V. Тяжелые обстоятельства Поиски выхода 1930–1933

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

V. Тяжелые обстоятельства

Поиски выхода

1930–1933

«Подпоручик Киже» был так хорош, что казалось, если писать дальше таким же способом, то все будет так же прекрасно.

Тридцать страниц этого произведения, очевидно, ни в какой степени не исчерпали возможности приема.

Поэтому следом за «Подпоручиком Киже» Тынянов пишет «Восковую персону», «Исторические рассказы» и «Малолетного Витушишникова».

В «Восковой персоне» и «Малолетном Витушишникове» по-разному, но явственно различимо влияние «Киже». Однако достоинства рассказов оказались независимыми от «Киже», а их недостатки были связаны с ним непосредственно. В произведениях, написанных способом, который только что себя так блистательно проявил, самым уязвимым оказался именно способ. Но виноват в этом был не «Киже», а сам автор, не посчитавшийся с неповторимостью первого рассказа и не заметивший, что рассказ был удачен не приемом, годным на все случаи жизни, чего никогда не бывает, а строгой связью приема с материалом.

Достоинства и значение рассказов были, как и во всем, что писал Тынянов, в его умении показать разрушительность самодержавной власти. Но бесспорности «Подпоручика Киже» в этих рассказах не было, потому что производность коллизии от эпохи оказалась нарушенной, коллизия соединялась с эпохой не исторической необходимостью, а удивительным случаем и анекдотом.

Прием «Киже», перенесенный в другую эпоху, потерял значительность, и то, что было естественно для эпохи Павла, оказалось далеко не во всем верным для последекабрьской эпохи и для эпохи Петра.

«Восковая персона» и «Малолетный Витушишников» были ниже возможностей автора «Смерти Вазир-Мухта-ра» и «Подпоручика Киже» не по необъяснимым иногда причинам — почему одно произведение писателю удается больше, а другое меньше, а потому, что в «Восковой персоне» не было создано формулы смутного времени, наступившего после смерти Петра и подобного тому, которое некогда шло за катафалком грозного царя Ивана Васильевича, а в «Малолетном Витушишникове» не было образа царства, стремящегося к удушению всего живого. В «Смерти Вазир-Мухтара» и в «Подпоручике Киже» это все было: самодержавная власть и безмолвствующая страна.

Поэтому «Восковая персона» и «Малолетный Витушишников» остались лишь превосходнейшими рассказами великой литературы.

Склонный к восприятию всякого рода пессимистических инфекций, писатель оказался захваченным распространившейся эпидемией вульгарного социологизма, заразившей круги художественной и нехудожественной интеллигенции. Искусительность вульгарного социологизма была особенно сильна, потому что он разрешал существовать только верноподданным, а всем прочим не разрешал существовать и в отдельных случаях даже дышать. Вульгарный социологизм утверждал, что он есть самый главный марксизм. И он не только искушал, соблазнял, заманивал и прельщал круги художественной и нехудожественной интеллигенции, но случалось, что в отдельных случаях он даже громко топал ногами.

Злобные вульгарно-социологические фантазии незамедлительно разрушили нормальные, то есть исторически обязательные, связи между объектом и способом его выражения, и писатель, по логике исповедовавшейся им концепции, обратился к поиску соответствующих концепций средств выражения. Так как всего того, что навязывал истории вульгарный социологизм, на самом деле не было, то писателю пришлось искать средства выражения, соответствующие концепции, а не изображаемому объекту. Изображаемый объект и способ выражения разошлись. Вульгарный социологизм, как всегда неверное философское условие, породил ошибочное художественное решение.

Тынянов был инфицирован эстетической теорией, настаивавшей на том, что истинное произведение искусства получается только тогда, когда формализм соединяется с социологизмом.

Тынянов послушался, соединил и получил высокохудожественного кентавра: формалистическое тело с вульгарно-социологической головой.

Для торжества исторической истины в вопросе о приоритете надо сказать, что кентавра изобрел не Тынянов. Кентавр уже был изобретен и звали его форсоцем, что значит формализм-социологизм. Главным кентавром был Б. Арватов.

Соединение методов оказалось очень нестойким, и надуманность соединения в рассказах Тынянова обнаружилась очень скоро. Началось превращение истории в анекдот, в котором вульгарный социологизм сделал исторических деятелей беспрекословным продуктом, коим управляет могущественный, но секретный и не имеющий фигуры социально-экономический процесс. В неисторические продукты фатально совершали детерминированные социально-экономическим процессом поступки. Поступки отражали яростную борьбу набиравшего силу торгового капитала с загнивающим землевладельческим дворянством.

Разгулявшийся прием пошел сам по разным эпохам, а разные эпохи понимались не как конкретная историческая деятельность людей, но как деятельность социально-экономических категорий, для которых люди были только формой выражения. Находка «Ниже» — операция времени с человеком, независимо от существования человека, — превращается из закономерности определенной эпохи в общеисторический закон. Прием сообщил истории повторяемость явлений, и оказалось, что на свете не изменяется ничего. Эпохи Павла, Петра, Николая становятся похожими друг на друга, и все грядущие эпохи будут похожи на те, которые уже были, все уже было, и то, что еще будет, тоже уже было, и ветер возвращается на круги своя…

Было бы ошибкой утверждать, что все это возникло только в результате вредных воздействий вульгарного социологизма. Вечное возвращение, движение по кругу, повторяемость исторического события были одной из излюбленных тем мировой литературы от Екклезиаста до Фейхтвангера, к вульгарному социологизму касательства не имеющих. К этому же относится и так называемая «модернизация истории», некоторыми писателями почитающаяся за единственный достойный стимул к созданию исторического произведения.

Борьба приема с материалом в двух поздних рассказах Тынянова кончилась победой приема, и история народа, России оказалась подмененной схемой боя торгового капитала с землевладельческим дворянством. Из рассказов ушли человеческие отношения и появились стрелы стратегического наступления набиравшего силу класса против класса загнивающего. Люди, замененные фатально необходимыми для социально-исторического процесса понятиями, отсутствующие люди, превратились в Киже.

Так стал Киже император Николай Павлович, так стал Киже император Петр Алексеевич, и стали они таковыми, потому что сами ничего делать не могли, а могли только беспомощно выражать верховную и самовластную волю закона, стоящего над историей, человеческим разумением и геометрией Эвклида.

Герои рассказов, не без основания оставшиеся в истории как люди с ярко выраженными характерами, что-то совершают, воюют, строят, наказывают, любят, ненавидят, разрушают, борются, страдают, но все это лишь иллюзия, это только кажется, что они что-то совершают, а на самом деле совершают не они, а вовсе противоречия между торговым капиталом и землевладельческим дворянством.

Рассказы были написаны об отсутствующих людях, действиями которых управляют несуществующие процессы. Писатель оторвал людей от реального времени, в каком только и могут жить реальные люди, поступки которых подчинены законам истории. Начиналось безмолвное парение людей и событий в безвоздушных пространствах истории. Люди, осуществляющие событие, были заменены стоящим над историей и человечеством процессом, который, как предполагалось, сам себя осуществляет.

Этот необузданный детерминизм был так же отвратителен, как и породивший его вульгарный социологизм и некоторые другие (более позднего происхождения) заблуждения, выдаваемые за истину.

И вот тогда писатель, доведенный до отчаяния вульгарным социологизмом, впервые усомнился в истории.

Выживший из ума старик стражник бойко рассказывает военному историку С. Н. Шубинскому о посещении императором Николаем исторической будки, и все, что он рассказывает, очень далеко от событий, бывших в действительности. Так заканчивается трогательная и достоверная история малолетного Витушишникова. «Но это, кажется, было не так, это опровергается», — сказал историк Шубинский. Как это было на самом деле — неизвестно. События, о которых идет речь, рассказаны в девяти вариантах. Два варианта имеют по две редакции. Каждое описание не похоже на другое и к событиям, бывшим в действительности, отношения не имеет.

Тынянов компрометирует буржуазную историческую науку. Делает он это так:

«Бородинский бой длился свыше двух суток и не имел решающего значения для исхода кампании. Сражение при Ватерлоо продолжалось не более десяти часов и оказало значительное влияние на судьбы Европы.

Иной раз в течение каких-нибудь десяти минут разрешаются сложнейшие исторические вопросы.

Варенька Нелидова вернулась к дисциплине»[157].

Дальше рассказано о том, что мелкий винный откупщик Конаки освобождается из-под ареста, лидер винных откупщиков Родоканаки отказывается от своей угрозы прекратить откупные операции, сорок миллионов остаются в казне, министр финансов остается в министерском кресле, государственные финансы приводятся в порядок, император разрешает зажигать все свечи в дворцовых люстрах и подавать к столу бланманже.

Причины, вызвавшие все эти чудесные превращения, из которых главным было освобождение мелкого откупщика Конаки, долгое время оставались неизвестны.

«…Историки… становились в тупик…»

«Историк юридической школы колебался…»

«Психологическая школа, анализируя…»

Все они ошибались. Потому что дело заключалось в том, что «Варенька Нелидова вернулась к дисциплине» и между императором и Варенькой Нелидовой был восстановлен мир, а, «по своему рыцарскому пониманию мужских обязанностей, он (император. — А.Б.) и не мог изменить обещанию, данному женщине в такую минуту». Буржуазная историческая наука, таким образом, сводится к старой поговорке: cherchez la femme!

Буржуазная историческая наука, как утверждает вульгарный социологизм, сводится к поговоркам, разговорам, слухам и сплетням. Тынянов трудолюбиво снимает с буржуазной исторической науки переливающийся романтическими красками налет таинственности и ядовитую плесень сплетни. Правильное изображение истории все время перебивается неправильным (как полагает Тынянов). Но писатель показывает, как начинает выглядеть история по версиям официальным и официозным, по разговорам, слухам и сплетням. И тогда все приобретает истинность, саркастичность и убедительность.

«Слухи, которые поползли разом и вдруг, имели несомненно злонамеренный характер.

Передавалось на ухо и с оглядкой, что двое солдат угрожали жизни государя императора, но его спас малолетный подросток. Другие же, главным образом из военных, с досадой возражали, что напротив, юный наглец бросил снежком в императора, но был задержан полицейским поручиком, а теперь нахал содержится в Петропавловской крепости и что вообще этого не было».

Самое главное — «что вообще этого не было».

«В донесениях французского атташе Фонтенеля своему правительству о деле рассказывалось более точно. Группа знатных откупщиков, нечто вроде fermier generaux старого режима, d’ancien regime во Франции, предъявила иск правительству на пятьдесят миллионов рублей; население в панике; министр финансов не у дел и проводит дни в публичном доме (la maison de tolerance) по Мещанской улице. На императора сделано покушение во время выезда на охоту (oblava russe). Преступник — поляк.

Атташе писал: «Aut nunc, aut nunquam — теперь или никогда».

Дело принимало серьезный оборот и могло вызвать самые неожиданные осложнения. В серьезных случаях прибегали к Булгарину.

«От Фаддея Венедиктовича просили и ждали помощи, как от редактора «Северной пчелы», чтобы успокоить умы.

Фаддей Венедиктович попросил поручика Кошкуля 2-го подробно описать все происшествие и с пером в руке стал думать…

— Представить можно, что две бешеные собаки напали, а отрок храбро… Нет, не годится.

— Можно также себе представить, что два волка из соседних деревень забежали… Волки — это весьма годится, это романтично. А отрок… нет, не годится…»

Собаки отпадают в связи с тем, что «если уж на императора напали, то других и подавно покусают». С волками тоже ничего не выходит, потому что рассказ о них «несовместим с уличным движением». Тогда возникает версия, которой и суждено было войти в историю.

«— Утопающая, — пояснил он (Булгарин. — А.Б.) ничего не понимающему поручику Кошкулю 2-му, — в проруби…

Назавтра же в «Северной пчеле» появился в отделе «Народные нравы» фельетон под названием: «Чудо-ребенок, или Спасение утопающих, вознагражденное монархом».

Событие закреплено золотом на мраморе: над окошком будки градских стражей «воздвигалась простая белая мраморная доска с золотыми буквами: «Император Николай I изволил удостоить эту будку своим посещением в день 12 февраля 184… года и присутствовать при отогревании утопающей».

Подлинная же история здесь решительно ни при чем. Подлинная история, занузданная вульгарным социологизмом, заключается в том, что борьба между поместным дворянством и торговым капиталом неминуемо должна кончиться победой последнего. Сопротивление поместного дворянства безнадежно. Таков закон поступательного движения истории.

Это поучительное соображение было решено писателем в таком сюжете: поместное дворянство (в образе императора Николая Павловича), проезжая Петербургской частью своей столицы, замечает, что в строение, ни в какой степени не напоминающее здание военного ведомства и при ближайшем рассмотрении оказавшееся кабаком, вошли два солдата. Император возмущен до глубины души: «…если бы вся армия пошла в кабак, — резонно расссуждает он, — государство было бы обнажено для внешних врагов». В связи с тем, что «быстрый рост трактиров, — как было отмечено еще в «Смерти Вазир-Мухтара», — признак растущей цивилизованности», опасения императора кажутся не лишенными основания. Во избежание страшной для отечества опасности, Николай Павлович приказывает кабак прикрыть, а кабатчицу и откупщика посадить в тюрьму. Вот тут и появляется торговый капитал.

Узнав об аресте мелкого винного откупщика, лидер винных откупщиков угрожает прекращением операций, что неотвратимо должно привести к разорению государственной казны. В борьбу втягиваются винные магнаты, министры, придворные и сам император. Император гневно заявляет: «Я покажу им, что в России еще есть самодержавие» — и действительно показывает.

Но в борьбу вмешивается женщина, таинственный пакет с вложенными в него двумястами тысяч рублей ассигнациями, и все заканчивается к общему удовольствию: кабак открывают, мелкого откупщика выпускают, лидер откупщиков дает «фешьонебельный бал», император торжествует победу над женским упрямством, а торговый капитал торжествует победу над землевладельческим дворянством.

Что же касается малолетного Витушишникова, то он ко всему этому отношения не имеет.

Однако Тынянов вводит его в сюжет, связывает с историческими персонажами, называет его именем рассказ и превращает незначительное событие, связанное с ним, в Эпицентр исторического повествования. Все это сделано для того, чтобы убедить читателя в том, что вся история такова, что так называемые «великие деяния» на самом деле весьма сомнительны, а о побуждениях к их совершению лучше и вовсе промолчать. И если уж такое ничтожное лицо, как малолетный Витушишников, и ничтожное происшествие, с ним связанное, не могут получить подлинного исторического освещения, то что же говорить о событиях, решающих судьбы мироздания, об исторических катаклизмах и превращениях эпох? Какая пропасть между историческим фактом и его репутацией в так называемой «исторической науке»! И был ли вообще этот факт? «В то время все могло быть. Даже, может быть, ничего не было в то время»[158]. Сражение при Ватерлоо так же повлияло на судьбы Европы, как и то, что «Варвара Аркадьевна Нелидова отлучила императора от ложа».

Создается впечатление, что Тынянов не только отступает под ударами вульгарного социологизма. Создается впечатление, что Тынянов с отвращением посмеивается над ним. Причем иногда весьма неосторожно.

«Многими историками отмечалось, что бывают такие дни, когда все кажется необыкновенно прочно устроенным и удивительно прилаженным одно к другому, а весь ход мировой истории солидным. И напротив, выдаются такие дни, когда все решительно валится из рук. Тумба, в которую ударил носком сапога, находясь в дурном настроении, император, внезапно повалилась набок…

— Где мерзавец Клейнмихель? — спросил император…

Между тем вопрос имел глубокое значение, что обнаружилось впоследствии».

Ничтожные события сцепляются с другими, переплетаются с великими и выравнивают исторический рельеф. Значения, впрочем, ни те, ни другие не имеют, а важны только как побудительные причины. Отлучение от ложа или повалившаяся тумба с этой точки зрения не хуже и не лучше других, потому что впоследствии обнаруживается глубокое значение, которое они могут иметь.

В концепцию «Подпоручика Киже», несомненно, укладывалось нечто большее, нежели кровавая полоска павловского царствования. И значительность этой концепции была именно в том, что в нее хорошо помещались широчайшие просторы различных видов самодержавной тирании. Но так как «Подпоручик Киже» — это художественное произведение, а не социологическое исследование, то события и люди переданы в нем через определяющую явление частность.

Такой определяющей частностью павловского самодержавия была всеобъемлющая нелепость. Она могла хорошеть и толстеть, потому что не встречала сопротивления. В эпоху Павла было лишь несколько критических личностей, стоящих одиноко, как трубы в сгоревшей деревне.

Эпоха Николая Павловича отличалась от эпохи Павла не столько улучшением деспотизма и всегда связанной с ним социальной нелогичностью, нелепостью и противоречивостью, сколько тем, что в эпоху Николая появилось общество. Эпоха Николая началась именно с намерения уничтожить общество, но это уже было невозможно: Россия пережила войну 1812 года и побывала в Европе не только как победительница, но и как ученица. И научилась многому.

За двадцать пять лет, прошедших от убийства Павла до смерти Александра, в общественном самосознании должны были произойти необратимые изменения, чтобы после дрожащих от страха и алчущих милостей павловских холопов явились люди, измерившие пропасть между Европой и Россией, понявшие, что только свобода, ни власть, ни богатство, ни слава, но только свобода нужна человеку, и вышедшие с оружием на площадь искать эту свободу.

Павловское общество с испугом и отвращением встретило новое царствование. И несмотря на то что на каждом шагу, за каждым углом его ждали опалы, расправы и казни, оно, приседая от страха, судорожно обожало злодея, потому что породило его, дало ему волю и силу и само увязло в злодействе. И поэтому еще больше, чем своего злодея, это бесстыжее общество боялось разоблачений и новых людей, не участвовавших в злодействе. Все трепетали, но все готовы были примириться с чем угодно, только бы не разоблачения, только бы не ответственность каждого в отдельности, когда нельзя отговориться тем, что лишь выполнял чужую волю и что все участвовали в злодействе. Нет, лучше злодей, лучше снова кровь, страх, ночь, только не ответственность и разоблачения и только не напоминание о молодом екатерининском либерализме, кончившемся предательством и иалачествами павловских лет.

И они ждали, что это все скоро кончится, что этого не может быть, что не такая страна Россия, чтобы взяли верх неокрепшие умы, и Александр тоже понял, что не такая страна Россия, и, напуганный европейскими конституциями, да карбонариями, да своими отечественными советчиками, причитающими да нашептывающими ужасы, отступал и зашел так далеко, что на три месяца раньше залпов траурного салюта в Петропавловской крепости получил залпы на Петровской площади, завершившие его царствование и открывшие новое, которое считалось истинно подходящим для такой страны, как Россия.

Они ненавидели Александра, потому что он плюнул им в душу, и хотя не все, далеко не все они одобряли в трудах Павла (в частности, они никогда не одобряли, что их пороли и вешали так же, как каких-нибудь либералистов эпохи маменьки), но они считали, что только безмозглый дурак может кричать о своем позоре и показывать этот срам, эту кровь, эту грязь в присутствии падких на всякую мерзость неокрепших умов. Они ненавидели Александра, потому что все пошло с него, и все вдруг поняли, что не один же покойный злодей творил все преступления, и всем стало ясно, что они творили преступления не только от непонимания, что творят, и не только из страха быть растерзанными, но потому, что это было и выгодно и приятно, и потому, что им говорили и они радостно верили, что делают святое, великое и высокое дело.

А кипящие восторгом созидания александровские либералы, нерешительные и трусливые и больше всего боящиеся тронуть чуть больше, чем следует, не похожие на своих чугунных предшественников лишь тем, что умели в отдельных случаях вспыхивать стыдливым (благородным, гневным) румянцем, охотно согласились, что раз виноваты все, то, значит, не виноват никто. И поэтому они радостно пренебрегли тем, что групповое преступление наказывается еще более строго, чем преступление, совершенное в одиночку. И все преступления павловских лет остались ненаказанными, неосужденными и неискупленными, и поэтому каждый вновь явившийся злодей, не боясь, мог продолжить все то, что было при Павле.

Все ужасное, что происходит в истории, ужасно не только тем, что приносит людям страдания, но еще больше тем, что вспаивает тех, кому это понравилось и кто ждет, что это снова вернется, и делает все, чтобы это снова вернулось.

Но сейчас Тынянову важны не отличия Павла от Александра и непохожесть их обоих на Николая, а бессмысленность и безнадежность всякого исторического деяния.

И поэтому скептическое отношение к сомнительной исторической науке Тынянов распространяет на всю историческую науку и даже на самое историю и уже не верит не только в значительность деятельности малолетного Витушишникова, отстегнувшего полость императорских саней и сбегавшего за стражей, но и в несравненно более обширную деятельность преобразователя России Петра.

С возрастающей силой подвергается сомнению мировая история.

Если люди могут так решительно разойтись в представлении о событиях, то что же такое история? Истина? Познание?

Не появилось ли у Тынянова желание схватить рукопись и бросить ее в камин?

Так ли все было? Так ли было в николаевское царствование? Или в петровское? Был или не был малолетный Витушишников? Было или не было в процессе социальноисторического развития царствование Петра?

Мы читаем и пишем об этом книги.

А может быть, исторически правильнее было бы схватить рукопись и бросить ее в камин?

Мы живем, сидим на стуле за столом, хорошо знаем, что ложно, а некоторые даже, что истинно.

Мы легко отличаем стул от стола, а некоторые даже — стол от шкафа, правильное мировоззрение от неправильного.

Но так ли безупречно и неоспоримо наше знание? Быть может, исторически более прогрессивным было бы признать, что оно еще не является достаточно безупречным, неоспоримым и совершенным?..

Например, мы обыкновенно говорим «выражение глаз»: «выражение глаз у этой девушки было очаровательным». А ученые утверждают: никакого «выражения глаз» нет, потому что глаза не изменяются, а изменяются веки, в связи с чем следует научно говорить так: «выражение век».

А вот мы ни за что не станем так говорить. Несмотря на то что уважение к подлинно научному знанию чрезвычайно исторически прогрессивно.

Или, например, мы привычно каждый день говорим: «жестокий, как тигр»: «выражение глаз у этой девушки было жестоким, как у тигра». А ученые авторитетно утверждают, что это совсем не так. Прогрессивный английский охотник Джим Корбетт пишет по этому поводу следующее:

«Писатель, впервые употребивший выражение «жестокий, как тигр» или «кровожадный, как тигр» с целью подчеркнуть отвратительные свойства описанного им в пьесе злодея, не только обнаружил достойное сожаления невежество в вопросе о звере, которого он так заклеймил, но и создал неверный образ, получивший самое широкое распространение. Именно эти выражения способствовали созданию неправильного мнения о тиграх у большинства людей, за исключением немногих, которым удалось составить свое самостоятельное суждение, основанное на реальных фактах» [159].

Так ли бесспорно наше знание, как этого иногда хочется? Или, быть может, то, что узнают о нас наши потомки, будет исторически более полно и прогрессивно?

В знаменитом романе Сальвадора де Мадариага убедительно доказано, что это именно так.

Вот что он пишет по интересующему нас вопросу:

«Нам известно: многие белые (то есть население Земли нашей эпохи и приблизительно пятидесяти предшествующих столетий. — А.Б.) вынуждены были носить на носу своеобразный оптический аппарат, сделанный из двух маленьких оконных стекол, специально отшлифованных так, чтобы ослабить напряжение глазных мышц.

Такие аппараты были найдены в различных частях света; они оправлены в золото, серебро или черепаховую кость. Имеются у нас также стеклышки для одного глаза, лишенные каких бы то ни было украшений… ими пользовались, по-видимому, представители беднейших классов[160].

Формализм, с которым боролись настойчиво и ожесточенно, в художественном творчестве Тынянова не играл никакой роли.

Крайне скверную роль в его художественном творчестве, как и в жизни всего искусства, искусствоведения и истории, играл вульгарный социологизм — преобладающая идеология тех лет, которая внедрялась настойчиво и ожесточенно. Эта идеология причинила серьезный вред «Восковой персоне» и «Малолетному Витушишникову» и непоправимый — «Пушкину».

Вульгарный социологизм Тынянова был отступлением, отходом на шаг (Тынянов не любил делать с удовольствием то, что ему было отвратительно), попыткой получить право хоть немного писать, костью, брошенной в тяжелых обстоятельствах. Он был не только большим писателем, он был чистым человеком.

В тот же 1930 год оказывается подлежащей переоценке, правда, не деятельность, а душевные качества двух великих писателей — Льва Толстого и Александра Блока.

Настороженное и неприязненное отношение к сомнительной исторической науке распространяется на традиционные представления о делах и людях. Это приводит к опровержению мнений, до тех пор ревизии не подлежавших. Такое опровержение было предпринято в «Исторических рассказах».

Вспоминая в «Автобиографии» о юношеском докладе в пушкинском семинарии С. А. Венгерова, Тынянов заявляет: «Больше всего я был несогласен с установившимися оценками»[161]. Несогласие с установившимися оценками прошло через всю литературную жизнь Тынянова, и это больше, чем многое иное, сделало его художником и ученым, не повторявшим привычные банальности, а создавшим одну из самых строгих и точных концепций русского литературоведения. При этом не всегда его опровержения установившихся оценок бывали бесспорными. Особенно настойчивыми они были в «Исторических рассказах».

Смысл и назначение этого маленького цикла, всеми руганного за так называемое искажение исторической действительности, но никем даже не упоминаемого по названиям и никогда не перепечатывавшегося в опровержении традиционного и приятного мнения о людях, имеющих незыблемую репутацию.

Эти рассказы называются: «Друг Надсона», «Лев Толстой», «Бог как органическое целое», «Цецилия». Они напечатаны на страницах 25–29 шестого номера журнала «Звезда» в 1930 году[162].

Незыблемая репутация, по мнению Тынянова, возникла не из строгого исследования биографии этих людей, а из хорошо проверенного на знакомых представления о том, что человек, совершающий великое историческое поприще, непременно удовлетворяет высокому нравственному нормативу. Тынянов разрушает равенство «великий исторический деятель — хороший человек». При этом он отрицает и зависимость между делом человека и его нравственными качествами. Оказывается, что добрый и высоконравственный Толстой, Блок, чистый и скорбный, человек горячего сердца, — образы, сложившиеся в сознании людей по сделанному этими писателями, — на самом деле фикция. В действительности же были злой, жесткий, раздражительный Толстой, нехорошо поглядывающий «бабам вслед», Блок, постоявший у мраморной колонны, оставшейся такой же холодной после его прикосновения, какой она была и до этого. Злой, раздражительный и т. д. человек и холодный, никого не согревший и т. д. человек писали великие произведения, от нравственных программ их творцов независимые.

Перед рассказами о Толстом и Блоке — рассказ о человеке, нежно и преданно любящем искусство. Человек сочиняет вальсы, участвует в любительских спектаклях. Он друг певца горя и скорби — Надсона. Такой умный, тонкий, добрый, хороший русский интеллигент… Оказывается, что умный, тонкий и т. д. русский интеллигент — жандармский полковник, сукин сын, перепоровший всех политических заключенных (некоторых насмерть) в харьковской тюрьме, показывающий своим приятелям дурно пахнущую порнографическую картинку.

Дело было, конечно, не в том, чтобы опровергнуть Толстого или Блока как великих писателей, а в том, чтобы опровергнуть мнение, будто великий писатель — учитель жизни — учит жизни не только своими произведениями, но и своей жизнью.

Раздвоение человека на «характер» и «дело» началось у Тынянова давно, и идея раздвоенности творца и деяния привела писателя к одной из важнейших тем его творчества — к теме двойника.

Это раздвоение не было выдуманным. Писатель все чаще становился свидетелем непохожести того, что должно быть, на то, что есть.

Но у недоверия к безупречности исторического деятеля был еще один аспект, которому оказалось суждено сыграть чрезвычайно важную роль в творчестве писателя. Возник этот аспект не столько оттого, что он был абсолютно присущ недоверию, сколько оттого, что пришли годы философской и литературной зрелости. Всю жизнь Тынянов ненавидел историческое чистописание, хрестоматийный глянец, изображение исторического деятеля никогда не ошибающимся и произносящим только патетические тирады взволнованным голосом. Все написанное Тыняновым в той или иной мере связано с развенчанием этого достойного и поучительного зрелища. Но особенно серьезно задуматься над этим писателю пришлось не в «Исторических рассказах» и даже не в «Восковой персоне» и «Малолетном Витушишникове», а в «Пушкине».

«Исторические рассказы» были написаны в годы, когда для Тынянова проблема жизни и деятельности художника, связей между ними была одной из важнейших.

Поиски связей между жизнью художника и его деятельностью в «Исторических рассказах» не увенчались успехом. (Не нужно думать, что все поиски в искусстве или должны увенчиваться успехом, или потихоньку прятаться дома.) Это произошло главным образом из-за того, что писатель оторвал своего героя от дела. Герой без дела — это, собственно, лишь часть, и не самая главная, героя. Тем более тогда, когда герой еще и противопоставлен своему делу. А изображение Толстого злым и косящим на баб было, конечно, противопоставлением его делу — доброму и высоконравственному. Началась полемика с тем, что мы видим каждый день, и тем, чего мы не должны видеть: плохой человек, делающий хорошее дело. «Исторические рассказы» были написаны вскоре после выхода «Пушкина в жизни» Вересаева, были с вересаевской работой связаны полемически, но неожиданно подтвердили ее заблуждения.

Поиск ответа на один из важнейших вопросов, которым была всегда занята русская литература, — на вопрос о человеческих качествах исторического деятеля — многие годы тревожил писателя. Попытка Тынянова решить этот вопрос как самостоятельный, то есть решить его только для человека без его деятельности, кончилась неудачей. По-видимому, качество человека состоит из нравственных свойств и совершенного дела.

В «Восковой персоне» и «Малолетном Витушишникове» были разные варианты решения, но человек и его дело связаны не были, и оказалось, что рассказы написаны о непрочности, преходящести исторического деяния, о том, что жизнь неизменна и страшна и никакие преобразования не в состоянии изменить предначертанного хода событий. Все недвижно и неизменно, и жизнь как была гнусной до победы торгового капитала над землевладельческим дворянством, так и осталась гнусной после победы.

Умер царь Петр, и все, после трех с половиной десятилетий его великой работы, становится наконец опять на свое место. Великий человек умирает, и все притихли и ждут, когда он умрет, потому что снова тогда вернется прежняя жизнь. Дело даже не в том, что она лучше новой, а в том, что новая жизнь ненастоящая и временная. Историю можно потревожить, вывести на несколько лет из равновесия, но долго так продолжаться не может. Когда бросают в пруд камень, вода приходит в движение, но это временно и преходяще, потому что камень утонет и вода успокоится. Истинное состояние воды — спокойствие, гладкая поверхность. Мысль эта периодически возникала в русском общественном сознании и наибольшее распространение получила в пору сомнительных побед славянофилов над западниками. Впоследствии эта идея возрождалась не один раз.

История текуча, изменчива и непостоянна. Ее испытывают на каждом шагу, и она не выдерживает испытания. Если взлетит на воздух Литейный двор, то «придет старое царство», если не взлетит, то не придет. Исторические судьбы России зависят только от того, взлетит или не взлетит Литейный двор. Мотивировка сначала конкретна: «И если взлетят на воздух (бомбенные запасы. — А.Б.), — придет старое царство, потому что новое, новый город и все коллегии, и бани, и монументы, конечно, взлетят». Потом мотивировка начинает набирать эпическую всеобщность: «И огонь был в Литейной части. А артиллерия главный апартамент государства, и лопнет артиллерия — гибель городу и конечная гибель». Это звучит, как стихи из Апокалипсиса. «И огонь был в Литейной части». «И огонь уже подбирался к Литейному двору, и уже мазанки выгорели». «И, наконец, услыхав, что Литейный двор горит, бросились все, ища спасения, вон». Так решается история России, ее судьба: быть ли новому, петровскому, царству или придет старое? «Старое царство» взято со знаком поражений, военных неудач, унижения.

«Подняли ветхие заплатанные паруса перед Литейным двором для того, чтобы огородить ветер, и они надулись. Как будто другой флот собрался убегать от новых шведов». Паруса упомянуты многократно. «Приходили странные времена к варварам, и неизвестно, что за паруса и для чего они нужны именно на суше». Паруса нужны для того, чтобы стало ясно, что «странные времена» наступили снова, и для того, чтобы связать конец царствования с началом, со шведами, когда еще ничего не было: ни коллегий, ни бань, ни монументов, ни самого города Санкт-Петерсбурска, когда были только поражения, военные неудачи и унижения.

Преходящесть исторического деяния уравнивает в значении важное и второстепенное, большое и малое, живое и мертвое, реальное и иррациональное. Поэтому умирающий Петр равно думает об отечестве, которое не на кого оставить, и о таракане. Смерть его написана в эсхатологической тональности, как конец века, конец истории. И его смерть восстанавливает все убитое им, а сам он после смерти возрождается восковым подобием, которое, как он при жизни, влияет на судьбы людей и события. Восковое подобие отправляют в куншткамору, где оно живет вместе с заспиртованными уродами. Но и здесь оно выражает свою державную волю. Петр равен своему восковому подобию. Восковое подобие равно заспиртованным уродам, монстрам и натуралиям куншткаморы. Все, что происходит в куншткаморе, подобно тому, что происходит в стране. Страна равна куншткаморе. История России после Петра равна истории России до него. Большое равно малому, реальное — фантастическому, катастрофа (пожар) — шутке.

Оказывается, никакого пожара не было, реальной была только вода, и дикая выходка императрицы — первоапрельская шутка Екатерины Алексеевны, обманувшей всех — будто пожар. И еще авторская уверенность в том, что между царством новым и царством старым никакой разницы нет, что «жизнь без начала и конца», неизменная, неизменяемая и не подлежащая изменению, и что история не существует. Ничего не было. Никакого пожара не было, была только пушечная пальба по приказу императрицы — пожарная тревога. Была шутка.

Это «ничего не было», эта шутка написаны с такой могучей, захватывающей изобразительной убедительностью, что, когда выясняется, что всего этого действительно не было, нужно перечитать страницу, протереть глаза, еще раз перечитать и… не поверить.

«Набаты замолчали, и только малые барабаны сыпали военный горох. А в городе смеялась одна женщина, до упаду и даже до задирания ног. И переставала, а потом опять будто кто-то хватал ее за бока, и она опять падала без голосу. И та женщина была сама Екатерина Алексеевна, ее самодержавие.

Потому что сегодня было первое апреля, и это она подшутила, чтоб все ехали и бежали, кто куда, и не знали, куда им идти и ехать и для чего».

Различие между существующим и несуществующим стерто, правда и фантастический вымысел неотличимы, и все одинаково реально или все одинаково нереально, и разницы между реальным и нереальным нет. И люди не знают, победители они или побежденные и есть ли победа или ее нет. «Он понимал, что выиграл, все выиграл, и вот нет победы. А отчего так — не понимал». «Отчего это так, что он выиграл и опять, может, войдет в силу, а нет победы?»

И нет разницы между натуралией живой и натуралией мертвой, и обе под одной крышей — в куншткаморе.

Здесь проходит главная тема.

«Золотые от жира младенцы, лимонные… Пуерис капут № 70. Смугловата. Глаза как бы с неудовольствием скошены, — и брови раскосые… Господин Буржуа. Он был великан, французской породы… Был взят за рост. Сажень и три вершка… Слон… шкуру сняли и набили, — и он стал чучело… Лапландский олень Джигитей… шкуру сняли, набили, — и он стал чучело… Медные фигуры: портреты минотавроса, гуся, старика и толстой девки… Жеребец Лизетта… Бурой шерсти… Хвост не более десяти вершков длиною… Два пса — один кобель, другой сучка… две головы, в склянках, в хлебном вине. Первая называлась Билим Иванович Моне… А вторая голова была Гамильтон — Марья Даниловна Хаментова… Баран, а у него ног не то шесть, не то осьм, в глазах рябит… другой барашек, три глаза, шесть ног… были еще птицы… Лежали дорогие камни… свинья с человечьим лицом… Живых уродов было трое: Яков, Фома и Степан. Фома и Степан были редкие монстры, но дураки. Они были двупалые: на руках и на ногах у них было всего по два пальца, как клешни…»

«В куншткаморе выбыли две натуралии: капут пуери № 70, в склянке… выбыл монстр шестипалый, курьозите, живой…»

Живые натуралии отличаются от мертвых только ценой:

«…за человечьего урода по десять рублей, за скотского и звериного по пять, за птичьего по три. Это за мертвых.

А за живых — за человечьего по сту рублей, за скотского и звериного по пятнадцать, за птичьего урода по семь»[163].

А в эпиграфе к главе о куншткаморе спрашивается: «Не лучше ли жить, чем умереть?» А зачем спрашивается? Может быть, затем, что за живого больше дают? Или затем, что умереть тоже хорошо? Или затем, что жить тоже плохо? Или затем, что все равно, жить или умереть?

Равенство живого и мертвого приводит к тому, что мертвое может влиять на события так же, как и живое. На подчеркнуто равных правах вместе с людьми становятся героями повести монстры и натуралии. Жизнь недвижна и неизменна, а история доживает последние дни. Это какая-то вымирающая история.

Повесть написана так, как будто после Петра наступили хаос и тьма и больше истории не было.

Такие разочарования приходили к Тынянову и раньше. «Кюхля» и «Смерть Вазир-Мухтара», хотя и с разной степенью категоричности, весьма настойчиво утверждали, что после поражения декабризма уже ничего быть не может.

Глубокие раздумья над результатами дела Петра имели давнюю традицию. Вся русская литература размышляла над результатами необъятного дела. В советской литературе тему начал А. Н. Толстой.

Перед тем, как уехать в эмиграцию, А. Н. Толстой написал два рассказа — «Наваждение» и «День Петра».

К теме Петра писателя привела революция, исторический катаклизм, перелом времени, новая эпоха.

После возвращения Толстой написал пьесы «На дыбе», «Петр Первый» и роман о Петре. Отъезд и возвращение на родину были связаны с революцией. Писатель считал, что отъезд был результатом восприятия революции как разрушительного начала, а возвращение — как созидательного.

Тема Петра была вызвана революцией, и освещение деятельности великого человека и его эпохи отразило отношение писателя к событиям современности. Эволюция темы отражает эволюцию толстовского понимания событий тех лет.

В ранних вещах петровская ломка, исторический катаклизм, новая эпоха изображены Толстым в тонах трагедийных, мрачных и пессимистических. В понимании Петра, его дела и времени слышится отзвук печали Достоевского о слезинке ребенка. Нужно ли то, что делает Петр? Стоит ли все это тех обильных крови и слез, которые были пролиты? Счастливее ли стала Россия, счастливее ли стал народ? Не стали. Петр умер, и умерло его дело. И Толстой кончает «День Петра» фразой о непосильной человеку тяжести и о том, что этот человек одинок: «И бремя этого дня и всех дней прошедших и будущих свинцовой тягой легло на плечи ему, взявшему непосильную человеку тяжесть: одного за всех».

Раздумья писателя над историческим потрясением кончились в художественном произведении осуждением Петра и его дела как бесплодного, а в реальной жизни — попыткой ухода от исторического потрясения, эмиграцией.

Но нелегкий жизненный опыт привел писателя к признанию права и необходимости революции и вместе с этим к пониманию права и необходимости дела Петра.

Дело Петра от произведения к произведению становится все более значительным. В последнем произведении — романе — Петр превращается в великого преобразователя России. Если в первых рассказах петровского цикла тема решается в мрачных тонах и подвергается сомнению смысл петровской деятельности, если писатель видит только преходящесть и обреченность дела Петра, то уже в пьесе о Петре Толстой изображает царя «как огромную фигуру, выдвинутую эпохой. Новая пьеса (речь идет о втором варианте «Петра Первого». 1934 год. — А.Б.) полна оптимизма, старая («На дыбе». — А.Б.) — сверху донизу насыщена пессимизмом»[164]. На протяжении двадцатипятилетия образ Петра в творчестве Толстого эволюционирует. Писатель все настойчивей подчеркивает черты преобразователя, человека, построившего фундамент новой России.

Путь Тынянова к пониманию исторического значения дела Петра был иным, чем у А. Толстого, и новое понимание оказалось непосредственно с Петром не связанным. Петр в творчестве Тынянова не был случайностью, но переосмысленное представление о его деле, новое понимание его как явления исторически закономерного и правомерного возникает у писателя в связи с другим материалом. Плодотворность и непреходящесть великих преобразований Тынянов связывает с Пушкиным.

В творчестве Тынянова решительно преобладает «календарь землетрясений». Таким кризисным временем в XIX веке был 1825 год — восстание декабристов, в XVIII веке — 1725 год — смерть Петра. Поэтому «Кюхля» и «Восковая персона» делятся на две части — до и после кризиса — и сравниваются две эпохи. И так же, как с восстанием погибает все лучшее, так все лучшее погибает вместе с Петром. Как мнительный человек, Тынянов тревожно прислушивается к пульсу, и если что-нибудь не так, то ему начинает казаться, что все кончено. И так же, как в «Смерти Вазир-Мухтара», вместе с разочарованием и гибелью надежд приходит измена.

Таких измен в «Восковой персоне» больше, чём во всех других книгах Тынянова, вместе взятых. Тынянов собрал в повести накопившуюся в других его книгах измену и написал о ней чрезвычайно обстоятельно и подробно. В «Восковой персоне» измен, оставшихся после Петра, открытых и непокаранных, — девяносто две. Главная измена — измена делу Петра — в это число не входит. Кроме изменников, перечисленных в реестре Мякинина Алексея и не получивших возмездия, в повести написано про изменников, отрубленные головы которых в банках со спиртом, об изменниках, головы которых так и не успели отрубить, о брате, продавшем брата в куншткамору, об императрице-изменнице и ее любовниках-изменниках, о светлейшем князе Меншикове — изменнике, о господах из Сената — изменниках, об изменивших дворянстве и купечестве и о собаках-изменницах. Главное — это измена долгу, измена делу. Как в «Вазир-Мухтаре» по сравнению с «Кюхлей» повышается роль предательства в гибели восстания, так и в «Восковой персоне» по сравнению с «Вазир-Мухтаром» повышается роль предательства в деле преобразования России.

И все рушится, и всему пришел конец. И Петр лишь камень, брошенный в Россию процессом социально-экономического развития, а когда пошел на дно этот камень, то остались одни круги на воде, но и они исчезли, и все повторилось, как встарь…