Сара Хафнер ЧЕРЕЗ ЧЕКПОЙНТ-ЧАРЛИ И ПО ИНВАЛИДЕНШТРАССЕ © Перевод К. Серов

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Сара Хафнер

ЧЕРЕЗ ЧЕКПОЙНТ-ЧАРЛИ И ПО ИНВАЛИДЕНШТРАССЕ

© Перевод К. Серов

Утром четырнадцатого августа 1961 года мне позвонил друг из Кройцберга и сообщил: «Теперь у нас на кухне темно». Засыпая накануне ночью, я думала: а вдруг невероятные события минувшего дня — только шум, пустые угрозы? А получилось вот как.

Прошло несколько дней, прежде чем я увидела Стену. Пока еще временную. Бетонные блоки высотой метра по полтора были установлены вплотную друг к другу и скреплены раствором. Сверху — несколько рядов наспех подогнанных камней, еще выше, поперек, в два ряда — продолговатые узкие плиты цвета известки. Там, где я стояла, колючей проволоки пока не было, но чуть дальше, где стояли другие люди, в серых плитах уже закрепили стойки из темного металла в форме буквы «У». Они торчали в воздухе над стеной на метр с лишним. Я стояла довольно далеко, но и сюда чуть приглушенно доносились голоса других — гневные, возмущенные.

Спустя день-другой я опять приехала на это место. Теперь между стойками была натянута в несколько рядов колючая проволока. Я постояла немного. Через несколько дней приехала еще раз. И больше не возвращалась.

В середине шестидесятых я снова стала ездить в Восточный Берлин, как ездила в пятидесятые годы — главным образом, ради постановок Брехта в театре «Берлинер Ансамбль». В 1964 году я познакомилась с Элизабет Шоу, ирландской художницей и детской писательницей, в очередной раз посетившей Западный Берлин. В 1947-м совсем молоденькая Элизабет с мужем-немцем — скульптором Рене Грецем — переехала в Восточный Берлин из Лондона. Через семь лет и я, тогда четырнадцатилетняя девочка, со всей семьей переехала из Лондона в Западный Берлин. Элизабет была старше меня на двадцать лет. Сближало нас ощущение «житья на чужбине». Нам нравилось говорить между собой по-английски, и смеялись мы много. Сдержанный юмор Элизабет был восхитителен.

То она приезжала ко мне в Шарлоттенбург, то я к ней в Нидершёнхаузен. Маленького сына я брала с собой. Пропуска для жителей Западного Берлина уже ввели, однако на пограничных КПП скапливались толпы. Поэтому я предпочитала пересекать границу с британским паспортом, а не с удостоверением жительницы Западного Берлина, которое получила благодаря замужеству. Правда, однажды нам все-таки пришлось очень долго ждать у скопления серых бараков на Фридрихштрассе: у Чекпойнт-Чарли, КПП для иностранцев. Мой сын (тогда лет четырех-пяти) скучал, скучал, да вдруг как заорет: «Это что, та стена, где людей пристреливают?» У меня сердце ушло в пятки. Некоторые иностранцы в очереди, видимо, понимали немецкий, и кто-то мне подмигнул. Пограничник же просто рассвирепел. Когда, наконец, подошел наш черед, он оформил нас с каменным лицом, но тем дело, к счастью, и кончилось.

Раз в год, на свой день рождения, Элизабет созывала своих друзей и знакомых. В 1965-м я впервые оказалась в числе приглашенных, среди которых также были двое британских журналистов: Алан Виннингтон и Джон Пит. Алан — корреспондент британской коммунистической газеты «Дейли уоркер». Джон Пит — издатель, а одновременно и ведущий автор политического бюллетеня на английском языке. Я раза два читала этот бюллетень. Вполне прорежимный. В ту пору я была молода и политикой интересовалась сравнительно мало, писала проникнутые духом поэзии картины и любила слушать французских шансонье. До политической позиции тех, кто мне нравился, мне с моим британским происхождением и дела не было.

Мне очень нравился Алан. Ему было около пятидесяти пяти, живой, обаятельный, он был корреспондентом в Китае, но не одобрял политику «Большого скачка», за что его и перевели в Восточный Берлин. Однако симпатии к Китаю Алан не утратил. Однажды он с восторгом рассказал, как в Пекине, после нескольких неудачных попыток вылечиться у западных врачей, нашел китайца, который мельчайшими иголками колол его тело во всех доступных местах и избавил Бог весть от какой болезни. Когда в конце семидесятых иглоукалывание вошло в моду на Западе, я уже давно была в курсе дела.

Квартира Алана (в то время он жил в Трептове) была забита китайскими безделушками. Впервые я побывала там на Рождество 1966 года. Алан и Урсель — тогда его подруга, а потом жена — пригласили меня на ужин. Пришел и Джон Пит со своей женой-болгаркой. И еще ближайшие соседи — Ганс Шауль, главный редактор научного журнала «Айнхайт», и его жена Дора, рассказавшая нам историю, которую забыть невозможно. Дора была немецкая еврейка, коммунистка. Во время войны по поддельным документам она — якобы француженка — устроилась секретаршей в штаб-квартиру немцев в Лионе. А на самом деле работала на Сопротивление, постоянно рискуя жизнью.

Урсель писала поваренные книги, а позже стала вести популярные в ГДР телепередачи на кулинарные темы. Соответственно и ужин был великолепным. Выпивки на столе тоже хватало, что имело свои последствия. Алан и Джон, охваченные ностальгией, стали петь английские рождественские песни. Я радостно подхватила. Еще и еще по рюмочке, и вот уже оба товарища принялись горланить британские шлягеры военных лет! На границу я отправилась совсем поздно. Алан написал мне по-английски путаное послание для пограничников, в котором призывал их вести себя прилично, не то он им покажет. Записку я на всякий случай засунула в бюстгальтер, но и так успела на границу вовремя.

У нас на Западе за месяц до того пришла к власти первая крупная коалиция под руководством бывшего нациста Курта Георга Кизингера. Единственной оппозицией в бундестаге была небольшая Св ДП. Одновременно НДП в Баварии впервые удалось с ходу пройти в ландтаг, набрав больше семи процентов голосов. Эти события положили начало моему интересу к политике, который в последующие годы неуклонно рос. В результате в 1968 году я поссорилась с Аланом из-за Пражской весны.

В конце 1969 года студенческое движение перешло в догматическую фазу, и я с сыном на некоторое время вернулась в Лондон, где преподавала в школе искусств. Но я настолько прониклась идеями студенческого движения, что культура званых ужинов и легкой светской болтовни оказалась мне совершенно чужда, и спустя год с небольшим мы вернулись в Берлин.

Следующие десять лет я пыталась, как жонглер, удержать в воздухе все шарики одновременно, то есть зарабатывала на хлеб, занимаясь школьными и профсоюзными делами, но главным образом все-таки живописью. В промежутках я, помимо школы (точнее, училища для воспитателей), еще делала документальные телепередачи, готовила книгу о насилии над женщинами, а потом шесть месяцев работала в первом, только что открывшемся Женском центре. Сын-подросток помогал мне по дому, но все равно времени не хватало. В Восточный Берлин я почти не ездила. Элизабет иногда бывала на Западе, и мы с ней встречались. Алана в те годы я не видела.

Осенью 1979 года сын стал жить отдельно. Спустя год я оставила преподавательскую работу, и вдруг у меня появилось время. Очень скоро я опять стала ездить в Восточный Берлин. Снова бывала у Элизабет в ее красивой просторной квартире. Теперь я пересекала границу по западноберлинскому паспорту, потому что зарабатывала живописью и была вынуждена экономить. На каждой визе я экономила по пять марок. Но мне все равно приходилось обменивать двадцать пять немецких марок на марки ГДР по курсу один к одному — хоть как англичанке, хоть как берлинке. Вскоре я помирилась с Аланом и побывала у них с Урсель в квартире на Штраусбергерплац, столь же красивой и просторной.

Чтобы поехать на Восток, мне вообще-то нужна была не виза, а пропуск. Для этого следовало не позднее чем за три дня до поездки подать заявление в бюро пропусков, открытое властями ГДР на улице Йебенсштрассе у вокзала Цоо. Пройти через большой серый двор в серое здание и подняться по серой лестнице на второй этаж. Там вытянуть номерок, заполнить анкету и ждать. Нет на свете ничего более безотрадного, чем ожидание милостей в государственном учреждении. А здесь было особенно безотрадно, потому что дело происходило среди чрезвычайно дотошных чиновников. При всей их «корректности» становилось жутковато. Если повезет, прождешь не больше четверти часа. Затем сдашь анкету. Спустя два дня заберешь пропуск, двойную зеленую карточку — ее опять-таки надо заполнить. После чего можно отправляться в «Берлин, столицу ГДР».

Тогда, в начале восьмидесятых, я еще не так часто ездила в Восточный Берлин, где у меня было мало друзей. Но круг знакомых постепенно расширялся, и спустя несколько лет я уже бывала там дважды или трижды в месяц. Почти всегда я ездила через КПП на Инвалиденштрассе, где дружелюбнейший пограничник, если была его смена, приветствовал меня словами: «Вот как, опять в столицу?!»

Другие пограничники мне, в общем, не запомнились, но был среди них один пакостник, чью неприветливость и редкую педантичность мне не раз пришлось испытать на себе, возвращаясь домой. Он выполнял проверку подчеркнуто неторопливо. Сначала со всех сторон разглядывал удостоверение личности, которое тогда еще складывалось книжечкой. Затем, осмотрев машину изнутри, прощупав сиденья и посветив фонариком в бардачок, грубо приказывал открыть капот, чтобы и мотор осветить фонариком, а другой рукой проверить, не спрятала ли я там чего. Столь же подробно досмотрев багажник, он приносил зеркальце на длинной рукояти и совал его со всех сторон под мою машинку. Под конец он несколько минут ковырял толстой проволокой в бензобаке. Мне до сих пор неведомо, что он надеялся там отыскать.

Как-то раз мы с приятелем отправились за грибами в лес близ Гранзе. Дело было накануне Дня основания ГДР. Примерно из половины окон в Гранзе свисали флаги с молотом, циркулем и венком из колосьев. Витрины украшали фотографии Хонеккера в серебряных рамках рядом с упаковками шоколада «Ата» и «Халлорен». На рыночной площади возле красивого памятника Шинкеля румяные деревенские ребята целой группой репетировали к завтрашнему дню музыку погромче. А вообще, в Гранзе была скука смертная. Улицы пустые, тоскливые. В субботу днем не работала ни одна кондитерская, ни один продовольственный магазин.

Грибов мы собрали немного. Видно, поутру в лесах уже побывали грибники, и пришлось довольствоваться подросшими к нашему приходу хилыми каштановиками. И все-таки одну небольшую корзинку мы заполнили. На Инвалиденштрассе нас встретил не тот пакостник, а какой-то неприметный пограничник. Но стоило нам открыть багажник, как он, увидев грибы, воскликнул: «Даже это у нас забирают!»

Однажды в 1985 году Элизабет рассказала мне о своих друзьях из Бранденбурга — о Готхольде Глогере, художнике и писателе, и его жене Хельге.

— Вас обязательно надо познакомить, — заявила она, — я уверена, тебе понравятся и они сами, и то место, где они живут.

Вскоре я случайно встретила Готхольда на чьем-то дне рождения. Высокого роста, лет около шестидесяти, седой, лукавинка в улыбке, глаз так и подмигивает, сережка в левом ухе. Мы разговорились и сразу же понравились друг другу. Очень скоро я побывала у Готхольда и Хельги в Крааце. Элизабет объяснила мне, как добраться: «Едешь прямо по девяносто шестому шоссе на север. За Лёвенбергом будет указатель на Good Germans’ Dorf[48], там повернешь направо. За Хезеном начнется проселочная дорога, ведущая к дому Глогеров».

Я свернула на Гутенджеменсдорф, проехала до Хезена и еще немного по Брандербургской аллее, а солнце сверкало в листве деревьев. На развилке мне навстречу выкатил трактор.

— К дому Глогеров — сюда?

— Да, они вас уже ждут, — ответил тракторист.

Слева и справа от песчаной дороги — кусты, затем какие-то дома, поворот, и вдруг — все будто расступилось. Красивый старый деревенский дом, перед ним лужайка. Ставлю машину за домом. Под деревьями пасутся овечки, мельтешат и квохчут куры. На веранде, на солнышке, сидит Готхольд и ощипывает утку, собираясь зажарить ее к обеду. Таким я впервые увидела Краац. И еще не подозревала, как часто буду ездить этой дорогой и какой чудесный мир обрету здесь.

Готхольд и Хельга жили открытым домом. По выходным народ к ним так и валил. После обеда в Крааце могли появиться и двое-трое, а то и десять-пятнадцать человек, чтобы выпить кофе и отведать пирога, который Хельга пекла каждые выходные. Со временем в Крааце я познакомилась с самыми разными людьми. Там принимали всех. Ремесленнику из Хезена и ближайшему соседу радовались так же, как актерам, писателям и художницам из Берлина. Все чаще и чаще к обществу присоединялись западные граждане, так что эта укромная бранденбургская деревенька задолго до объединения стала местом встречи Востока и Запада.

Готхольд очень кстати родился — 17 июня: тогда на Западе это был праздник, День немецкого единства. Каждый год на день рождения в Крааце собиралось человек сто с обеих сторон Стены. Готхольд выставлял свои красивые, легкие акварели в огромном сарае, примыкавшем к дому. Вечером там устраивали танцы. После обеда гости попивали кофе с пирогом за длинным столом в залитом солнцем саду, а детишки резвились вокруг. Другие сидели в доме, в гостиной с прекрасной старинной мебелью или в комнате, именуемой библиотекой. А третьи — на кухне, выложенной старым, в пятнышках кафелем. Там уже мыли первые тарелки. Чуть позже начинались приготовления к ужину. На кухне что-то резали, болтали и смеялись, смеялись и болтали.

Я уезжала обратно в Берлин поздним вечером. Многие гости с Востока оставались до раннего утра или вообще на всю ночь. Однажды я ехала из Крааца вместе с Элизабет. Недалеко от Гутенджеменсдорфа был небольшой холм, метра три или четыре высотой. «Немцы называют это Бранденбургской Швейцарией», — сказала Элизабет.

Вообще же она оказалась права: немцы в деревне жили добрые, и для меня пребывание в Крааце оказалось величайшим подарком. Что меня здесь подкупало, так это старомодность. Хорошо мне, конечно, говорить, я-то не жила в ГДР с ее порядками, слежкой и относительно сложными бытовыми условиями. Иногда я задавалась вопросом, как это Хельге удается с легкостью принимать у себя столько народа, ведь на ней и дом, и двор. Во всяком случае, мы, приезжая с Запада, в Крааце не чувствовали никакого давления извне: общение было дружеским, разговоры занятными и волнующими, и смех звучал по любому поводу. Мне казалась вневременной красота этих безоблачных празднеств под низким, переменчивым бранденбургским небом.

Я пишу о том, что переживала тогда. Спустя годы я узнала, что среди гостей Крааца бывали и стукачи «штази». После объединения их имена всплыли в некоторых материалах. И все равно главным впечатлением остается для меня гостеприимство Готхольда и Хельги. Меня огорчает и злит, что кто-то их предавал, злоупотреблял их искренностью и широтой, но ни к сердечности, ни к дружелюбию, которые я ощущала в Крааце, это отношения не имеет.

Мое знакомство с изнанкой состоялось в другом месте. В начале восьмидесятых я прочитала книгу американца Джоэля Эйджи, в которой он описывает свое детство и юность в Восточном Берлине. Его мать познакомилась в Мексике с писателем-коммунистом Бодо Узе и в 1948 году, когда Джоэлю было восемь, уехала с ним в ГДР. В книге «Двенадцать лет» Джоэль Эйджи, чуткий и внимательный наблюдатель, рассказывает обо всем, что окружало его в ранние годы. А было и хорошее, и дурное — повсеместное давление. Вот, например, детям запретили выпускать школьную газету. Эйджи пишет и о глубоком разочаровании детей, и о взрослых, не способных вступиться и защитить их от давления сверху.

Когда книга вышла по-немецки в карманном формате, я купила себе на рынке кожаную мужскую куртку с внутренним карманом и не раз провозила «Двенадцать лет» в ГДР. В мае 1989 года меня пригласили в Восточный Берлин для интервью журналу «Бильденде кунст». К одиннадцати я уже явилась на пограничный пункт «Инвалиденштрассе». На виду в машине лежали два каталога, книгу я спрятала под кожаной курткой.

— Что у вас с собой? — спросил пограничник. Я указала на каталоги. — А это что за книга?

Про книгу я совсем забыла.

— Какая еще книга?

Вот глупость, из-под куртки торчал ее уголок!

— Дайте-ка мне, — сказал пограничник. — Машину поставьте вон там, справа.

Он скрылся в будке. Я осталась одна, оглушенная отчаянием. Это конец. Теперь они меня больше не впустят. Сама все испортила.

Минут через десять пограничник появился снова. Вернул мне книгу, брезгливо держа ее кончиками пальцев.

— У вас тут недавно была выставка?

— Да.

— Ну, проезжайте.

Смысл я уловила: мы знаем, кто ты. На сей раз прощается, но больше — никогда. Это был лишь намек на угрозу, а я тут же сдалась. Я тотчас решила отныне не возить эту книгу на Восток. Правда, вскоре и надобность отпала.

В октябре 1989 года мы с сыном, которому было уже двадцать девять, отправились к родне моего бывшего мужа в Галле. Последние месяцы ГДР буквально кипела. По телевизору показывали волнующие сцены: с каждой неделей демонстрации в Лейпциге становились все многочисленнее, в Праге и Будапеште люди перелезали через ограду посольств ФРГ в поисках убежища. Пока никакого насилия, но что будет дальше? Взволнованные родственники рассказывали о демонстрации в Дрездене: участников арестовали и издевались над ними в тюрьме. На КПП «Драйлинден» в Западном Берлине нас подвергли особо тщательной и строгой проверке. Я пребывала в смятении.

Но потом все пошло мирно и очень быстро. Через три недели Стену открыли.

Я слушала прямую трансляцию от границы по Би-би-си. Репортерша все никак не могла успокоиться, глядя на бесконечную череду «трабантов», двигавшихся на Запад, и твердила: «These funny little cars, these funny little cars»[49].

В рождественский сочельник 1989 года мы с подругой из Западного Берлина поехали к друзьям в Восточный. Вместе отметили общегерманское Рождество. А на обратном пути получили рождественский подарок особого свойства. Теперь на границе уже не проводили проверки, достаточно было просто держать в руках удостоверение. И кто же вышел нам навстречу у пропускного пункта на Инвалиденштрассе? Пакостник! Мы достали документы, а он сказал: «Ну что ж, и вам счастливого Рождества! Пока-пока!» Никогда он не казался противнее, чем в ту минуту.

В начале января ко мне приехал погостить давний друг из Англии. Весь мир говорил о падении Берлинской стены. Но она еще стояла, хотя и щербатая, с дырками тут и там. Это была пора «стенных дятлов»: они стучали по Стене молотком и долотом, откалывая и выбивая кусочки бетона.

— На это стоит взглянуть, — сказала я другу, и мы поехали в турецкую часть Кройцберга. И убедились, что юные немцы вместе с турками долбят бетон, и дети (в основном турецкие, не немецкие), торгуют кусками Стены с импровизированных лотков, покрытых тряпками — камушек за одну-две марки, обломок покрупнее — до десяти двенадцати марок.

И вдруг через огромную дыру в Стене мы увидели, как по нейтральной полосе свободно катит «мерседес». Огибает брошенную наблюдательную вышку и едет себе дальше. Потом мы заметили огромную дыру напротив, в Стене со стороны Восточного Берлина. В те дни все казалось нереальным, а в особенности то, что постепенно становилось нормой. Мы стояли на Адальбертштрассе. Полезли в первую дыру, пересекли нейтральную зону и пролезли во вторую. Но Адальбертштрассе не закончилась! Меня словно оглушило. Меня захлестнуло волной таких сильных чувств, что я ощутила их физически. В тот момент я осознала, что этот город — един, и этот город — мой.

Начиная с девятого ноября и до этой минуты я была лишь взволнованной зрительницей. Я видела людей, которые плясали у Стены и обнимались у Бранденбургских ворот. Но я, радуясь вместе с ними, была посторонней. В Берлине я всегда чувствовала себя скорее наблюдательницей, чем участницей событий, а в те дни это чувство усилилось. И только продемонстрировав давнему другу из Англии, что здесь происходит, сообразила, какое отношение я сама имею к Берлину — такое же, как турецкие дети, торгующие обломками Стены.

В марте 1990 года из Нью-Йорка в Берлин, получив грант, приехал Джоэль Эйджи со своей женой Сьюзан. Нас познакомила Элизабет, которая знала его с детства, и на Пасху мы все вместе отправились в Аренсхоп. Элизабет (ей тогда было семьдесят) каждое утро вставала спозаранку и отправлялась за продуктами, пока мы (все моложе) нежились в постели. Официально объединение пока не состоялось, и продовольственные магазины еще не завалили западными товарами. Меня смущало, что Элизабет ходит за покупками. Предложив ее сменить, я стала выяснять у остальных, что из еды купить им на завтра. Элизабет ответила: «Что будет, то и бери».

Как-то мы с Элизабет рисовали, сидя в дюнах недалеко друг от друга. Она искусно, тонкими линиями выводила воду, волны и небо пером, а я мягким карандашом делала легкие наброски зарослей мелкого кустарника. Это одно из моих любимых воспоминаний о нашей долгой дружбе.

Инвалиденштрассе, где раньше был мой пропускной пункт, на некоторое время оказалась вне моего поля зрения: улицу перекрыли, чтобы слегка изменить ее направление с западной стороны. В этот период я часто ездила на Восток через Волланкштрассе. Там, с восточной стороны, вскоре после объединения первые дома справа и слева от проезжей части выкрасили в нежно-желтый цвет. Сразу догадаешься, где проходила граница: Восток начинался там, где выглядел по-западному.

Объединение я поначалу заметила в языке. Очень скоро в ГДР палатка с напитками стала называться «шоп», а жареные цыплята — «куры-гриль». Зато на Западе загородные дома превратились в дачи, а при обмене валюты пользовались замечательным глаголом «обрублить».

В Хезене, небольшом поселке близ Крааца, давно жил итальянец, торговавший древесиной. Понятия не имею, как его занесло в ГДР и в этот Хезен. Во времена ГДР он привозил с Запада и продавал из-под полы порножурналы. Вскоре после объединения его магазин украсила огромная вывеска: «Родригес. ЛЕС — СЕКС». Правда, ненадолго — из-за протестов населения вывеску пришлось снять.

Я много раз бывала в Крааце, но в Восточный Берлин (отныне — «восточную часть города») ездила не так часто, как до падения Стены. Мои тамошние друзья были очень заняты: они привыкали к новым жизненным условиям и преодолевали горы бюрократической волокиты, которые возникли вместе с этими условиями и были куда страшнее бюрократии в ГДР, как мне кое-кто объяснял. В тот период, когда людям пришлось полностью менять свой уклад, гости из другой части города приносили с собой вовсе не приятное разнообразие, а лишний стресс.

Моя жизнь изменилась только в одном, но зато в главном: найти покупателей для картин вдруг оказалось невероятно трудно. Настали беспокойные времена, и у врачей, адвокатов, психологов, архитекторов и прочих свободные деньги уже не водились. К тому же социальную помощь искусству довольно быстро урезали, и вдобавок почти две тысячи профессиональных художников и художниц из восточной части города присоединились к четырем тысячам в западной. Кстати, их положение усложнилось еще больше нашего, ведь пока они состояли в Союзе художников, доходы их — пусть и низкие — были гарантированы. Теперь им пришлось вступить в конкуренцию на рынке, который как раз рухнул.

Со временем восточные друзья получше освоились в новых условиях, хотя порой и ворчали. А у меня страх перед будущим в 1993 году пропал на много лет вперед: мне крупно повезло, и на одной из выставок я разом продала девять картин швейцарцу-коллекционеру.

По Западному Берлину я вообще слез не лила. Наоборот, я до сих пор считаю чудом возможность свободно поехать в восточную часть города или за город, счастьем — возможность наблюдать за процессом объединения, пусть оно и происходит медленнее, чем задумали поначалу. Я замечаю, что объединение идет не по прямой линии, а как в танце: два шага вперед, шаг в сторону, шаг назад, и по новой. Большое счастье для меня — жить в городе, где объединение осуществляется прямо на глазах, в городе, который теперь столь оживлен, столь непривычно доволен собой. Разумеется, по обе стороны встречаются несогласные ворчуны, но, надеюсь, они уже в меньшинстве.

По крайней мере, внешне две части города сравнялись. Как-то даже по радио диктор сказал: «Восточный Берлин сейчас гораздо западней Западного!» Так и есть: ныне жизнь кипит в районе Митте, в районе Пренцлауэр-Берг, у молодежи — в районе Фридрихсхайн. Но не только они неузнаваемо изменились со времен ГДР. Во всей восточной части выросли новые здания, панельные дома перекрашены в яркие цвета, открылись магазины и рестораны, отремонтированы дороги. «Вест-Сити» близ Курфюрстендамм, в прошлом сердце Западного Берлина, теперь как будто вчерашний день. На вокзал Цоо прибывают только местные поезда, и это меня огорчает. Зато мой район Шарлоттенбург снова стал тихим и сонным, это радует. Летом, когда я на велосипеде еду домой из мастерской, Шарлоттенбург кажется старомодным и чуточку запущенным, отчего становится еще милее.

Теперь мне все равно, где проходила граница. Лишь иногда, если я ночью еду домой по Инвалиденштрассе, то на стороне Моабита ко мне робко, в дымке воспоминаний, возвращается былое чувство облегчения. Тут, кстати, особенно сильно изменился Запад, а не Восток. Площадь сразу за бывшей границей, если смотреть с восточной стороны, занял величественный новый Главный вокзал.

Процесс внутреннего объединения продвигается вовсе не гладко. Для него нужно гораздо больше времени, чем для внешнего, может, еще лет сорок — сколько и просуществовала ГДР. И условия жизни до сих пор не сравнялись. Водитель автобуса на востоке города по-прежнему зарабатывает меньше, чем его собрат на западе — и это через двадцать лет после падения Стены! В отношениях между восточными и западными немцами порой чувствуются раздражение и возмущение, однако различия в менталитете тех и других придают Берлину его необычную пестроту.

Сейчас, когда я пишу эти строки, на календаре апрель 2008 года. В сентябре из Нью-Йорка в Берлин на три месяца опять приедут по гранту Джоэль Эйджи и его жена Сьюзан. Вместе мы отправимся к Хельге Глогер в Краац, потолкуем об ушедших временах, вспомним Элизабет, Готхольда и радость нашей дружбы с ними.

Алан Виннингтон умер в середине восьмидесятых. Когда я навещаю Урсель (ей в этом году стукнет восемьдесят), мы много говорим об Алане и о счастливом времени, прожитом ими вместе.

Умерла и Дора Шауль, которая во время войны столь невероятным образом рисковала жизнью, участвуя в Сопротивлении. Ее политических убеждений я не разделяла, но перед ее мужеством преклоняюсь.