Глава 3 Про сочувствие

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 3

Про сочувствие

К двенадцати годам обо мне уже не говорили: «Если ребенок не исправится, ему самое место в психушке», а отзывались так: «Дрянной, чокнутый мальчишка». Хотя мои способности по части общения пусть и скачками, но развивались, однако взрослые всегда были мной недовольны. Начались неприятности по части того, что психотерапевты называют «неподобающим выражением эмоций».

Как-то раз мать пригласила в гости свою подругу Бетси. Я вошел в комнату, где они курили и болтали, устроившись на диване.

Бесси как раз говорила:

– Слышали про сына Элеоноры Паркер? В прошлую субботу его задавило поездом – он играл на рельсах.

Услышав это, я улыбнулся. Бетси повернулась ко мне и с потрясенным видом спросила:

– Что ты смеешься?! По-твоему, это смешно?

Я ощутил замешательство и унижение.

– Да вроде не очень, – промямлил я и с этими словами ретировался. Я не знал, что сказать. Я знал – взрослые считают, что с моей стороны очень плохо улыбаться в такой момент, но я и сам не понимал, почему расплылся в улыбке, а сдержаться не сумел. Никакой радости или веселья я не чувствовал. В подростковом возрасте я вообще плохо понимал, что именно чувствую. И не владел своими реакциями.

Я уже вышел из комнаты, когда в спину мне донеслись слова Бетси:

– С этим мальчиком что-то неладно.

Мать гоняла меня по психотерапевтам, но все они обращали внимание не на то, на что надо было. В большинстве своем они заставляли меня почувствовать себя еще хуже, и все время копались в моих так называемых злых и социопатических мыслях. В общем, пороли чушь и вредили. Легче мне от этих сеансов не становилось. Ни один из психотерапевтов не сумел выяснить, почему я заулыбался, когда услышал весть о гибели мальчика, попавшего под поезд.

Но я-то теперь знаю, почему тогда неуместно заулыбался. И дошел до этого своим умом. Дело было вот в чем.

Элеонору Паркер я, собственно, толком не знал, и с ее сыном даже знаком не был. Поэтому у меня не было веских причин расстраиваться или радоваться, что бы ни случилось с этим мальчиком. Но, когда я услышал новость, в голове у меня пронеслись такие мысли, одна за другой.

Кого-то задавило поездом.

Черт! Как хорошо, что не меня!

И как хорошо, что не Микроба и не родителей.

И не кого-то из моих друзей.

Ну и дурак был этот мальчик, раз он сунулся играть на рельсы.

Никогда не попаду под поезд по дурости.

Как хорошо, что я жив!

И в конце я улыбнулся от облегчения. От чего бы ни погиб тот мальчишка, меня подобная участь не постигнет. Я его даже не знал. Все будет хорошо, по крайней мере, у меня. Сегодня я бы подумал и почувствовал то же самое. Разница лишь в том, что теперь я лучше владею лицом и не улыбнулся бы.

Дело в том, что, с точки зрения эволюции, у всех людей есть врожденная склонность заботиться о себе и самых близких, и защищать их. От природы нам не присуще стремление заботиться о посторонних людях. Если в Бразилии в автокатастрофе гибнут десять человек, я ничего не чувствую. Умом я понимаю, что это печально, но скорби не ощущаю. Однако когда я вижу, как другие люди поднимают вокруг этого шум, заламывают руки, ужасаются и скорбят, меня это озадачивает и беспокоит, потому что я-то реагирую иначе. Большую часть моей жизни мне давали понять: реагируешь не как все – следовательно, ведешь себя плохо. И это при том, что сам я себя плохим вовсе не считал.

– Какой ужас! Ой, как я расстроен! – и так далее, и тому подобное. Вот что в подобных случаях, услышав новости, восклицают некоторые люди, а я спрашиваю себя: «Они что, и правда всерьез расстроены и потрясены, или просто привлекают к себе внимание?» Мне не понять. Каждую минуту кто-нибудь умирает – по всему миру. Если бы мы старались скорбеть по каждому умершему и погибшему, наши сердца бы просто не выдержали и разорвались.

Взрослея, я постепенно приучил себя изображать «нормальную реакцию». Сейчас я натренировался настолько, что могу в течение целого вечера, а то и дольше, обманывать обычного среднего человека. Но моя маскировка рассыпается прахом, стоит мне услышать нечто, вызывающее сильный эмоциональный отклик, который отличается от реакций обычных людей. И я мгновенно превращаюсь в их глазах в психопата-убийцу, каким меня и считали сорок лет назад.

Десять лет назад мне позвонили из отделения полиции:

– Ваш отец попал в автокатастрофу. Он в Гринфилдской больнице.

– О боже, какой кошмар, – откликнулся я.

Меня мгновенно затопила тревога и даже зашатало.

Я был сам не свой от беспокойства. Я заметался. А если отец умрет? Я бросил все дела и помчался в Гринфилдскую больницу.

Отец выжил, выжила и моя мачеха, которая попала в автокатастрофу вместе с ним. Но тошнотворное и головокружительное чувство острой тревоги не покидало меня до тех пор, пока я не добрался до больницы, не повидал отца и мачеху, не потолковал с врачами и не выяснил, что все будет в порядке.

Теперь для контраста сравню это со случаем, когда я услышал об авиакатастрофе где-то в далеком Узбекистане. Погибло пятьдесят шесть человек.

– О боже, какой кошмар, – говорю я.

Стороннему наблюдателю покажется, что я отреагировал на обе новости совершенно одинаково. Но для меня, изнутри, мои чувства в обоих случаях отличаются, как день и ночь. Беспокоиться и переживать (или изображать, что переживаешь) за посторонних людей – это усвоенная, благоприобретенная, а не врожденная реакция. Я полагаю, что это одна из разновидностей сочувствия, эмпатии. К близким и родным я испытываю подлинное сочувствие. Если я узнаю, что с кем-то из них приключилась беда, я буду встревожен, напряжен, голова у меня пойдет кругом, мышцы шеи сведет судорогой, я начну метаться. Для меня это и есть подлинное сочувствие.

Если случается нечто ужасное, но с кем-то за пределами моего близкого круга, я не реагирую на новости физически, однако на вести все равно откликаюсь. Если эти новости не подразумевают непосредственную опасность, я первым делом думаю: «А что я могу сделать, чем я могу помочь?»

Однажды, когда мне было четырнадцать, мать вбежала в дом с криком: «Джон Элдер, наша машина горит!» Я выскочил на улицу. Салон нашего «фольксвагена» был полон дыма. «Надо исправить, помочь матери, – подумал я, – и прямо сейчас, пока отец не вернулся».

Я открыл дверцу и отсоединил аккумулятор. Когда дым рассеялся, я заглянул под приборную доску и обнаружил проводок электроприкуривателя – это он расплавился и загорелся. Я отрезал расплавленный проводок и все починил, и вытащил мелкую монетку, которую мать случайно уронила в розетку прикуривателя. Я проделал это, стоя в салоне на четвереньках, невзирая на то, что пол был грязен и усеян окурками и бумажными спичками, – а для меня это самый мерзкий мусор на свете. Я сделал это для матери.

Такой поступок – тоже разновидность сочувствия. Я не обязан был чинить машину. Можно было прикинуться, что я ничегошеньки не смыслю в починке, а мать бы и не поняла, что я притворяюсь. Я не стал бы ползать по грязному полу и чинить провода ни для кого, кроме матери. Но я ощущал, что надо ей помочь – ведь она мой близкий родственник.

К незнакомым людям я питаю, если так можно выразиться, «логическую эмпатию». То есть, скажем, я отчетливо понимаю, как ужасно, что пятьдесят шесть человек погибло в авиакатастрофе. Я понимаю, что у всех у них были семьи, что все потрясены и скорбят, но физического отклика на эти новости не испытываю. И у меня нет причин испытывать его. Я не знал погибших, и их смерть никак не влияет на мою жизнь. Да, это трагическая новость, это печально, но в тот же самый день еще тысячи людей были убиты, умерли от болезней или от старости, от природных катаклизмов, в катастрофах и по самым разным причинам. Поэтому я ощущаю, что нужно относиться к таким новостям трезво и приберечь мое сочувствие и тревогу для тех, кто мне по-настоящему важен и близок.

Поскольку мне присуще логическое мышление, я не могу не заключить, что, судя по всем признакам, люди, которые бурно реагируют на трагические новости о посторонних, – как правило, лицемеры. Меня это беспокоит. Такие люди, узнав о трагедии на другом конце света, начинают рыдать, вскрикивать, причитать, будто их собственный ребенок только что попал под автобус. Для меня они мало чем отличаются от актеров: они легко ударяются в слезы по команде, по сигналу, но значат ли их рыдания что-нибудь на самом деле?

Зачастую эти же самые люди спрашивают меня что-нибудь вроде: «Да что это с вами? Вы молчите. Неужели вам наплевать, что погибло столько народу? У них ведь есть родные и близкие!»

С возрастом я все чаще попадал в неприятные истории, когда говорил правду, которую окружающие не желали слышать. Я не понимал, что такое такт и зачем он нужен. Поэтому я выработал умение не говорить того, что думаю. Но думать-то все равно думал. Просто скрывал свои мысли и редко высказывал их вслух.