Глава 6 Кошмарные годы

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 6

Кошмарные годы

Примерно в те годы, когда мы перебрались в Шатсбери, в жизни нашей семьи началась черная полоса. Конечно, в ней были и просветы, – например, леса и мой «порше», – но супружество родителей стремительно разваливалось. Особенно скверно дела пошли после нашего переезда в Апрельский домик – именно таким идиотским веселеньким прозвищем его наградили братец и мать (поскольку переехали мы туда в апреле 1968 года).

Отец пил уже давно, но теперь он стал спиваться по-черному. Под кухонным столом копились пустые бутылки. Они выстраивались вдоль стены, а когда мы везли мусор на свалку, занимали чуть ли не весь багажник. Причем это были не мелкие бутылки, а галлоновые. Марки «С. С. Пирс» и «Галло» были у отца излюбленными видами спиртного. То и другое – херес. Теперь от отца и пахло иначе: он провонял спиртным.

Отец всегда легко срывался на рукоприкладство, но теперь, когда он пил запоем, то озлобился еще сильнее и стал агрессивнее и вспыльчивее. Он стал опасен. Как-то, вскоре после переезда, отец сидел в столовой и пил. Я прошел мимо, но, видимо, слишком шумно, потому что отец схватил меня за шиворот, яростно встряхнул, а затем отшвырнул так, что я шмякнулся о стену – даже штукатурка посыпалась. Я оцепенел, но тут вбежала мать с криком:

– Джон! Оставь сына в покое!

Я сполз на пол и замер, не в силах шевельнуться.

Отец выбежал из дому, сел в машину и рванул с места.

– Чтоб тебе разбиться насмерть! – крикнул ему вслед я.

После этого житье в Хэдли мне совсем не нравилось. Хорошо, что несколько месяцев спустя мы переехали. Потому что каждый раз, проходя через столовую, я видел вмятину в стене, и она напоминала мне об отцовской оплеухе. Напомню, мне тогда было одиннадцать лет. Правда, я уже в какой-то степени умел и мог постоять за себя. Однако просто чудо, что Сопелка, которому тогда было три, умудрился в этих условиях вырасти в Микроба, а потом и во взрослого. Он рисковал закончить свои дни, едва пискнув, в печи или в могилке без надгробия. Я вполне уверен, что некоторые ненужные родителям трехлетние дети этим и кончили. В конце концов, когда живешь в лесной глуши, кто посторонний обратит внимание, что мелькавший около дома малыш куда-то пропал? А отец Сопелку не выносил, во всяком случае, в те времена.

Каждый вечер отец устраивался за кухонным столом, напротив раковины и черно-белого телевизора. Взъерошенный, с запавшими глазами, он разваливался в кресле, держа в руке стакан и поставив початую бутылку на пол поблизости. Тут же дымилась в пепельнице сигарета, рядом валялась сигаретная пачка. Руки у отца дрожали, поэтому весь стол был усыпан пеплом и окурками. Когда к отцу присоединялась мать, окурки расползались по всей кухне и могли оказаться где угодно – в стаканах, кастрюльках, даже в наших тарелках.

К ночи мать покидала кухню, но иногда возвращалась поскандалить с отцом, отчего он делался еще раздражительнее. Я приучился по вечерам не попадаться ему на глаза или хотя бы не подходить близко. Но иногда он подзывал меня сам.

– Джон Элдер, поди сюда.

И протягивал руку.

Если я все же подходил, отец пытался поймать меня.

Это было плохо. Если ловил, то обычно до боли притискивал к себе, обдавал вонью перегара, царапал колючей щекой, хлюпал носом и твердил: «Я тебя люблю, сынок».

Как правило, через несколько секунд мне удавалось вырваться, – если хватка слабела или отец тянулся налить себе еще хереса.

– Вернись, сынок! – всхлипывал отец, но я убегал к себе в комнату.

Иногда мы ссорились, и тогда отец порол меня ремнем. Если рядом оказывалась мать, она пыталась спасти меня от порки. Может быть, принимала огонь на себя. Я не помню.

Иногда я прятался у себя в комнате и думал, будто спасся.

Но отец возникал на пороге.

Я прятал лицо в подушку, но видел, как его тень заслоняет свет, падавший из коридора, и чуял его запах. Потом слышал, как отец снимает ремень, и надеялся, что как следует укрылся несколькими одеялами.

Шлеп! Ремень обрушивался на меня.

Отец старался ударить меня побольнее. Мне тогда казалось, что он очень силен, но на самом деле он был просто пьяным, физически распустившимся учителем. Иначе, наверно, он бы забил меня до смерти.

Иногда я плакал, иногда лежал тихо. Зависело от тяжести побоев. Я думал о ноже, который дедушка подарил мне на Рождество. Настоящая золингеновская сталь, лезвие восемь дюймов длиной. Острый. Можно спрятать нож под одеялом, а потом улучить мгновение, развернуться и всадить в отца клинок по самую рукоятку. Прямо в брюхо. Но я боялся. А если промажу? А если ударю, но не насмерть? Я насмотрелся в кино – там люди, которых пыряли ножами, продолжали наступать на противника. Если не ударить насмерть сразу, тогда отец точно меня убьет.

Поэтому я так и не решился пырнуть его ножом. Но думал об этом много ночей.

В конце концов отец надевал ремень обратно, подтягивал брюки и уходил.

Днем я отводил душу – сидел во дворе и колошматил по игрушечным грузовикам брата булыжниками. Со всей силы. Самыми крупными, какие мог найти. Больше я ничего не мог поделать.

Как-то вечером отец вместо меня подозвал брата.

– П’ди сюда, Кр’c, – заплетающимся языком сказал он.

Брат был слишком мал и потому полностью доверял взрослым. Глупый мальчишка. Он послушно приблизился, отец ухватил его и посади к себе на колени.

Картина была мирная и безобидная: безмозглый малыш с улыбкой сидит на коленях у папочки. Так они просидели минуты три, и ничего не происходило. Я уже немного расслабился. Сопелка улыбался. И тут папочка протянул руку и погасил сигарету. Ткнул ее прямо в лоб Сопелке. Брат завопил, начал вырываться и брыкаться. Сейчас, сорок лет спустя, описывая этот эпизод, я не могу вспомнить, удалось ли ему удрать.

После этого мы, как собака, получившая пинок, держались от отца подальше и были настороже. Но ни за что бы не признались в этом посторонним. Когда тебя унижают, оскорбляют, бьют, травят – это унизительно, и вдвойне унизительно, когда такому обращению подвергаешься дома. Лишь сейчас, много лет спустя, я собрался с духом, чтобы рассказать об этом на страницах своей книги.

И тем не менее, несмотря на домашнюю обстановку, по каким-то необъяснимым причинам, я в ту пору хорошо учился, – лучше, чем когда-либо раньше или чем мне удавалось впоследствии. Когда я окончил шестой класс, нашему классу присудили семь призов за выдающиеся достижения в учебе. Шесть из них завоевал я. Я привык к отцовским предсказаниям: «Кончится тем, что ты пойдешь работать на автозаправку». Но на торжественном вечере в школе отец сказал: «Сынок, я горжусь твоими достижениями». Правда, когда мы вернулись домой, он опять засел один в кухне с бутылкой хереса, и к девяти вечера его отцовская гордость давно испарилась.

Никто из моих тогдашних школьных учителей и понятия не имел, что мои родители ежедневно устраивают дома свары. Громкие, безобразные свары. Отец начал сдавать физически – он буквально разваливался. Сначала он заболел псориазом: его обсыпало отвратительными белесыми струпами по всему телу. Я думал, нет ничего омерзительнее сигарет, но псориазная короста оказалась противнее. Чешуйки все время шелушились и осыпались и забивали весь сток в ванне. Отец оставлял за собой белесый след осыпавшихся чешуек – по всему дому. Чешуйки были на полу, на коврах, у него на одежде. Больше всего их скапливалось в его ванной и постели, поэтому от них я старался держаться подальше.

Матери приходилось стирать отцовскую одежду отдельно, потому что если она попадала в стирку вместе с моей, то на мою прилипали эти мерзкие белесые струпья и я отказывался ее надевать. Выполоскать их удавалось лишь с третьего-четвертого раза.

Но отец вел себя так, что я ему даже не сочувствовал.

Кроме псориаза, у отца начался еще и артрит. Колени у него подгибались, пошли боли. Последовали уколы кортизона и прочего. В тридцать пять лет он превращался в развалину. Тогда никто не понимал, почему, или, во всяком случае, не объяснял. Но я-то знал причины. Отец был неимоверно несчастен. И он, и мать пришли к неудачному браку, прожив каждый несчастное детство, а я теперь пожинал плоды.

Отца с его пьянством и болезнями уже было бы более чем достаточно для одной семьи, но сдавать начала и мать. К этому времени она уже скатывалась в пучину безумия, которое в конечном итоге приведет ее в палату для буйнопомешанных, в Нортхемптонской государственной психиатрической клинике. У нее начались видения – ей мерещились черти, люди, призраки… Никогда нельзя было сказать точно, кого она сейчас видит перед собой. Она показывала то на лампы, то на потолок, то в углы, и спрашивала: «Ты их видишь?» Но я никого ни разу не видел.

Она часто говорила ужасные вещи. Я так основательно постарался их забыть, что теперь не могу повторить – не помню. Мои воспоминания о тех годах похожи на вспышки резкого, слепящего света – как будто отдельные эпизоды выхвачены стробоскопом или фотовспышкой. Они невыносимы, их больно воскрешать перед внутренним взором.

Родители сводили с ума друг друга и едва не свели с ума меня. К счастью, синдром Аспергера изолировал меня от худших проявлений их безумия, а потом я уже достаточно подрос и бежал из дому.

Мать часто говаривала: «Джон Элдер, твой отец умен и очень опасен. Ему удается обхитрить врачей, так что им его не раскусить – он ловко притворяется нормальным. Я боюсь, что он попытается нас убить. Нам надо найти убежище, уехать от него и прятаться, пока врачи не приведут его в порядок».

Долгое время я верил матери. Брат был младше, и потому верил еще дольше меня. Но теперь я знаю правду. Эти обещания тоже были безумием и обманом. Оба они, отец и мать, сходили с ума и стали очень коварными.

К тому времени, когда мне исполнилось тринадцать, а брату – пять, мать отыскала для меня доктора Финча, о котором мой брат рассказывает в своих мемуарах «Бег с ножницами». Помню, как мы впервые отправились к нему на прием втроем. Я шел к врачу с опаской, потому что мать уже довольно давно гоняла меня по разным психотерапевтам, игровым группам и консультантам, пытаясь выяснить, что же со мной не так. И ни один из врачей не помог. Но даже тогда я отчетливо видел, что именно у нас неправильно.

– Родители у нас с тобой неправильные Микроб, родители! – делился я с братом. – Я наблюдал за родителями своих друзей. Они не такие, как наши.

Микроб, конечно, разницы не понимал – он был еще слишком маленький.

Родители частенько поручали мне присмотреть за Микробом, когда уходили из дома. Но в этот раз к врачу мы пошли втроем – отец, мать и я. Поэтому я успел переговорить с братом перед выходом.

– Микроб, мы сейчас пойдем к психиатру – тебя обсуждать. Я с тобой остаться не могу, потому что я там тоже нужен, меня будут спрашивать, как с тобой поступить. Поэтому мы сейчас прикуем тебя к батарее – так надежнее, и с тобой ничего не случится до нашего возвращения.

– Джон Элдер! – одернула меня мать. – Прекрати пугать Криса. С ним посидит няня.

Мы оставили Микроба дома с няней и отправились к психиатру. Он принимал в одном из тех старых конторских зданий, которые выстроились вдоль главной улицы Нортхэмптона. Мы поднялись на третий этаж на древнем лифте – таком, который похож на открытую клетку, – и очутились в просторной приемной, заставленной мебелью с истертой обивкой. За школьной партой у стены сидела какая-то девочка; она оказалась докторской дочкой. Кабинет доктора Финча помещался за старой деревянной дверью, но вместо таблички была просто надпись, травленая по матовому стеклу, совсем как в кабинете сыщика – я такие видел в кино. Шипел паровой обогреватель, и я чувствовал его запах. Окна, похоже, никогда не отпирали и не мыли. Пахло старым ковром и усталыми посетителями.

Доктор пошел нам навстречу. Или, может, мы двинулись навстречу ему.

– Добрый день, я доктор Финч! – пробасил он.

Доктор Финч оказался пожилым, полным, с белоснежной шевелюрой. Говорил он с едва заметным иностранным акцентом. Судя по всему, мать с отцом уже у него бывали, и отец успел рассказать об этих посещениях дедушке.

– Берегись этого доктора Финча, – предупредил меня дед, когда я накануне позвонил и сказал ему, куда меня ведут. – Я навел о нем кое-какие справки.

Зачем деду было наводить справки про доктора Финча, я не постигал.

– Его вышвырнули из Кингспорта в штате Теннесси, изгнали из города с позором, – объяснил дед.

Про изгнание из города я читал в книжках по истории.

– А его вымазали дегтем и вываляли в пуху? – спросил я. Такая расправа, судя по книжкам, частенько входила в ритуал изгнания с позором. Исполняла ее разъяренная толпа.

– Не знаю. Просто держи ушки на макушке.

Вот я и держался настороже с доктором Финчем – с первой же минуты.

Мать, отец, а затем я по очереди заходили к нему в кабинет, а потом мы вошли туда уже втроем. Не помню, о чем мы толковали в то первое посещение, но потом стали посещать его регулярно. Доктор Финч высказал два пункта, которые изменили мою жизнь. Первый: я имею право называть родителей любыми прозвищами. Второй: отец не имеет права меня бить. И, в отличие от советов и инструкций всех предыдущих психиатров, на сей раз наставления сработали. Отец больше ни разу не поднял на меня руку. За это я всегда буду благодарен доктору Финчу, хотя впоследствии он и повел себя по-чудацки.

– Джон изобрел для вас два новых прозвания, – объявил доктор Финч моим родителям после того, как я поговорил с ним с глазу на глаз. – Я его в этом поощрял, чтобы у него была свобода самовыражения. Джон? – он повернулся ко мне.

– Я решил звать тебя Рабыней, – сказал я матери. – А тебя – Тупицей, – сообщил я отцу.

– Хорошо, Джон Элдер, – ответила мать. Она была готова на все, лишь бы я был в хорошем расположении духа.

– Мне это совсем не по душе, – возразил отец.

– Что ж, придется вам уважать выбор Джона, – ответил доктор Финч.

Может, доктор Финч тогда и не знал, что такое синдром Аспергера, но он был первый, кто поддержал и одобрил мою собственную систему имен-прозвищ.

– И, что бы он ни сказал, вы не должны поднимать на него руку, – обратился доктор Финч к отцу. Мать меня никогда не била. И с того самого дня отец тоже перестал меня бить.

Мы начали регулярно ходить к доктору Финчу на прием – Рабыня, Тупица и я. Еще они ходили к нему на прием отдельно, без меня. Микроб был поначалу слишком мал, чтобы ходить с нами на психотерапию, и мать не восприняла мою идею приковывать Микроба к нефтяной цистерне в подвале, пока нас нет дома, поэтому с братом вызвалась сидеть миссис Штоц, бабушка моего одноклассника.

Постепенно мы поближе познакомились с семьей доктора Финча, и они нас вроде как взяли под крыло и стали опекать. Я сдружился с его дочкой Хоуп и еще одним пациентом, Нилом Букменом. Доктор Финч, вне всякого сомнения, был из чудаков чудак. Он жил в просторном и старом викторианском доме в центре города, и у него всегда клубилась целая толпа друзей и пациентов. Они на него только что не молились. Это благоговение меня как-то смущало и казалось подозрительным, но, поскольку доктор Финч кое-чего добился для меня, я решил – пусть благоговеют.

Дедушка в каждом очередном разговоре советовал, чтобы я держал ушки на макушке насчет доктора Финча. В городе о нем много судачили. Но доктор Финч был первым психотерапевтом, благодаря которому я получил хоть что-то хорошее, и поначалу он и впрямь мне очень помогал. Жаль, что несколько лет спустя все пошло прахом.