Эмине Севги Эздамар ДОРОГОЙ БЕССОН © Перевод Т. Набатникова

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Эмине Севги Эздамар

ДОРОГОЙ БЕССОН

© Перевод Т. Набатникова

Вечером я должна была сесть в поезд на Берлин, а днем ко мне пришел мой разведенный муж и пригласил меня покататься на корабле по Босфору. Он купил гранат, разломил и дал мне половину. На корабле мы не разговаривали. Время от времени я вглядывалась в его лицо. Мне хотелось быть крошечным существом, которое могло бы разместиться на этом лице — там есть реки, долины, горы, колодцы, пашни. Мне хотелось пройтись по ним, а потом залечь в его длинных волосах и спать. Мимо шла цыганка, глянула на нас и сказала: «Дай мне тридцать лир, а я дам тебе талисман, который превращает любовь в сахар». Он дал ей денег, и цыганка взяла мою ладонь: «В тебе много скорби». Камешек, который она мне дала, надо было выбросить в море: мою скорбь. Вдвоем смотрели мы, как круги расходились по воде, когда камень пошел ко дну. Мой муж процитировал Константиноса Кавафиса:

Сказал ты: «Я найду другую землю,

Море я найду другое.

И город разыщу другой —

Конечно, будет лучше он

А здесь любой порыв душевный обречен..»[25]

Когда мы вернулись домой за моим чемоданом, бабушка взяла его за лацканы пиджака и сказала: «Она уезжает из-за тебя». Он поцеловал ее и дал мне в дорогу четыре подарка: баночку оливок, бутылку ракии, платье и книгу стихов Кавафиса.

Поезд медленно катился мимо стамбульских домов, шел дождь. В одном окне я увидела на столе вазу с фруктами. Рядом лежало надкушенное яблоко. В другой комнате старик читал газету, старые деревянные дома намокли от дождя, и, когда поезд совсем замедлил ход, я подумала: эти деревянные дома не могут говорить.

В поезде я поклялась, что больше никогда не выйду замуж, не хочу еще раз пережить разрыв, отныне мы с одиночеством родня. Я взяла присланную Йозефом книгу об учениках Брехта и режиссере Бенно Бессоне и начала читать:

Конечно, сегодняшнее искусство Бессона немыслимо без Брехта и выглядело бы совсем иначе, не будь Брехта. Многие моменты в инсценировках Бессона явно свидетельствуют об этом родстве. Однако для Бессона понятие «ученик Брехта» никогда не было связано с понятиями «рабское подражание» и «безоговорочная апология». Зрелость актерского представления — вот что в равной степени присуще всем постановкам Бессона. Тот диапазон выразительных средств, какой способны развернуть его актеры, неизменно вызывает восхищение…

Поезд из Стамбула до Берлина шел трое суток, а я все снова и снова бралась за эту книгу. Какой-то турок спросил меня:

— Красотка, ты что, любовью с ней занимаешься? У тебя глаза блестят и грудь вздымается, когда ты ее читаешь.

Раз за разом смотрела я на снимок Бессона, сделанный во время репетиций «Дракона» Евгения Шварца. На правой щеке у него была родинка. Выглядывая за окно, я видела это лицо над холмами, какое-нибудь дерево напоминало его. Иногда всплывало и водружалось на холм лицо моего мужа, тогда я снова утыкалась в книгу. После Австрии начался дождь, он барабанил в окна поезда, заливал одиноко ютившиеся дома и стегал по спинам плетущихся восвояси коров.

Вот мы и в немецкоязычном пространстве, подумала я: коровы понимают по-немецки, собаки, кошки понимают по-немецки, а Австрия похожа на открытку, которую разве только не пошлешь домой, наклеив почтовую марку.

Ночью меня разбудила турчанка с соседней полки: «Давай ладони, полиция идет». Она окатила мне ладони одеколоном, и — щелк! — в купе зажегся свет.

— Пограничный контроль ГДР, ваши документы, пожалуйста.

— Мы что, уже в Восточной Германии?

— В Германской Демократической Республике, — сказал молодой полицейский. Он работал очень быстро, весь поезд уже проснулся, всюду горел свет. Поезд медленно шел вперед с мокрыми от дождя окнами. Все было как в замедленной съемке: пейзажи, проплывающие мимо огни, жесты пассажиров. От одежды гэдээровских пограничников пахло мокрой шерстью. Я сказала одному из них:

— Я люблю Брехта.

Он ничего не ответил, только вынул на мгновение зажатый в зубах карандаш, а потом снова закусил его, чтобы свободными руками поставить штамп. Члак-члак. Я спросила у женщины, которая спрыснула мои ладони:

— Зачем вы полили меня одеколоном?

— Не знаю, я волновалась.

Когда поезд проходил мимо какой-то восточногерманской станции, из будки вышла и остановилась гэдээровская железнодорожница. Люди в вагоне, только что проснувшиеся, смотрели на эту женщину так, будто утром очнулись в своих креслах перед все еще работающим телевизором. Когда пограничники ушли в другой вагон, а поезд уже рассекал бескрайние поля, я увидела в коридоре двух мужчин. Один открыл окно, достал из кармана газету, высунул голову наружу, посмотрел налево, направо и воскликнул:

— Забрасываю тебя, газета «Бильд», на вражескую территорию. Не оплошай, камрад.

Газета вспорхнула, но ее тут же растерзало ветром и дождем. Его друг спросил:

— А что там было напечатано?

— Курд Юргенс. Шестьдесят лет, а ума ни капли[26].

В Западном Берлине я поставила свой чемодан в ячейку камеры хранения на вокзале Цоо, чтобы скорее поехать в Восточный Берлин к Бенно Бессону.

Ноябрьское небо нависало как грязный ксерокс неба над Берлином[27], в каком-то кинотеатре Западного Берлина шел фильм «Поруганная честь Катарины Блюм». Западные берлинцы чихали в поезде городской железной дороги. Город грипповал. На пограничном пункте «Фридрихштрассе» чихал и восточноберлинский пограничник, держа в руках мой паспорт и сличая лицо с фотографией. У него, как и у Бессона, на щеке была родинка, но только на левой.

— Пожалуйста, отведите волосы, — сказал он. На фото у меня волосы забраны вверх.

Тут я объявила всем пограничникам:

— Я еду к Бессону.

На пятимарковой восточной купюре, которую я выменяла на западные деньги, был изображен мужчина в шапке, его звали Томас Мюнцер. Под ним было написано:

Государственный банк ГДР. Пять марок.

Германская Демократическая Республика.

1975

ТВ 937 012

Бессон был художественным руководителем «Фольксбюне». Вахтер, прочихавшись, набрал чей-то номер и велел мне ждать внизу в фойе. Потом снова расчихался.

Я прождала четыре часа, а поскольку читать было нечего, я постоянно перечитывала номер купюры ТВ 937 012, пока это число не стало казаться мне телефонным номером, по которому непременно нужно позвонить. Я не купила себе ни кофе, ничего — боялась потерять телефонный номер — и положила денежку на столик рядом с рекомендательным письмом к Бессону от цюрихского книготорговца еврея Пинкуса. В письме тот уверял Бессона, насколько важно для Турции и турецкого театра, чтобы именно я смогла у него учиться. При этом Пинкус знал меня только по моим письмам к Йозефу, которые тот ему зачитывал. Левая бровь Томаса Мюнцера немного приподнималась. Когда Бессон внезапно предстал передо мной, я протянула ему письмо и пятимарковую купюру. Бессон вернул деньги, вскинул свои густые брови и уставился на меня. Я взяла из голубой пачки «Голуаза» сигарету и закурила, пока он читал письмо. Потом Бессон снова посмотрел на меня и на голубую пачку «Голуаза».

— Господин Бессон, — сказала я, — я пришла, чтобы научиться у вас театру Брехта.

Бессон ответил очень спокойно:

— Милости просим. Я отведу вас к своей секретарше, после чего вы сможете присутствовать на репетициях пьесы Хайнера Мюллера. Скажите секретарше, чтобы она направила вас в Международный институт театра, там вам выдадут гэдээровскую визу.

— А нельзя ли мне почитать в архиве ваши старые заметки к пьесе Брехта «Добрый человек из Сезуана» и перевести их для моих стамбульских друзей на турецкий язык?

— Конечно, можно. А сейчас идите домой, вам еще границу переходить. Спокойной ночи.

Когда я шла назад к пограничному пункту «Фридрихштрассе», мне становилось все легче и легче, руки мои превратились в крылья, я была птицей, с радостным смехом парящей над Восточным Берлином, озирая улицы, по которым ходили Брехт и Бессон. Ку-ка-ре-ку, ку-ка-ре-ку. Потом я снова приземлилась, у меня в кармане еще оставалась пятимарковая купюра, и я не имела права пронести ее в Западный Берлин. На пограничном пункте я села в вокзальной пивной, заказала пиво, расплатилась моей банкнотой и получила сдачу монетками, легкими, как пивные крышечки. На радостях я попробовала эти монетки на зуб, а одну проглотила, чтобы взять ее с собой на память в Западный Берлин.

В пивной было сумеречно, там сидела толстая девушка с черным псом, который то и дело лизал ее лицо. Как и я, она курила одну сигарету за другой и гасила их в пепельнице с пружинной крышкой. Китч. Она сидела, пес лизал ее лицо, а мне чудилось, будто я в китайском опиумном притоне, лежу на топчане, курю и смотрю на девушку. Это первый человек, которого я встретила в этой стране, ее страна станет моей, я хочу остаться здесь, лежать и всю ночь напролет любоваться ей и ее собакой. Это мои первые друзья, я буду ходить с ней и ее собакой под дождем вдоль канала, мы втроем возьмемся за руки и перелетим с одного берега на другой и выкурим по сигарете, собака тоже выкурит, я дам ей прикурить.

Я спросила молодого человека с длинными светлыми волосами, который сидел позади меня:

— У вас не найдется огоньку?

Он подошел ко мне и сделал три попытки зажечь спичку. Коробок выглядел так, будто его смастерил ребенок.

— Можно взглянуть?

На коробке была изображена саламандра. Слева вверху была надпись:

Товары для зажигания

Народное предприятие «Товары для зажигания», Риза.

— Какой красивый коробок!

— Дарю.

Он так и остался сидеть за моим столом, запрокинул голову, полузакрыв голубые глаза, и провел по волосам пальцами, длинными, как карандаши. Альбрехт Дюрер, автопортрет в молодости. Я стою перед этим портретом, и руки Дюрера дали мне прикурить. О чем тогда думал Альбрехт? Какой была его мать? Чем они тогда питались? Какой была в те времена любовь? Как разговаривали с детьми? А бабушка Дюрера — когда она смотрела из окна, что она видела? На чем задерживала взгляд?

— Вам надо в Западный Берлин? — спросил Альбрехт Дюрер.

— Да, а завтра утром я снова явлюсь сюда и буду изучать в архиве «Фольксбюне» старые заметки к постановкам Бессона.

Он был геем, его возлюбленный жил в Западной Германии и не мог бывать у него часто. Он хотел к нему, но не мог, сидел в пивной на пограничном пункте и курил маленькие сигары, похожие на маленькие черные фаллосы. Название у сигарок было:

«Нет слов». 20 штук

HSL 1 873 330 EVP. 2, 40 М

Когда я вновь принялась заучивать цифры, как телефонный номер, он сказал:

— Возьми ее себе.

Он вел себя, как мой отец. Отец вырос сиротой и всю жизнь делал людям подарки. Я достала из пачки сигарку, он зажег спичку и дал мне прикурить.

— У тебя в глазах большие звезды. Если хочешь, можешь переночевать у меня.

— Но моя виза истекает в полночь. Я должна вернуться в Западный Берлин.

— Ты можешь тут же въехать сюда снова.

Он остался ждать у пограничного перехода. Я отдала ему свою раскуренную сигарку и пошла через переход. Пограничник спросил меня, остались ли у меня еще гэдээровские деньги.

— Нет.

Я пересекла границу, снова обменяла шесть пятьдесят на восточные марки, заплатила пять марок за визу, снова увидела Томаса Мюнцера с его приподнятой левой бровью и пересекла границу в обратном направлении. На другой стороне Альбрехт Дюрер все еще держал в руке мою сигарку, и я докуривала ее, пока не пришел ночной автобус. Мы поехали в его квартиру в Лихтенберге. Темная улица, мучнистый свет фонарей, такой слабый, что его светлые волосы казались черными. Он жил в двухэтажном доме вдвоем с Андрэ, тоже голубым, который работал кельнером в ресторане неподалеку от «Фольксбюне». Андрэ и на кухне, в пижаме, стоял как кельнер, пока Альбрехт Дюрер зачитывал мне письмо от своего возлюбленного. Андрэ сварил кофе, принес грецкие орехи, и когда из испорченного ореха выполз червячок, то показался мне таким же нереальным, как эти люди, время и тайну которых я толком еще не понимала. Но я любила их, как в детстве любила бабушку, будучи не в силах вообразить, что и она когда-то была ребенком. Я шла за ней, когда она говорила: «Пойдем, пора спать». И так же я спала в эту первую ночь в Восточном Берлине в одной постели с Альбрехтом Дюрером. Его кровать действовала на меня умиротворяюще, как простые предметы в восточноберлинских витринах.

— Меня зовут Армин, — сказал он.

— Спокойной ночи, Армин.

В Стамбуле я уже год не спала в одной постели с мужчиной. Армин страдал от любовной тоски, как и я. Так и спали две любовные тоски в одной постели.

Андрэ уже варил мне на кухне кофе.

— Твое первое утро в ГДР! Для начала выпей кофе.

Он написал мне название ресторана, в котором работал.

Я обняла обоих, вышла на улицу, тут же вернулась, позвонила в дверь и обняла их еще раз.

Секретарша Бессона в «Фольксбюне», фрау Кермбах, которая все выслушивала с улыбкой, провела меня по длинному коридору в маленькую комнатку и выложила передо мной рабочие записи: «Добрый человек из Сезуана», постановка Бенно Бессона.

Первое обсуждение, «Добрый человек из Сезуана», 9-е октября 1969 года. Участвовали: Бессон, Фрайер, Бланк, Гальферт, Гассауэр, Грунд, Милис, Мюллер.

Я включила маленькую настольную лампу и принялась читать:

То, что происходит в пьесе, слишком велико по сравнению с героями. То есть должно быть выражено «подавляющее превосходство, невозможность совладать с окружающим миром».

Бессон: История, которую рассказывает Брехт, основана на реальном событии: одна женщина по экономическим соображениям годами жила как мужчина. И потерпела неудачу, когда снова «вернулась в женщины». Сезуан — это мужской мир, а мужского мира никто не отменял. Что-то могло измениться, это — нет. Даже передовое законодательство, учитывающее интересы женщин, даже уравнение в правах достигает лишь маленького прогресса: прогресса внутри исправно действующего мужского мира. Главное: женщине не поможет то, что она добрая. Вот что надо рассказать. Нужно как-то обойти среду проституток — в пьесе она присутствует не без влияния требований американской эмиграции Брехта и соседства с Голливудом — или обойтись с ней по-другому. По крайней мере, гетеры — хоть и самый низший, но вместе с тем самый свободный слой женщин в капиталистическом обществе.

Фрайер: Мне бы это было только кстати, в моей-то рекламной части, ведь реклама всегда рассчитана на мужчину.

Бессон: Шуи Та как другое воплощение Шен Те — очень строгий моралист, и он должен бы хотеть почистить город, в известном смысле. Он должен бы ввести в этом городе строгие нравы, т. е. он их уже улучшает, в смысле морали, но:

Вопрос — какого рода эта мораль? Женская мораль, утверждаемая мужчиной, или?..

Я как раз перелистывала четвертую страницу, когда в сумрачную, маленькую комнату архива вошел мужчина. Он был тучноват, тяжело дышал, сел на стул и уставился на меня.

— Ты приехала учиться?

— Я хочу прочитать все об этой постановке, перевести и послать моим друзьям в Турцию, некоторые из них сидят в тюрьме. Они собираются поставить эту пьесу в Стамбуле, когда снова выйдут на свободу.

— Ты тоже отсидела?

— Нет, только три недели под следствием.

— Как же они тебя отпустили?

— Я всего-навсего опубликовала репортаж о голодающих крестьянах.

Страница, которую я только что перевернула, еще висела в воздухе, бумага для пишущих машинок была очень тонкой и потрескивала у меня под пальцами. Он больше ни о чем не спрашивал, а сидел как учитель, наблюдающий за подозрительным школьником. Я предложила ему сигарку:

— Хотите?

— А, «Нет слов», — сказал он, закурил сигарку, встал и вышел.

Я сидела с таким чувством, будто забыла что-то важное, и пыталась вспомнить, но мне ничего не приходило в голову. Я встала и медленно пошла по коридору вслед за ароматом его сигарки. Коридор вдруг показался мне слишком длинным, но, когда я увидела за какой-то полуоткрытой дверью Бенно Бессона, я снова успокоилась. Он стоял ко мне спиной и держал в руке голубую пачку «Голуаза», а другой рукой разглаживал волосы. Я остановилась и смотрела на него — как, бывало, в детстве смотрела на своего отца, когда он брился. Бессон курил «Голуаз» без фильтра, как и я.

На пограничном переходе «Фридрихштрассе» пограничник спросил меня:

— У вас еще остались гэдээровские деньги?

— Нет, — сказала я и вспомнила про двадцать пфеннигов в животе. — Завтра я снова приду, — сказала я пограничнику.

В Западном Берлине, выходя из поезда, я удивилась: дождь здесь шел такой же, как и на Востоке.