Пусть трагедии разыгрываются в шекспировских спектаклях — там все всерьез и смертельно. А в жизни ему хочется легкости, свободы и некоторой фантастичности, словно все привиделось во сне. Как в шекспировских комедиях.

Не нужно «сцен», бурных разрывов, трагических объяснений!

И самое удивительное, что Саше Тышлеру это какое-то время удается (или почти удается). Причем все его «истории» и впрямь фантастичны. А излюбленный колорит картин и графики этого времени: желто-золотистый, цвет тех упоительных «золотых» снов, которые лермонтовский Демон «навевал» Тамаре.

Минская баллада (часть I)

Это история совсем короткая, потому что о ней мало что известно. Но рассказать о ней необходимо, так как этот мимолетный минский роман имел для Тышлера важное продолжение — рождение любимой дочери Беллы и переплетение ее судьбы с судьбами минских и московских друзей Тышлера…

В Минске жили две сестры Арончик. Вернее, сестер Арончик было гораздо больше — пять или даже шесть, но нас будут интересовать две из них: младшая, актриса БелГОСЕТа Юдифь Арончик, Юдес, Юдеска, как будет называть ее Саша Тышлер, и старшая, Сима Арончик, театральная портниха в том же театре.

В сущности, обе очень молоденькие, Юдес на десять, а Сима на восемь лет младше Саши Тышлера. Юдес — с живым, подвижным лицом, невысокая, пышноволосая, очень талантливая — из того типа женщин, которые Тышлеру всегда нравились. (Интересно, — он увлекался или актрисами, женщинами богемы, или портнихами, их обслуживающими.)

Говорят, в конце 1930-х годов сам Михоэлс хотел пригласить Юдес в свой театр, но что-то ему помешало.

Тышлер сильно увлекся младшей, а старшая сестра — сильно увлеклась им. Какой она была? С маленькой довоенной фотографии на нас смотрит очень красивая, с восточными чертами молодая женщина с лицом строгим и неулыбчивым, точно говорящим: «Да, я такая! Не подходите!» Вероятно, она была сдержаннее и скромнее своей сестры-актрисы и находилась в тени ее женского обаяния и актерского таланта.

В конце 1920-х — начале 1930-х годов Саша Тышлер то и дело ездит из Москвы в Минск — оформляет один за другим несколько спектаклей в БелГОСЕТе: свой театральный дебют «Овечий источник» Лопе де Веги (1927), «Ботвин» А. Вевьюрко (1927), «Глухой» Д. Бергельсона (1928), «62 участок» И. Добрушина (1930) и др.

Отношения с Юдес — пылкие и неровные. Живой интерес и былая увлеченность еще через много лет будут звучать в тышлеровских письмах в Минск к дочери, но с горячими приветами Юдеске.

Немудрено, что скромная и строгая, всегда «зажатая» Сима (чем-то она напоминает Настю и тоже портниха!) отчаянно влюбилась в Сашу Тышлера, такого легкого, веселого, обаятельного.

Что-то было в ее отношении к миру от восточного фатализма, — она не сопротивлялась, когда ее несло к трагически-неразрешимому — безнадежной любви, неотвратимой гибели…

Увлеченный Юдес, Саша Тышлер как-то вечером, после спектакля оказался наедине с ее старшей сестрой. Что это было? Фантазии летней ночи? Для Симы, должно быть, самое счастливое мгновение жизни…

Саша Тышлер вскоре уехал в Москву. Туда ему и пришло известие о рождении дочери Беллы, от которой он и не думал отказываться.

Это любимая дочь, которую он отыщет в годы войны, будет посылать ей из Ташкента посылки, деньги и нежные письма, потом — ждать ее из Минска в гости, еще позже — щелкать по макушке внука Борьку, страшно на него похожего…

Но это все потом, потом…

Кстати, и Настя будет благоволить к Симе и любить маленькую Беллочку, будет навещать их в Минске (без Саши Тышлера!) и защищать Беллочку от слишком строгой матери (подумаешь, вырезала из маминой шубы кусок меха для куклы! Она же — ребенок!). Настя с Симой переписывались. Сима ведь и не мечтала занять Настино место. Другие тышлеровские женщины жалели Настю (это была своеобразная жалость, род презрения), Настя же могла пожалеть Симу.

Сима в одиночестве воспитывала дочку, и в памяти Беллы запечатлелся зимний заледенелый дом, куда они возвращались (мать после работы, она после детсада), мать громко вдыхала холодный воздух, и дочь ощущала ее грусть и одиночество.

В начале июня 1941 года БелГОСЕТ уехал на гастроли в Польшу, с ним уехала Юдеска, а Сима собиралась в санаторий. Дочь она поручила приятельнице — воспитательнице детского сада. Отвела Беллочку к ней, вернулась домой, а утром началась война.

Дети из детского сада оказались под бомбежкой фашистов. Белла, которой тогда не было и семи лет, вспоминает, что видела очень близко улыбающееся лицо летчика-немца, который кружил над ней на самолете. Воспитательница кинулась к расположившимся в лесу военным, и те вывели детей из опасной зоны. Потом их погрузили в поезд и повезли… Далеко. В Хвалынск (родина Кузьмы Петрова-Водкина). Обеспокоенному судьбой Симы и Беллы Саше Тышлеру дойдет в Ташкенте весть все от той же детсадовской воспитательницы, что Беллочка жива. Он поделится этой радостью в письме с еще одной далекой возлюбленной — Таней, Татьяной Аристарховой. Та — сама мать, поймет его чувства.

А Сима? Что стало с Симой? Она подумала, что дочь погибла в бомбежку. И это определило ее дальнейшую судьбу — ей не для чего стало жить. Гетто в Минске возникло уже в июле 1941 года. Говорят, немецкий офицер предлагал вывести ее из гетто (она и там была хороша) — но Сима отказалась. Предлагали помощь друзья за пределами гетто, — и опять она не захотела попробовать спастись. Зачем?

Она погибла в гетто вместе со всеми. (Минское гетто было полностью уничтожено осенью 1943 года.) О чем она думала в последний миг? О дочери? О Саше Тышлере? О своей любви? Мы уже не узнаем…

А Юдес? Поездка в Польшу оказалась спасительной. Из Польши актеры БелГОСЕТа кружным путем добрались аж до Новосибирска. Там она с мужем, Марком Мойным, актером того же театра, и сыном Виктором пережила войну. Юдес, заслуженная артистка и, главное, «орденоноска», которой был открыт путь по военной России, поехала за Беллой в Хвалынск (страшно подумать, какие расстояния в лихие военные годы пришлось преодолеть!) и доставила ее в Новосибирск. В дальнейшем Юдес и Марк ее воспитали.

А Тышлер? Любил, посылал деньги и письма, звал дочку в гости…

Интермеццо

Говорят, в «сталинскую» эпоху — не было личной жизни. Еще как была! Таких дружб, таких любовей еще поискать. Воздух накален, все в душе дрожит и вздрагивает — и одна отдушина — любовь! Для тех, кто привык к «перегрузкам», скучно было жить на Западе, в догорающей «европейской ночи», если воспользоваться названием сборника стихов Владислава Ходасевича. Роберт Фальк потому и сбежал из «благословенного» Парижа, что там не хватало «энергии», сплошная энтропия. Зато тут все «искрило», к чему ни прикоснись. Айседора Дункан на всю жизнь запомнила свою, ой, какую неблагополучную, но подлинную «русскую любовь». Это в начале 1920-х годов. Режиссер, актер, художник Гордон Крэг не только «покорил Россию», еще до революции поставив в Московском Художественном театре совместно со Станиславским и Сулержицким «Гамлета» (1911), но и был совершенно покорен в 1930-е годы Мейерхольдом, Тышлером, Михоэлсом… Философ Исайя Берлин в конце войны, встретив в Ленинграде Анну Ахматову, еще много лет не мог изжить этого впечатления (и увлечения), да так, кажется, и не изжил. Чужестранцы попадали в атмосферу немыслимых грозовых разрядов. А какие встречи тут, какие страсти, какие изломы судеб?! Где еще встретишь такой «тройственный союз» живущих вместе людей, где она любит мужа, ее любит возлюбленный, а муж любит совсем другую. Но живут все вместе, втроем в одной квартире, не нарушая чужой «суверенности». (Маяковский, Лиля и Осип Брики.) Прямые уроки «Что делать?» Н. Чернышевского!

Сталинский террор касался и художников, хотя, может быть, в меньшей степени, чем писателей. Сажали (и расстреливали) их подчас не из-за живописи, а из-за политических доносов, сидящих родственников и других «статей». В 1930-е годы расстреляли замечательного живописца Александра Древина, оставив безутешной Надежду Удальцову (их брак был редкостно гармоничным, о чем можно судить даже по их пейзажам, как бы взаимно друг друга дополняющим). У Древина — все движение и полет, у Удальцовой — редкая «пространственная» выверенность и гармоничность. Но после его гибели в ее пейзажах прибавилось полета и движения, прибавилось «неба», словно она стала писать «за него».

В 1938 году арестовали талантливейшего Михаила Соколова (по доносу). Как художник он был в чем-то родствен Тышлеру, во всяком случае, его «прекрасные дамы» писались и рисовались на той же романтической волне. В начале 1930-х арестована (а потом в лагере расстреляна) сподвижница Казимира Малевича Вера Ермолаева. Арестована из-за брата ученица Фалька Ева Левина-Розенгольц. Если художников в лагере не уничтожали, они продолжали работать, причем на пределе возможного, превышая свой прежний уровень (таков Михаил Соколов, посылавший своей знакомой из лагеря замечательные графические пейзажные миниатюры). У Евы Левиной-Розенгольц после лагеря начался новый период творчества, гораздо более глубокий, «метафизичный» и самобытный, чем прежде… Творческая личность сопротивлялась хаосу и энтропии до последнего!

Личная жизнь была подчас единственным выходом потаенных и подавленных эмоций, сферой свободы, которую невозможно было отнять, «тайной» свободой, которая круговой порукой связывала всех людей духа.

* * *

Летом 1930 года проходит XVI съезд ВКП(б) — съезд развернутого наступления социализма по всему фронту. Идут бесконечные политические процессы. Ищут врага.

Не выдержав «давления времени», запутавшись в личных проблемах и не находя понимания в творческой среде, кончает с собой Владимир Маяковский.

Вероятно, незадолго до этого Саша Тышлер видел его идущим по улице и размахивающим палкой. Тышлер заметил ему, что так можно и по голове кого-нибудь задеть.

— Я этого и хочу! — ответил Маяковский[105].

Фраза, говорящая о степени погружения в стихию иррационального. Состояние, которое Тышлер уже «проходил» и чудом, с помощью беззаветной любви своей Насти, из него выкарабкался.

Смерть Маяковского не могла Сашу Тышлера не задеть. Он с ним тесно общался, был (и на всю жизнь остался) близким другом Лили Брик. Сделал книжные иллюстрации к «Облаку в штанах» и «Хорошему отношению к лошадям» (конец 1920-х — начало 1930-х). В будущем оформит «Мистерию-буфф» (1957).

Иллюстрация к книге «Хорошее отношение к лошадям». Бумага, тушь, перо. 1932 г.

Нужно было находить отдушину, уводящую от социальных кошмаров и внешнего давления. Вообще, в 1930-е годы жили бурно. Описывая «ночной страх» этих лет, сын Александра Лабаса и Раисы Идельсон Юлий пишет далее: «И поразительно, как к этому ночному страху привыкали творческие личности. Принимали у себя дома целые оравы гостей, разъезжали подачам и курортам, увлекались альпинизмом и лыжным спортом, влюблялись, заводили романы, охотно рожали и воспитывали детей, болтали не весть о чем по телефону. Жили до удивления полноценной жизнью и не диво ли, творили: вдохновенно писали стихами и прозой, рисовали, ваяли, с энтузиазмом строили, ставили талантливые спектакли, создавали замечательные художественные фильмы, делали крупнейшие научные открытия»[106].

Едва ли Юлий Лабас преувеличивает. Да ведь и у Тышлера были в эти годы и «оравы гостей», и «курорты», и романы, и вдохновенное творчество.

Этот взрыв энергии был отчасти ответом на ситуацию, отчасти — неким претворением той «новой чувственности», того энтузиазма и бесконечных ожиданий (пусть и не оправданных!), которые принесла с собой новая эпоха, взамен «угасающей», «эллинистической» эпохи модерна, символизма, декадентских течений и всеобщей разочарованности.

Люди духа с этими ожиданиями не прощались. Оставались идеалистами, пусть и с ироническими интонациями в голосе. Такого «густого воздуха» в России не будет уже никогда. По этой «смертельной» энергетике будут тайно тосковать уехавшие, попавшие в благополучный «буржуазный» рай с законами рынка и тихой «застойной» жизнью. Тот же Владислав Ходасевич будет люто ненавидеть этот «обывательский рай», который его отвадит от стихов — последние десять лет жизни он стихов не пишет…

Курортный роман (часть II)

Откуда идут стойкие злые сплетни про Настю, Настасью Степановну Тышлер?

Судя по всему, большей частью от ее соперницы в начале 1930-х годов — Татьяны Аристарховой, Татоши (как она назовет себя в дневнике).

Невестка Татоши, жена тышлеровского сына от Аристарховой, через много лет напишет в неопубликованных воспоминаниях, что Настя была «белошвейка» (так, у дворян некогда были крепостные служанки — белошвейки) и сдавала Саше Тышлеру в Москве комнату. А потом он на ней женился (надо думать, из благодарности). Но она была скорее «слуга», чем жена.

Все эти сведения идут, конечно, от самой Аристарховой, которая Настю «жалела», а вышло, что сожалеть пришлось о ней самой. Хотя начиналось все головокружительно прекрасно и легко. (Впоследствии такую «легкость» Милан Кундера назовет «невыносимой».) Но наш герой ничего не планирует, отдаваясь течению самой жизни.

Кто она?

Татьяна Аристархова. В 1930 году (в начале романа) ей 27 лет. Она — актриса, по крайней мере, училась на актрису в театральном техникуме и институте и затем несколько лет (с 1923-го по 1926-й) служила в театре Мейерхольда.

Но Саша Тышлер застает ее уже скорее чиновницей при театре — она «ответственный секретарь Ассоциации новых режиссеров». В сущности, серьезной актерско-режиссерской карьеры она не сделала, но все время была «возле» театра. Внешне была очень эффектна, капризна (в жилах текла польская дворянская кровь), этакая Марина Мнишек, невысокая, пышноволосая, с чувственными губами, пухленькая. Это был, как мы помним, тышлеровский тип женщин. Такой была Юдеска (тоже актриса). Сходного типа будут Елена Гальперина и Флора Сыркина. Правда, они по типу не актрисы, а «интеллектуалки», «читательницы», к тому же «восточные красавицы» с выраженными семитскими чертами. Татьяна Аристархова — тоже не без интеллектуальных притязаний: владеет французским, немецким, отчасти английским и еще польским — сказывается дореволюционное среднее педагогическое образование, которое Татьяна, дочь штаб-ротмистра, получила в Санкт-Петербургском Павловском институте.

Не знаю, помогло ли ей это образование воспитывать сына Сашу Тышлера (младшего). Он ее без памяти любил, но Саша Тышлер (старший) все время за него беспокоился и «наставлял» взбалмошную Татошу в письмах. Но это потом.

В 1930 году — году встречи с Сашей Тышлером — Татоша замужем уже шесть лет, но брак или уже распался, или на грани распада. Муж — преподаватель биомеханики в театре Мейерхольда. У них двухлетняя дочь Таня. Дочь умрет от скарлатины в 1933 году, в пятилетнем возрасте, когда роман с Тышлером в основном «отшумит». Муж Татоши очень любит ходить по утрам в рюмочную напротив дома. Не из-за этой ли маленькой слабости он перешел на работу администратора в Госцирк? Потом уехал на полгода в Германию, откуда привез некую Маргариту. Итак, к 1930 году брак распался и без помощи Тышлера, — так что фраза Татоши из письма к тышлеровской сестре Тамаре, что из-за него она «ломает свою жизнь и жизнь других», — некоторое преувеличение. Жизнь не клеилась и так. Напротив, первоначально она, вероятно, предполагала с помощью такого легкого и обаятельного Саши все в своей жизни поправить. Впрочем, в основе всего была истинная страсть, захваченность, удивившая саму Татошу, всегда такую спокойную и благоразумную.

Свой роман она описала «по горячим следам событий», назвав его «неудачным по форме, но ярким по содержанию». Аристархова — актриса и театральный режиссер, «инсценирует» его, вставляя в свои записки отрывки высказываний Тышлера, его открытки к ней, свое письмо к Тамаре…

Заглянем в эти написанные от руки записки, чтобы понять, как ухаживал Саша Тышлер, чем привлекал женщин[107]. С этим романом связаны и его замечательные работы.

Предваряет Татоша свои записки словами о том, что встреча с Тышлером была для нее не легким эпизодом, а событием, перевернувшим всю жизнь. Будущее и впрямь подтвердит: Саша Тышлер — главная фигура в этой жизни и единственная большая любовь.

Впервые они увидели друг друга 16 июня 1930 года на Олимпиаде искусств, когда шел грузинский спектакль «Ламара». (Поневоле несколько более панорамно видишь жизненную ситуацию тех лет — не только голод на юге России, аресты и ночные страхи, а еще и Олимпиада, где встречалась творческая интеллигенция разных мест страны.)

Саша Тышлер был окружен актерами Белорусского еврейского театра (мы знаем, что он оформил там множество спектаклей), но Татоша правильно подумала, что он — художник, а не актер. Получилось так, что вместе вышли после спектакля на улицу, сели в один и тот же автобус и одновременно друг другу улыбнулись, — и он «снял кепку». (Вероятно, это была какая-то особенная кепка, не кепка, а кепи — ведь Саша Тышлер в одежде эстет.)

Далее следует описание его внешности. Мы помним, как его описывали Лабас и Лучишкин, теперь слово влюбленной женщине: «…широкоплечий, крепкий, небольшой, но пропорционально сложенный, темный шатен, с правильными чертами лица — очень темными глазами, с особенной, только ему присущей прической, пробора почти не видно, спереди всегда волнистые волосы на макушке располагаются веером, вид у него молодой, задорный, немного мальчишеский, несмотря на 32 года. Он обладает исключительным обаянием, часто улыбается, и от улыбки, показывающей красивый рот и белые зубы, на щеках делаются ямочки, трогательные, милые, как он весь…»

Сейчас влюбленная, как кошка, она в будущем, уже как раздраженная кошка, будет ему мстить, нанося короткие неожиданные удары, а Саша Тышлер (редкий случай!) будет на нее сердиться и негодовать — то она забыла ему написать, что багаж, потерянный при эвакуации, нашелся, то не ответит, дошел ли денежный перевод, то что-то оскорбительное скажет про него общим знакомым. Общее раздражение говорит, как ни странно, о неравнодушии.

Пока же только «исключительное обаяние», не поддаться которому трудно.

Через два дня на открытии Федерации художников (была и такая?) Сергей Лучишкин их познакомил. Оба, не сговариваясь, сказали, что «почти знакомы».

Не будем забывать, что у Татоши дома — все кувырком, — а тут является настоящий принц, снявший при знакомстве симпатичную кепку. А что женат, — отобьем! Татоша была полна влюбленной решимости. Иначе бы все не развивалось так стремительно. Прогулки в театр, в кафе, в парк — иногда втроем с Сергеем Лучишкиным. Захаживали и к нему в гости, на Мясницкую. Он жил недалеко от Тышлера во «вхутемасовском» доме, двор которого, как уверяет Юлий Лабас, живший там с матерью, запечатлен на знаменитой картине Лучишкина «Шар улетел» (1926).

Татоша отмечает, что Лучишкин «стал играть какую-то роль» в ее отношениях с Тышлером. (Эту роль обычно называют сводничеством.)

У того же Лучишкина через месяц с небольшим романтических свиданий произошла встреча, все поменявшая. Хозяин ушел, оставив их наедине.

Вскоре Саша Тышлер отправляется в Одессу и Батум. Судя по всему, это творческая командировка от «Всекохудожника»[108].

Думаю, что в Одессу Сашу Тышлера особенно тянуло — в местном Музее еврейской культуры его работам был отдан целый зал. Кстати, в 1940 году, за год до войны, в нем еще успеет пройти его первая персональная выставка (совместно со скульптором Иосифом Чайковым, с которым они некогда расписывали московский трамвай). Я уже писала о печальной судьбе этих картин, сгоревших в начале войны от взрыва немецкой бомбы.

Итак, Саша Тышлер едет в Одессу. Таня Аристархова устремляется за ним. На вокзале он ее встречает. Поселяются в большом номере гостиницы «Бристоль» на Пушкинской, который Татоша подробно описывает: «…большой, с двумя окнами, ставни закрыты, 2 постели в разных углах комнаты, одна за ширмой, тут же умывальник».

Медовый месяц «незаконной» любви… Существует фотография Саши и Татоши в каком-то Одесском музее. Должно быть, Музее еврейской культуры, где молодой Тышлер мог ощутить себя «классиком».

Он стоит на фоне картины, — возможно, это его собственная картина, из-за плохого качества фотографии — трудно определить. Одна рука в бок, другой придерживает за плечико избегавшуюся по городу на высоких каблуках Татошу. Она снята в профиль, светловолосая, в светлом платье, маленькая, пухленькая (так и просятся уменьшительные суффиксы). Саша Тышлер рядом с ней — надежный и сильный. Он тут главный, и это в его позе, жесте, взгляде.

Пляж, море, его «боязнь летучих мышей», ее «неопытность в вопросах любви»…

В записках ни слова о реальной жизненной ситуации обоих, о его жене, о своей двухлетней дочери. С кем она осталась?

Никакого житейского сора, замутняющего «девичье счастье» Татоши, ее чуть запоздавшие «грезы любви». Промелькнули две недели в Одессе («чувствую, что уже привязалась крепко») и на теплоходе «Крым» поплыли на две недели в Батуми. Времяпровождение во время поездки — идиллическое. Сидят на верхней палубе, и она, положив ему голову на плечо, слушает, как он «приятным голосом очень мягкого тембра» говорит «о всяких событиях своей жизни». Это удивительно. Тышлер — человек очень закрытый, никаких «исповедей» о себе не оставил. Только записанные второй женой «анекдотические» события из детства. Может, это и рассказывал?

«Москва забыта окончательно», — констатирует Татоша. Ею, возможно, забыта (а дочка?), а про Сашу Тышлера не знаем. Но, судя по всему, любовное облако накрыло и его… на один месяц этого путешествия. Татоша же растянет этот месяц на долгие годы, на всю последующую жизнь.

Что и Тышлера «накрыло облаком», говорят его замечательные батумские акварели 1930 года. Редкостно жизнерадостная, озорная графика — отголосок этой дерзкой поездки, вопреки всем правилам, — и личным, и общественным.

Такие работы серии «Батуми», как «Слушали о снятии чадры» и «Постановили снять чадру», объединены мотивом преодоления чего-то запретного с помощью простого «постановления» в духе новой реальности. Существует несколько вариантов обеих работ, причем сбоку, а иногда в центре акварели возникает фигура красноармейца за столом, ведущего собрание. Невольно на память приходит «Белое солнце пустыни» Владимира Мотыля с красноармейцем в окружении женщин гарема. Тышлер первым освоил этот мотив, и освоил блистательно!

Он и посмеивается над «простотой» решения, и радуется раскрепощению жизненных сил, витальных порывов, — что не прошло мимо бдительной критики, учуявшей в акварелях что-то неладное: «…задание разрешено порочно в силу биологической мотивации (солнце, деревья, физиологическая радость), неумение вследствие этого схватить сущность процесса»[109].

Солнце, деревья, физическая радость действительно были основой этих акварелей, а еще глубже — преодоление запретов в любви. Если уж восточные женщины постановили снять чадру…

Рисунки делаются прямо в Батуми, причем Татоша сожалеет, что их мало (она насчитала три штуки). Зато какие! Впрочем, в серии «Батуми» акварелей гораздо больше — скорее всего «варианты» Тышлер делал уже после поездки.

В акварели «Постановили снять чадру» разлит, как и во всей серии, ослепительный, нежнейший, желто-розовый свет (цвет) южного полдня. Композиция выстраивается вертикально, лист заполняется снизу вверх. Так строит свои лучшие живописные работы Сергей Лучишкин, а до него тот же Питер Брейгель.

Два ряда декоративно решенных фигурок восточных женщин, «снимающих чадру», затем горизонталь водоема, с отраженными в нем прутьями решетки, затем стоящие в ряд вертикали пальм — и над всем этим полоса неба с солнечным диском.

Бесконечные пересечения вертикалей и горизонталей создают эффект всеобщего «кружения». И впрямь, «закружилось в голове». В прочих акварелях («Свидание у пальмы», «У фонтана») — тоже дается яркий и романтический образ Востока.

Татоша о Батуми:

«Город интересный. Турецкий базар, фрукты и табак, пальмы, растущие на улице, кажутся сидящими в кадках».

В батумской гостинице вместе с московскими художниками слушают «страшные рассказы о похищении русских женщин аджарцами». Посещают Зеленый Мыс, чайную плантацию… Саша Тышлер где-то забыл свой белый костюм, ходит в голубоватой пижаме и спортивных туфлях. Но, вероятно, и в этом курьезном наряде — элегантен, недаром Татоша его запомнила.

После ужина посетители пансионата собираются вместе — играют в шарады, хозяин заводит патефон, все сидят в плетеных креслах, «мечтательно устремив глаза в небо с крупными звездами»!

(Сцена прямо из последней части триптиха «Сон в летнюю ночь», только у Татоши все всерьез, без тени иронии.) Вообще мне приходится опускать некоторые детали — Татоше хочется «запечатлеть все» — и пародийные танцы в ритмах фокстрота, исполняемые Тышлером и сценографом Рабиновичем, и ночи, которые она «помнит все» и думает, что Саша «тоже их помнит».

А дальше — возвращение.

Записывает впечатления через девять дней после приезда, но тон уже иной: «…пролито много слез на год вперед».

Татоша с ужасом понимает, что реальность не такова, как ей бы хотелось. Саша Тышлер не уходит от жены. Как? Почему? Из-за ее ревнивых истерик? Из-за собственной душевной мягкости? Она пишет: «Есть слова „долг“, „привычка“, „обстоятельства“, „благодарность за прошлое“ и проч., которые мешают жить…»

Очевидно, именно этими «словами» Саша Тышлер пытался объяснить свое поведение. Заканчиваются записки надеждой на воссоединение: когда Саша поймет, «что живешь только один раз и любишь крепко, по-настоящему не часто, — он придет ко мне, и мы опять будем вместе».

Не произошло.

Выбор сделан в пользу Насти, в пользу «мещанской» стабильности. Татоша — взбалмошная и богемная. А с Настей связано само его творчество, его регулярность, его жизненные основы.

Пожалуй, роман с Татошей самый чувственный и бурный. Его «волны» еще долго расходились. В ее записках есть выписки, помеченные числами. Эти фразы он ей говорил: «Если ты уходила на 10 минут из комнаты, я уже скучал, я не мыслил себе дальше жить без тебя». И еще: «Время, проведенное с тобой на юге, это самые счастливые дни в моей жизни». И вот это: «Если собрать все „любви“ мои за все время, то любовь к тебе будет больше их всех вместе взятых».

Татоша ждет ребенка. И решает, как советует ей Саша, написать письмо его сестре Тамаре — вечной его спасительнице. На этот раз совет нужен его возлюбленной. (Мать еще жива, но он не хочет посвящать ее в свои сложные обстоятельства.)

Письмо Татоши он предваряет своей запиской, уверяя «Тамусю», что все написанное Татошей правда (письма еще нет в природе), а заканчивает какими-то дикими, ликующими возгласами: «Что-то будет! Что-то будет! Ай Ай Ай!!!!» И дальше в полном экстазе: «Но все же мне хорошо и как-то радостно на душе. — Ура!!!»

Столь сильная реакция связана, очевидно, с известием о ребенке. Он ребенка хотел, еще в ноябре 1930 года писал Татоше: «Объективно мне ребенок нужен», где «нужен» подчеркнуто. С Настей у него детей не было и, кажется, не предвиделось — в 1930 году ей 42 года. У Беллы — дочери Тышлера, есть рассказ, что в это же время, что и Татоша, Настя ожидала ребенка, но, узнав о сопернице, избавилась от него. Верится с трудом. Скорее всего «апокриф».

Татошино письмо Тамаре написано совершенно в другом ключе, чем записка Тышлера, — это горестный рассказ о том, как все неправильно обернулось, хотя начиналось так хорошо. Ее интерпретация событий: Саша остался с Настей из-за своего мягкого характера, принеся себя в жертву. А она заболела нервным расстройством, не может работать. Саша приходит ухаживать за ней. К Насте она, конечно, не ревнует. У нее к ней только жалость. Тут же тонкая лесть Тамаре: «Если Вы обладаете таким же тышлеровским обаянием и мягкостью, как он, то я заранее, не видя Вас, буду любить Вас…»

По-видимому, ответа она не получила. Еще бы, Тамара — подруга Насти! Но письмо, как Тышлер, очевидно, и хотел, несколько разрядило эмоции.

Двадцать третьего июня 1931 года родился Саша Тышлер (младший). «Крепкий, здоровый мальчик, похожий на отца».

В августе 1931 года встречи возобновились — их тянуло друг к другу. В сентябре Саша Тышлер едет в творческую командировку в Эривань и Тифлис и посылает ей с дороги открытки. (Там нарисована акварельная серия «Армения», 1931.) Прибыв в Тифлис, он пишет, что не может осмыслить цели своей поездки: «Впечатление такое, будто я удираю от чего-то, кого-то» (открытка от 13 января 1931 года).

А ведь в самом деле — удирал — от нерешенных и не решаемых жизненных проблем, от ревнующих женщин, от непонимания критики…

В одной из открыток он пишет: «Содержание моих писем сознательно имеет „публицистический“ характер — по-видимому, для более сложной идеи нужна база».

Фраза очень жесткая. Никакой лирики! Любовных писем он писать не намерен (а в будущем какие любовные письма он будет писать Флоре Сыркиной!). Но Сашей и маленькой Таней он интересуется, рисуя на открытках коляски и морковку.

Я уже писала, что «мягкость» Саши Тышлера обманчива. Он «знает свое решение» и снова это демонстрирует (хотя колебания были — слишком силен оказался «солнечный удар»).

Тышлеровские зарисовки маленького Саши

С маленьким Сашей связаны забавные тышлеровские рисунки карандашом — вот малыш на горшке, вот вытягивается кошкой, вот в зимней шапке, а вот в буденовке со звездой — любовные зарисовки, в детской манере, но с безошибочно круглящейся линией. С ним он совершит свои несовершенные путешествия за границу — с помощью воображения и рисунков — в Африку, Туркестан, Японию, на Крайний Север. Выбор мест весьма экзотический.

В 1932 году Тышлер пишет серию «Материнство», где в одноименной работе возникает идиллический «золотой сон» — в золотисто-желтом мареве лежащая под одиноким деревом женщина рукой раскачивает висящую на ветке люльку с младенцем. В отдалении видны городские дома. Что это за пустое пространство с летящим в небе маленьким самолетом? Что за дома вдали? Что за голое дерево с единственной веткой? И почему у него наверху нечто вроде подушки? Впрочем, это «фантазии», которые не подчиняются законам логики и здравого смысла. Но общее настроение работы — безмятежный «убаюкивающий» покой.

В жизни все было не столь идиллично, хотя и не доходило до «сцен» и скандалов. Саша Тышлер умел их «сглаживать».

Отношения с Татошей постепенно затухают. В 1935 году, поняв, что на Сашу Тышлера нет никаких надежд, она выходит замуж за некоего Алешу (Фролова) — директора Дома кино. Невестка Татоши пишет, что мать оставила сыну огромный чемодан фотографий своих довоенных путешествий с Алешей по Крыму и Кавказу. Вероятно, хотелось повторить то, первое свое путешествие. Едва ли удалось… Алеша в 1941 году поедет на фронт с бригадой, после войны умрет от ранения…

Но… ничто в реальной тышлеровской жизни не прерывается. Все связано, все аукается.

В годы войны Саша Тышлер будет с Таней Аристарховой и сыном интенсивно переписываться, посылать деньги. Эти письма мы еще прочтем…

Много позже, уже после смерти Насти, в его живописи появятся женские образы, очень напоминающие Татошу. У этих женщин необыкновенно тонкая, страстная, выразительная мимика. Таких «рембрандтовских» выражений, таких больших глаз, такого отчаяния и задумчивости, как в этих работах, навеянных Татошей, нет больше ни у кого из его женщин!

Но до этого нужно еще добраться…

Интермеццо

Цыганская тема, тема скитаний, перемены участи, поглощает Тышлера в 1930-е годы, годы его «бури и натиска».

В серии «Цыганы» (с пушкинским «ы», а не полагающимся «е» на конце) Саша Тышлер выразил свое желание бежать от оседлости, дома, гнезда. Это в некотором роде — альтернатива «Лирическому циклу».

В «Цыганах» (1935) торжествует жизнь вне дома, вне того невысокого коврового шатра, который изображен справа и где стоять может только изображенный возле него малыш. Взрослые же — только лежать! Это «не дом». Тут нет никаких вещей, никакого уюта. Вокруг все клубится, все закрыто бело-розовым маревом, на котором — столь же воздушные, «облачные» молоденькие цыганки, изображенные справа. Они жмутся друг к другу, словно что-то замышляя, полупрозрачные и легкие. А в центре — цыганская матрона за ними «присматривает», дети же предоставлены сами себе. Цыганская свобода, ограниченная строгим «присмотром», природность, почти полное отсутствие вещей… Только воздух, облака, шатер для сна и «облачная» одежда. Тут намечен какой-то неявный «романсный» сюжет, как в галантных жанрах Борисова-Мусатова. Обыгрывается непредсказуемость цыганской судьбы — человеческой судьбы.

Тышлер с сыном в Африке, а Таня в Москве скучает?.. 1933 г.

Много позже, в 1970 году, у Тышлера даже возникнет серия «Фортуна» с изображением этой изменчивой дамы с завязанными шарфом глазами и шаром в руках, катящей на колесе, как будет катить на бочке цыганка Кармен в эскизе к одноименному спектаклю.

…Непредсказуемая, легкомысленная, трудовая, с нависшим страхом позора и ареста жизнь Москвы 1930-х годов. Цыганская тема была уходом в мир, лишенный «политических» координат, экзистенциальный, представший в чистоте своих человеческих коллизий и напоенный романтической мечтой о вольности.

Минимум вещей, максимум движения, природы, космоса.

Если в серии «Гражданская война», тоже построенной в песенно-музыкальном ключе, основным жанром стала сюжетная баллада, некое событие, которое мы домысливаем («Смерть командира», «Спасение знамени»), то в серии «Цыганы» возобладал лирический романс, тоже история, но не событийная, а история чувств, страстей, неясных и неявных коллизий между персонажами, — история кочевой, бесприютной, но свободной и вписанной в природный круговорот жизни бродячего племени («Цыганский табор возле речки», 1930-е; «Цыганы. Переправа через реку», 1935; «Цыганы. Цыганка и цыган», 1935; «Цыганская мелодия», 1936).

Тут, как и в «цыганской» сценографии, у Тышлера очень мало вещей, почти нет гротеска и иронии, все естественно, как в романсе. Композиции не замкнуты, а открыты в пространство воздуха, земли, воды, неба. Тут нет того «гнезда», которое стало основой «Лирического цикла», «домом» здесь стала вся природа. Жизнь проходит вовсе не в «кибитках» и не в «шатрах» (что мы будем встречать не только в ранних, но и в поздних работах серии, положим, в «Цыганах» 1960 года, где пара обнявшихся цыган, он и она, стоит под синими небесами с луной (или солнцем), неподалеку от кочевой кибитки, изнутри которой в маленькое окошко выглядывает детская головка).

Жизнь проходит на вольном воздухе, в ритмах солнца и луны, восхода и заката, движения воды, на фоне возникающих вдалеке «оседлых» селений.

Саша Тышлер чуть-чуть отведал такой свободной, солнечно-огненной жизни в «южном» романе с Татошей Аристарховой, и фантазия заработала…

Мещанин и книжница (часть III)

Елена Константиновна Гальперина-Осмеркина не оставит воспоминаний о Тышлере. Актриса, выступающая на эстраде с чтением стихов и прозы, педагог художественного слова, прекрасно образованная, — она напишет (и частично расскажет В. Дувакину) об Анне Ахматовой, Осипе Мандельштаме, о своем муже, художнике Александре Осмеркине, после войны ушедшем от нее к другой.

Но только не о Тышлере.

А ведь она его хорошо знала — много лет прожили в одном доме на Мясницкой, в соседних подъездах, связанных лестницей черного хода…

В поздних мемуарах об Анне Ахматовой, вспоминая знаменательную для себя встречу с поэтессой, произошедшую в квартире у Тышлеров в 1934 году, она обмолвится о хозяевах лишь несколькими язвительными замечаниями.

Собравшиеся ради Ахматовой гости «с восторженной сосредоточенностью поглощали домашние кулинарные произведения Настасьи Степановны Тышлер». А вот фраза о Тышлере: «Хозяин же с удовольствием поглядывал на одну из красивых женщин, бывшую среди гостей»[110].

То, что в конце 1930-х годов и позднее было причиной мучительных переживаний, ревнивых обид, трагических переоценок жизни, — в конце 1960-х — начале 1970-х годов вылилось в две ядовитые фразы о «семействе Тышлеров». Но в этих фразах — самая основа прежних переживаний — непроходимое тышлеровское «мещанство», приверженность к вкусной домашней еде (которой обеспечивала еще одна «мещанка», Настасья Степановна) и «легкое» сердце, увлекающееся каждой красивой женщиной.

А Елене, конечно, хотелось постоянной любви. Не вообще, а любви Тышлера к себе. Она-то его полюбила сильно и глубоко.

Скорее всего, этот «ахматовский» вечер в семействе Тышлеров и был началом их более серьезного знакомства. Елене Гальпериной к этому моменту 31 год (она, как и Татьяна Аристархова, на пять лет младше Саши Тышлера). И только что, несколько дней назад, родила свою первую дочку — Татьяну. Будет и вторая — Лиля.

Ахматова, хорошо знавшая ее мужа, Александра Осмеркина (до войны он напишет не слишком удачный ахматовский портрет «Белая ночь», 1939–1940), попросится поглядеть на новорожденную и пройдет черным ходом в соседний подъезд. О, как часто Елене будет хотеться перебежать этим черным ходом к соседу, заглянуть в эту «мещанскую» уютную комнату, узнать, что делает Саша… Так близко и так далеко! Она будет просить дочек (в особенности долгими зимними вечерами) заглянуть в его окна, видные из их кухни. Дома ли он. Занавесок на окнах не было. Хозяина можно было увидеть в окошке, если только он был дома…

Увлеченность была обоюдной. Влюбились оба — и он, и она, но у него, как уже случалось в эти бурные 1930-е, чувство было легким и свободным, не ведущим к «роковым» последствиям. Этот тип женщины-«книжницы», интеллектуалки, ему еще не приходилось встречать, и он его очень привлекал. Такие женщины могли творчески «зажечь», с ними было интересно. К тому же Елена и внешне в его духе — красавица, с «библейскими» чертами и пышными темными волосами, волоокая, но с тяжелыми, несколько расплывшимися формами. Интересно, что Осмеркин в ахматовском портрете сделал героиню более полной, чем она тогда была. Ахматова считала, что сыграла роль «пышность» его собственной жены. К старости Елена и вовсе расплывется.

Елена Гальперина для Саши Тышлера явилась неким «прообразом» женщины, которую он встретит гораздо позже, тоже «книжницы» — Флоры Сыркиной. Но Гальперина более трагический, смешной, «достоевский» ее вариант… И ее чувства к Тышлеру трагически двойственны, мучительны. Она и иронизирует над его «мещанством», ощущая свое духовное превосходство, и ничего не может поделать со своей «беззаконной» любовью, где он играет «первую скрипку», а она его ждет, ревнует, злится…

Дочь Елены Гальпериной-Осмеркиной Татьяна, вспоминая свою обожаемую мать, все же не может удержаться от веселой иронии в ее адрес. Мать к быту была совершенно не приспособлена, почти Катерина Ивановна из «Преступления и наказания» любимого ею Достоевского.

На голову же свалился тяжелый послереволюционный, потом послевоенный быт, капризный муж-художник, две дочери, отсутствие нянек и прислуги…

После ташкентской эвакуации в их квартире на Мясницкой временно остановилась Анна Ахматова. Гальперина не только уступила ей свою комнату, но и позвала домработницу матери, чтобы та «ухаживала» за Ахматовой. На себя в этом качестве она, видимо, совсем не надеялась.

Татьяна Осмеркина вспоминает, как на даче в Верее мать по рассеянности насыпала им с сестрой в чай сахар, смешанный с манкой, и как они обе безутешно расплакались.

На той же даче Елена Гальперина пыталась варить клубничное варенье, но оно всегда почему-то разваривалось (а у Насти — ягодка к ягодке).

— Леночка, что это? — подходя, весело спрашивал Саша Тышлер.

— Это джем! — чуть не плача с досады, отвечала она. Замечает такие мелочи! Мещанин!

Она гордо несла свою высокую неприспособленность к низкому быту, свой «антимещанский» настрой, свою подозрительную в те годы любовь к Достоевскому.

— Леночка, зашейте же чулок! — подначивал Саша Тышлер. Чулок? Какая ерунда! И нитки куда-то закатились. А томик Достоевского всегда под рукой, и Пушкин. Она читает его Саше Тышлеру наизусть, и тот жадно слушает — будто в первый раз. Может, так оно и есть? Он вообще очень «темный» (недаром женился на необразованной Насте), мало читал и совершенный «мещанин». Говорит ей, заходя иногда в их с Осмеркиным не слишком прибранную берлогу с грудой книг на столах и этажерках (в их доме царило «небрежное отношение к вещам»):

— Леночка, зачем вам книги? От них только пыль!

И смотрит весело. Не понять, в шутку или всерьез. Нет, всерьез, всерьез! Ему отсутствие пыли дороже книг!

Ах, не от нашей ли милой и нелепой «книжницы» идет слух, что Тышлер впервые услышал «Короля Лира» в пересказе Михоэлса?!

А мы ведь знаем, что у него самого в молодости была богатая библиотека с авторами от Данте до Гегеля, которую в трудную минуту пришлось распродать… Впрочем, выскажу еретическую мысль. Расставался он с библиотекой, возможно, даже с некоторым облегчением. «Леночка» хотела в нем видеть такого же, как она сама, «книжника», своего двойника. А он был иной. Он не был «читателем Достоевского». Натура живого действия, фантазии, интуиции, он не «жил книгами», хотя поэзию (квинтэссенцию лирического начала в любом искусстве!) чувствовал сильно и глубоко. Ахматова впоследствии скажет, что встречала только двух художников, понимающих поэзию — Модильяни и Тышлера.

Кстати говоря, с Модильяни Тышлера роднит не только любовь к поэзии, но и интерес к женскому лицу (в эпоху, когда лица вообще стали исчезать с полотен), что, возможно, является прямым следствием любви к поэзии.

А Елена Гальперина, соседка по дому, книгами, действительно, жила. И давала ощутить высоту искусства другим, в особенности юным сердцам.

О ней оставили восторженные отзывы узнавшие ее в подростковом возрасте Юлик Лабас и Белла Тышлер.

Взрослый Юлий вспоминает, как двенадцатилетним подростком, пережив войну и эвакуацию, еще при жизни Сталина впервые услышал от нее стихи Максимилиана Волошина «Суздаль да Москва» («Разорила древние жилища, / Подожгла хоромы и хлеба, / И пошла обманутою нищей и рабой последнего раба») и заплакал[111].

Как нужно было прочесть эти стихи, чтобы такой «бывалый» мальчишка расплакался!

Дочь Тышлера Белла пишет о совместных с Еленой Гальпериной прогулках по Верее после войны: «Папочка присаживался на свою скамеечку-трость, складывал руки на груди, закрывал глаза, подставляя лицо солнечным лучам, и находясь в состоянии полного блаженства, просил Елену Константиновну что-нибудь почитать. И она читала нам Пушкина. Человеком она была выдающимся. Отец заслушивался ее чтением и восторгался ее памятью. Во время таких встреч папочка не просто сидел и слушал Елену Константиновну, он ее рисовал. С приходом Флоры в отеческий дом их дружба закончилась»[112].

Это так. Флора Сыркина в конце концов вытеснила свою предшественницу-интеллектуалку из жизни Тышлера. Но это произойдет в конце 1950-х годов.

А пока что их отношения, тайные, опасные, страстные и мучительные (с ее стороны), нежные и легкие (с его), — все длятся и длятся. Она воспитывает его вкус, дает интеллектуальный и эмоциональный импульс в работе. Тышлера всегда «зажигали» женщины.

С именем Елены Гальпериной связано одно из самых важных «явлений» тышлеровской жизни — явление Вереи.

Он был в этом городке и до 1930-х годов — с Сергеем Лучишкиным. Но это был короткий эпизод, хотя и творчески плодотворный[113].

Елена Гальперина «открыла» семейству Тышлеров (прежде всего, конечно, Тышлеру) Верею как некую «свою вотчину», духовную обитель, где она с детства была «своей». Вообще для Тышлера, как я уже отмечала, характерны эти вечные «повторы», «рифмовки», возвраты к прежним местам, людям, а в живописи — мотивам.

Белла Тышлер пишет: «Любовь наша к Верее — заслуга Е. К. Осмеркиной. Еще в младенчестве родители привезли ее в Верею. И с тех пор она, а потом и отец не могли жить без Вереи»[114].