3

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

3

Как я любил свою мать! И когда был совсем маленьким, и когда стал постарше. Каждая разлука с матерью воспринималась мною, как искреннее и большое горе. Бывало, отец приезжал в отпуск в Бучалки лишь на месяц, и потому мать в начале лета ездила в Москву его проведать. А во время Германской войны ей приходилось задерживаться в Москве надолго. В ее отсутствие на меня находили приступы чрезмерной, даже ненормальной тоски. Я просто себе места не находил; ужас, что «моя мама» может умереть, порой охватывал меня, и я прятался куда-либо. В Бучалках во время разлуки я — пяти-шестилетний — забирался в отцовский кабинет и мог там часами сидеть, скорчившись на мягком кресле, глядя на портрет матери. Няня Буша приходила за мной и уводила либо в свою комнату, либо в Молодой сад за грибами. Порой я видел дурной сон о матери, просыпался весь в холодном поту и от ужаса даже рта не мог раскрыть...

А сколько беспокойства и горя я постоянно ей причинял ! То у меня болел живот, и она ходила за мной с ложкой касторки, уговаривая выпить отвратительную жидкость, то у меня случалась мигрень, то бессонница, то я заболевал еще чем-то. Из-за своей болезненности я рос избалованным, капризным мальчишкой. Чуть что — принимался реветь, да как — в голос и на весь дом. И мать меня не бранила, а уговаривала. Сколько у нее было терпения и ласки ко мне! И понятно, что наша воспитательница тетя Саша меня не любила. И Нясенька называла меня «противным». Да и я искренне считал себя самым скверным мальчишкой на свете, но исправляться не стремился. А няня Буша меня любила, и я ей отвечал любовью.

Вот пример одного из капризов, кстати, когда уже мне исполнилось шесть лет.

Я требовал, чтобы моя мать была последней из тех, кто меня видел перед сном. Исключение я вынужден был допустить только по отношению к брату Владимиру, с которым в Москве с 1914 г. мы стали жить в одной комнате. Мать подходила ко мне, когда я уже сидел на постели в одной ночной рубашонке и повторял вечерние молитвы, сперва «Отче наш» и «Богородицу», потом: «Господи, помилуй — Папа, Мама, дедушек, бабушек, дядей, тетей, братца, сестриц и всех православных христиан. Аминь». После молитвы я залезал под одеяло, мать целовала и крестила меня, тушила свет и уходила. И тут, не дай Боже, если кто заглянет в комнату, пока я еще не уснул. Я принимался орать, требовал, чтобы мать пришла вторично, снова поцеловала и перекрестила меня. Однажды, уложив меня спать, она отправилась к своим на Староконюшенный, а тетя Саша зачем-то зашла в мою комнату. Я принялся вопить и вопил целый час, мою мать вызвали по телефону, она приехала, вторично исполнила весь вечерний ритуал и вновь уехала на Староконюшенный. И не выбранила, и даже не упрекнула меня. Естественно, что тетя Саша ко мне относилась плохо.

А институтски восторженная любовь тети Саши к своей крестнице Маше очень раздражала мою сестру Соню и меня. За одни и те же проступки тетя Саша меня бранила, а Машу прощала. Соня и я считали, что Маша больше любит тетю Сашу, чем нашу Мама, и всячески стремились раздразнить свою младшую сестру. Характер у Маши был лучше, нежели у меня, она слушалась старших, но была вспыльчива, а временами впадала в совершенное неистовство, вопила, топала ногами, норовила укусить и оцарапать. Однажды она жутко закапризничала, и мать заперла ее в шкаф. Она там так стучала ногами, что выбила переднюю стенку. Я ей помог выбраться из темницы, и мы принялись мирно играть... Впрочем, все эти эпизоды относятся к более позднему времени.

На Большом Левшинском мы прожили две зимы, а на следующую — 1913-1914 гг. — отделились от отцовских родителей. Они переехали на Садовую Кудринскую, в тот особняк, где теперь помещается суд, а мои родители сняли двухэтажный дом во дворе на Большой Молчановке, №34, который и сейчас цел. В том же дворе помещался детский сад. Тогда эти учреждения были редкостью. Я очень боялся, когда дети — мои сверстники — высыпали с криками во двор. Они начинали играть в снежки, подскакивали к нам, а я, держа сестру Машу за руку, замирал от страха и стоял как истукан. К горлу подступал комок, хотелось плакать, но думается, даже если бы дети поколотили меня, я из самолюбия не заревел бы. А плакал я много, но хорошо усвоил, когда нужно плакать, а когда нет. Плакать надо было кому-нибудь — матери, тете Саше, Нясеньке. Однажды, оставшись в комнате в одиночестве, я упал со стула и больно ушибся. Оглянулся, никого не было, и я сдержал слезы. Для кого же буду плакать, ведь никто меня не пожалеет!

А перед детьми детского сада я должен был показать себя мужественным. Ведь я — князь. Эту истину я усвоил лет с четырех. Я знал, что происхожу от Гедимина, что мои предки были храбры. Кто мне внушил такие чванливые мысли — не помню, но только не моя мать, а скорее всего тетя Саша или бабушка. Отец был слишком занят и мало занимался нами — своими детьми. А моя мать, наоборот, внушала мне идею равенства людей, но хотя она имела огромное, даже решающее влияние на мое мировоззрение, в данном вопросе я больше прислушивался к мнению тех, кто мне внушал идею моего превосходства. Мне больше нравилось быть князем, чем быть равным тем же ребятишкам из детского сада. Всюду — на стенах комнат, в книгах, я видел портреты царя и царицы, прелестных царевен, хорошенького мальчика-наследника. Я слышал, с каким уважением и даже преклонением у нас в доме относились к ним. А сам царь называл себя — «Мы — Николай Второй». Мать посеяла в моем сердце сомнения. Она показала мне, пятилетнему, репродукцию с картины Моравова «Декабристы в ссылке» и стала объяснять, что декабристы были очень хорошими и благородными людьми, хотя и пошли против царя. А царь был недобрым и делал много плохого для народа, для России, вот и декабристов сослал и в цепи велел их заковать. Когда же мне было семь лет, со слов матери я узнал о народовольцах, что они являлись героями и умирали за русский народ. И еще я узнал, что царя окружают плохие советники, а самый гадкий из них — Гришка Распутин.

Я сейчас поражаюсь, как много я, в общем-то совсем малыш, думал о царе, о тогдашних порядках, о России, сколько сомнений возникало в моей детской голове.

А в вопросах религии я не сомневался никогда. Как внушила мне, пятилетнему, мать, а за нею и другие близкие веру в Бога, в Богородицу, в Ангела Хранителя, так я и верую с тех далеких времен непоколебимо.

Но по многим вопросам в моей голове была настоящая каша. Раз авторитетный человек мне что-то сказал, значит — это была правда. А вот тете Саше я нисколько не верил. Расскажу одну историю. В Молодом саду росло несколько кустов жимолости, иначе говоря волчьей ягоды. Тетя Саша стращала меня, что эти красные, очень заманчивые ягоды ядовиты; если съесть хотя бы одну, сразу можно умереть. И вдруг на моих глазах одна девочка проглотила две ягоды. Я замер от испуга. Сейчас, сейчас она умрет! А она как ни в чем не бывало побежала дальше. С того дня я твердо усвоил, что тетя Саша может соврать, однако до сегодняшнего дня остерегаюсь есть волчьи ягоды... Как же она обиделась на меня, когда я ей однажды по какому-то поводу сказал: «Я сестре Соне верю больше, чем тебе!».

Еще один пример, несколько комический. В Бучалках я любил сопровождать экономку Веру Никифоровну, когда она отправлялась в курятник собирать снесенные в тот день яйца. И вдруг я увидел не в гнезде, а на траве совсем маленькое яичко; на мой вопрос Вера Никифоровна ответила, что это яичко петушье. Так, наверное, лет до двенадцати я твердо верил, что петухи тоже несут яйца, но редко и меньших размеров. Так и Лев Толстой, будучи маленьким, верил, что бывают синие зайцы. Отсюда вывод: детям надо всегда говорить правду.

Ту зиму на Молчановке моя мать была беременна. Показывая на свой живот, она говорила, что там спрятан мальчик или девочка и скоро мы увидим младенца.

За пять дней до родов моя мать и мои старшие сестры отправились на Староконюшенный к бабушке Александре Павловне. Отмечалось трехлетие со дня смерти дедушки Сергея Алексеевича. В последний раз собралась вместе вся многочисленная семья Лопухиных — десять братьев и сестер, их двоюродные — дядя Юша и дядя Боря Лопухины, дядя Владимир Писарев с женой, сестры бабушки — бабушка Юля Муханова, бабушка Женя Писарева, Лидия Дмитриевна. Все они сфотографировались под большим портретом прабабушки Анны Алексеевны — одни стоят, другие сидят, внизу на полу устроились мои сестры Лина и Соня. У меня бережется эта фотография. А одиннадцатого февраля 1914 г., когда сестра Маша и я проснулись, Нясенька нам объявила, что ночью у нас родилась маленькая сестричка. Тогда рожали детей дома. Мы захотели немедленно идти смотреть на новорожденную, но нам сказали, что нельзя. Все мы, начиная с Лины, принялись так настойчиво умолять, что нам уступили, и мы пятеро на цыпочках прошли в спальню матери. Она лежала на кровати с распущенными волосами и мне казалась еще более красивой, чем раньше. А рядом, утопая в белом и розовом, покоилось маленькое сморщенное красное личико.

Я приставал к одному, к другому: «Как? Каким образом?». Ответы получал самые различные и невероятные. Они меня не удовлетворяли, и в голове у меня кишела полная несуразица. На младшую сестрицу мы смотрели, как на куклу, с которой однако обращаться надо очень осторожно. Я мог часами проводить у ее колыбели, смотреть, как ее распеленовывают, купают.

Наступило время крестин. Как тогда полагалось, они состоялись не в церкви, а в нашей квартире. Крестными родителями были самые богатые родственники — дядя Володя — Владимир Петрович Трубецкой, и бабушка Екатерина Павловна Хрептович-Бутенева. В ее честь новорожденная была названа Екатериной. Возможно, мои родители в весьма далекой перспективе рассчитывали на какое-либо приданое для своей дочери.

Весною мы покинули квартиру на Молчановке навсегда, так как младшая дочь дедушки и бабушки Голицыных Татьяна выходила замуж за брата моей матери дядю Петю — Петра Сергеевича Лопухина. Старики не захотели оставаться вдвоем и позвали нас жить вместе. Бабушка всегда любила, чтобы ее окружали дети и внуки.