Глава 3 Златоглавая Братья и братство

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 3

Златоглавая

Братья и братство

То-то было радости, то-то визгу, то-то девчачьих жалобных причитаний. Еще б не причитать — вернулся Юпитер девичьих сердец остриженный наголо, лишенный прекрасных своих до плеч локонов… Однако и эти волнения были недолги — ждала их уже горечь разлуки. Обдумав все, пришла «бабушка» Марья Григорьевна (а за ней и слепо ей доверяющая и нежно к ней привязавшаяся былая «разлучница» маменька Елисавета Дементьевна) к выводу, что, как ни жаль отрывать мальчика от семьи, от дома, все же пора разбалованного девичьего кумира Васеньку учить чему ни то обстоятельно. Взгляд «бабушки», а равно и «тетеньки» Варвары обратился к Москве и к дружественному семейству Тургеневых, благородный глава которого Иван Петрович Тургенев был директором Московского университета. Так что благодаря благосклонному промыслу судьбы (а также мудрому замыслу любящей «бабушки» Марьи Григорьевны) отправился их всеобщий любимец и баловень, юный красавчик Васенька в лоно удивительного семейства Тургеневых, где ждали его покровительство патриарха семьи и дружба милых сверстников, отправился в лоно Благородного пансиона, возросшего под эгидой Московского университета, отправился в златоглавую Москву. Это был замечательный город, это была столица без двора, по определению же Карамзина — «столица российского дворянства», куда охотнее, чем в Петербург, «отцы везут детей для воспитания». Эту последнюю особенность Москвы упоминал и Батюшков, заметивший однажды, что «Москва идет сама собой к образованию, ибо на нее почти никакие обстоятельства не действуют». Однако он не просто в Москву просвещенья попал, наш совсем еще мало вкусивший от плодов науки, но начавший уже свое нравственное образование четырнадцатилетний Васенька: попал он в самый что ни на есть Университетский Благородный пансион, давший и позднее столько звезд русской культуре, а особо — словесности (от Жуковского до Лермонтова, от Грибоедова до Писарева). Случилось так, что еще в конце 70-х годов XVIII века славный поэт (и просветитель-масон) Херасков открыл подготовительные классы в университетской Дворянской гимназии. Позднее, выехав из университетского здания, что на углу Моховой и Никитской (полтора века спустя и автору этой повести довелось в тех зданиях маяться; однокашники мои, где вы?), отделившись от университета, обосновался этот Благородный пансион на Тверской, а расцвел он в директорство Антона Антоновича Прокоповича-Антонского, человека незаурядного, вдобавок еще и первого председателя Общества Любителей Российской Словесности. При всей сумбурности учебной программы и перегруженности ее науками и предметами, при явной поверхностности их преподавания, когда, по выражению поэта И. Дмитриева, «науками по губам только мазали», можно было уследить в курсах пансиона то единство направления и твердое убеждение, которое все спасало и которое в таких словах многократно объяснял достопочтенный его директор-куратор Антон Антонович Прокопович-Антонский:

«Ах, время, время почувствовать, что просвещение без чистой нравственности и утончение ума без направления сердца есть злейшая язва, истребляющая благоденствие не единых семейств, но и целых наций… Для преподавания уроков в… добродетелях не нужно назначать известных часов… только бы юное сердце раскрылось к восприятию семян мудрости и добродетели… Но что оне, если религия не запечатлеет их… Не фанатизм, не суеверие и мрачную лже-святость должно внушать… но благоговение, сыновнюю преданность и чистейшую веру к Зиждителю миров».

Как нетрудно заметить уже и в этой речи директора пансиона, московское образование одушевлял не модный еще недавно скептицизм французских энциклопедистов, а мистицизм, в частности теософские учения западных мистиков. Говоря прямо, и в самом направлении образования, и в терминологии его деятелей без труда можно угадать следы того учения, что было в ту пору (вместе с религией и при главной опоре на религию) единственной школой этики в России. Мой просвещенный читатель догадался уже, наверное, что речь идет о русском масонстве (франкмасонстве). Конечно же, и руководители Московского университета, включая и директора его Ивана Петровича Тургенева, и многие преподаватели и кураторы, и сам директор пансиона А. Прокопович-Антонский, и патриарх-поэт Херасков — все они были чистой воды масоны. Что же до игравшего такую видную роль в жизни пансиона литературного Собрания, то оно выросло из Собрания университетских питомцев, учрежденного некогда другом Новикова профессором Шварцем. Этот профессор-масон делил познания на любопытные, приятные и полезные. По Шварцу, познание полезное научает истинной любви, любопытное питает разум, но не является необходимым для будущего блаженства. В общем, роль чисто научных познаний вовсе не стояла в его иерархии знаний на первом месте. На первом месте стояли науки нравственные. Литература и гуманитарные науки приходили на помощь этому нравственному воспитанию, и литературное общество, называемое Собранием воспитанников Университетского Благородного пансиона, играло в жизни пансиона роль поистине исключительную. Раз, а то и два в неделю происходили его долгие, четырехчасовые, заседания, на которые запросто приезжали видные московские литераторы — и Карамзин, и Дмитриев, и другие. Чуть не с первых месяцев пребывания в пансионе четырнадцатилетний Васенька Жуковский почувствовал себя здесь в родной стихии, и вскоре уже читал он в этом высоком собрании юнцов и юных душой старцев свою оду «Благоденствие России, устрояемое великим ее самодержцем Павлом Первым»:

О Павел! о монарх любезный!

Под сильною твоей рукой

Мы не страшимся бурь, ненастья:

Спокойны и блаженны мы…

Дальше все было в том же патриотическом и ложноклассическом стиле. Не менее подражательны и ничуть не более интересны (хотя и менее привычно патриотичны) были стихи о природе, о бабочках, о горлицах и пчелках, однако Васенька утверждался уже на стезе сочинительства, приучался к литературному труду и даже проявил организаторские способности, став вскоре одним из «воспитанников-директоров концертов и других забав». Вот увидела бы его на заседании в председательском кресле молчаливая его турчанка матушка Елисавета Дементьевна…

Васенька пишет в те годы множество стихов на любимую тему куратора пансиона Прокоповича-Антонского — о добродетели. Да ведь он и сам всем сердцем предан мечтам о добродетели. Стихи его получают одобрение знаменитого поэта Ивана Дмитриева, и в пансионе неуспевающий тульский школяр признан одним из лучших в учении и поведении. Он пользуется любовью соучеников и учителей, да он и сам их любит пылко, сам искренне восхищается несравненным куратором Антонским. Счастливый Васенька! Другие-то, кто проницательней его и злее (и Мерзляков, и Воейков, и даже Вяземский), отмечали не только изъяны Антонского-педагога, но и разрыв между его возвышенными речами и иными низменными, карьерными и корыстными его действиями; он и Жуковскому, и другим, похоже, ссужал деньги под проценты, о чем свидетельствует и язвительный стишок завистливого Воейкова, одобренный самим Вяземским:

Превосходительный профессор наш Ханжеев!

Всем недоволен он, всех судит, всех бранит,

А сам… под верный лишь заклад благотворит.

Но что Васеньке до этих сплетен? Что ему до профессорских слабостей, коли учит профессор всему благородному, коли вокруг столько благородства, и добродетели, и любви и его, Васю, все так искренне любят? Различать чужое ханжество он не научился и позднее (и никогда не научится — ибо вообще мало меняется внутренне), а если и правда не всегда добродетелен и благороден профессор (что Васеньке незаметно), так это его, профессора, беда: Васенька ему уж и за то благодарен, что о добродетели и высоких мечтах неизменно напоминает, что литературе благотворит, что о родном слове так яро печется… Благодарность эту Жуковский пронес через всю жизнь и позднее не раз хлопотал за Антонского, пытался добыть бывшему наставнику им вожделеемый пост в Царскосельском лицее…

Васеньки московская удача не ограничилась ни любовью к нему всего пансиона, ни первыми стихотворческими успехами, ни начавшейся наконец учебой: обрел он в Москве новый дом, близкое сердцу семейство, где принят был как родной. Тургеневы встретили Васеньку, рекомендованного тетушкой Варварой, с распростертыми объятьями, сразу поняв, что это родственная душа. Семейство было замечательное и, конечно, масонское (не одни знатные Тургеневы были тогда масонами, но и Бутурлины, и Орловы, и Голицыны, и Трубецкие, и Татищевы, и Гагарины, и Муравьевы, и Волконские, и Долгорукие, и Апраксины, и Лобановы-Ростовские, и Разумовские, и Толстые, и Строгановы, и Чернышевы, и Нарышкины, и Шуваловы — целыми семьями). Директор университета Иван Петрович Тургенев был друг Новикова и бывший член «Дружеского общества», масон из масонов. В 1792 году в связи с гонениями против «мартинистов» был он выслан в свое симбирское имение, но вскоре возвращен был из ссылки императором Павлом и назначен директором Московского университета. Не только был он приверженец «строительства» храма собственной души, но и прекрасного храма других душ строительства, в первую очередь — четырех своих сыновей: Андрея, Александра (Васиного соученика по Благородному пансиону), Николая и Сергея. Был он душою молодой компании, веселым товарищем молодежи, всем был «милейший собрат» и, на Васино счастье, «друзей не рознил с сыновьями». Любимым же другом и идеалом Васеньки сразу сделался старший, Андрей, без пяти минут студент, главный Васин нравственный наставник. С другими братьями тоже был Васенька в самых близких дружеских отношениях.

Все было ему интересно в этом доме, который и хотел и умел быть привлекательным для молодежи. И люди тут бывали славные — всеобщий кумир Николай Михайлович Карамзин, поэт Дмитриев, а также почтеннейший масон, сенатор Иван Лопухин. Последний пользовался среди всех, кто хотел «созидать свой внутренний храм», особым почтением.

Конечно, юного Васеньку волновало близкое общение с этими людьми, которые посреди толпы, не знающей, куда она идет и зачем в суете расточает усилия всей жизни, знали свой путь и следовали высокому идеалу добродетели и филантропии. Волновали мальчика и ночные, в дортуарах, разговоры про то, что, пожимая руку собеседнику, наставник их Антонский подает тайный знак, сообщая, что он «брат», что он свой, «посвященный».

— Но отчего же… — спросил однажды Васенька друга своего Андрея, — отчего же собрание самых благородных людей России должно быть тайным? Чего им бояться? Вот ведь и люди близкие к Государю ныне того же благородного образа мыслей, что и мы?

Отвечая на этот прямой вопрос, даже милый Андрей, которого открытость и пылкая искренность вошли в пословицу, нахмурился и напустил на себя таинственность, потому что тайное обсуждать не полагалось, это Васенька уже знал (из-за этого тяжкого для него условия тайности, может, и не стал членом Братства, объединявшего стольких им почитаемых и любимых людей вокруг мыслей, им до старости разделяемых). Из объяснений Андрея все же понятно ему стало, что высокие нравственные качества и добродетели могут в себе развить только «посвященные», которые к высшей мудрости веков уже приобщились, а вдохновение их как раз и поддерживается среди прочего хранением их общей тайны, изучением символов… Самая эта тайна дает им чувство «посвященности», которое стороннему, «профану» не передашь, пока он не пройдет путь познания, не будет посвящен в масонские степени. А про само-то общество, хоть и тайное, всем, сверху донизу, известно — оттого и пережило оно гонения…

Хотя даже в самые юные, романтические годы не было у Васеньки Жуковского соблазна примкнуть к загадочному тайному обществу, весь набор масонских идей и правил (покаяние, самопознание, устройство внутреннего храма, созерцание…) пронес он через всю свою долгую жизнь. Были в этой благотворной среде, куда ввел его жребий, и другие неизменно обсуждаемые и культивируемые идеи и чувствования, так сладко воспетые всерусским кумиром Карамзиным, а до него и многими сентиментальными авторами Европы, — и дружба, и благородная меланхолия, и любовь, и протчие. Попав однажды в знаменитую усадьбу почтенного сенатора Лопухина, в подмосковное Савинское, юный Жуковский растроган был до слез, потому что попал в свой, близкий его сердцу мир литературных образов и воспоминаний. Про этот визит он вспоминал долго и о нем с жаром рассказывал, так что самый рассказ превращался в сентиментальную повесть начинающего карамзиниста:

«Я видел в саду И. В. Лопухина, находящемся верстах в 30 от Москвы, в подмосковном его селе Савинском, скромную урну, посвященную памяти Фенелона. На ровном месте, где было топкое болото, явились тенистые рощи, пересекаемые прекрасными дорожками и орошенныя чистою, прозрачною, как кристалл, водою. Расположение сада прекрасно: лучшее в нем место есть Юнгов остров. Вы видите большое пространство воды. Берег осенен рощею, в которой мелькает Руссова хижина! На самой середине озера Юнгов остров, с пустынническою хижиной и несколькими памятниками, между которыми заметите мраморную урну, посвященную Фенелону. На одной стороне урны изображена госпожа Гюйон, друг Фенелона, а на другой Ж. Ж. Руссо, стоящий в размышлении перед бюстом камбрейского архиепископа… Остров осенен разными деревьями: елями, осинами, березами и другими; его положение чрезвычайно живописно; всего приятнее быть на нем во время ночи, когда сияет полная луна, воды спокойны и рощи, окружающия берег, отражаются в них, как в чистом зеркале! Это место невольно склоняет вас к какому-то унылому, приятному размышлению».

Унылость тут, как видите, синоним приятности, ибо в священной меланхолии положено было находить некую приятность философствования: ну да, такова жизнь, она грустна и прекрасна, и человек чувствительный не упустит повода для утонченной «унылости». Впрочем, жизнь ведь и вправду была жестокой и давала не слишком уныло-приятные поводы для меланхолии. Смерть папеньки (пережившего, кстати, смерть десяти из своих пятнадцати детей) настигла Васю еще маленьким, но вот в самый год поступления Васеньки в пансион умерла любящая, нежная и нежно любимая его единокровная сестра-«тетенька», его крестная мать Варвара Афанасьевна Юшкова-Бунина, и четырнадцатилетний пансионер Васенька Жуковский написал на ее смерть прозаический текст «Мысли при гробнице», вскоре уже и напечатанный. В нем горе юного автора облечено в форму, продиктованную временем, окружением, усердным чтением и усвоенным уже (надолго, если не до конца дней) мистическим мироощущением. «Живо почувствовал я, — пишет Васенька, потерявший милую «тетеньку»-сестрицу, — ничтожность всего подлунного; вселенная представилась мне гробом… Смерть, лютая смерть, когда утомится рука твоя, когда притупится лезвие страшной косы твоей, — когда, когда перестанешь ты посекать все живущее, как злаки дубравные?..» Однако добрый христианин Васенька знает, что не пристало предаваться отчаянью, ибо такова участь живущего, к тому же есть иной мир, куда уходим мы в день, назначенный Отцом Небесным:

«Но почто смущаться сею мыслью, разве нет оплота против ужасов смерти? Взгляни на сей лазоревый свод, там обитель мира, там царство истины, там Отец любви…»

О краткосрочности жизни, о тщете богатства, карьеры и всех земных благ, о пользе добродетели немало говорили и в пансионе, и в тургеневском окружении, и, судя по стихам Васеньки, ему эти идеи глубоко запали в душу. Еще не раз и в школьные годы он будет писать, что «останутся нетленны лишь добрыя дела». И не раз будет доказывать в последующие годы, что верен этому убеждению, что для него это не пустая фраза. В одной из своих речей на торжественном акте в пансионе пятнадцатилетний Жуковский воскликнул, со слезами на глазах обращаясь к своим сотоварищам: «Священная добродетель! не ты ли основание прямого нашего счастья? Не ты ли блюститель нашего спокойствия?.. Любезные товарищи! мы все ищем пути к счастью: он в добродетели».