ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

Короткое замыкание между философией и политикой. «Человек» в единственном и множественном числе. Исчезновение «различности». Отсутствие «онтологии различий». Второе приглашение в Берлин. Борьба Хайдеггера за чистоту национал-социалистского движения. Революционер как доносчик.

Философия должна овладеть своим временем, говорил Хайдеггер.

Пытаясь реализовать это требование, он, так сказать, вырвал свою фундаментальную онтологию из ее первоначального контекста.

Вспомним: В «Бытии и времени» человеческое присутствие описывалось на элементарном уровне, без учета исторических различий и противоречий между индивидуальными жизненными проектами. Настроения скуки и страха, которые Хайдеггер анализировал в своих лекциях начала тридцатых годов, тоже относились к бытию-в-мире вообще, а не к индивидуальным обстоятельствам присутствия в определенных ситуациях.

Хотя Хайдеггер иногда делал предметом своего анализа со-бытие (с другими), его мышление всегда было направлено только на человека как на представителя человеческого рода: der Mensch, das Dasein; то, что противостоит человеку, или то, в чем находится человек, Хайдеггер тоже обозначал как нечто единичное: die Welt («мир»), das Seiende («сущее»), das Sein («бытие»).

Но между человеком и великим Целым – бытием, духом, историей – имеется некая промежуточная область, где существуют die Menschen («люди» во множественном числе): многочисленные, отличающиеся друг от друга, преследующие разные интересы, взаимодействующие и только в этом взаимодействии совместно порождающие то, что может быть названо политической реальностью. В хайдеггеровской панораме присутствия исчезает вся эта сфера, онтологическое значение которой заключается во множественности и различиях между индивидами. Для Хайдеггера существует только два вида присутствия: подлинное и неподлинное, самость (Selbst) и обезличенный человек (Man). Конечно, Хайдеггер не стал бы отрицать, что проекты бытия у разных индивидов различны, однако эта «различность» не становится для него позитивным вызовом, он не относит ее к фундаментальным условиям человеческой экзистенции. Мы вынуждены жить, считаясь с тем фактом, что окружены людьми, отличными от нас, которых мы не понимаем или, наоборот, понимаем чересчур хорошо; которых мы любим или ненавидим, к которым мы равнодушны или которые кажутся нам загадочными; от которых нас отделяет пропасть или ничто не отделяет, – однако всему этому универсуму возможных отношений Хайдеггер не придает никакого значения, не включает его в число своих «экзистенциалов». Хайдеггеру, который ввел понятие онтологического различия, никогда не приходила в голову мысль разработать онтологию различий. Понятие «онтологическое различие» подразумевает: необходимо различать бытие и сущее. «Онтология различий» означала бы, что философия должна считаться с различиями между людьми и с обусловленными этими различиями трудностями и шансами, которые играют столь важную роль в совместной жизни.

В философской традиции уже давно проделывается один сбивающий с толку терминологический фокус: в ней всегда идет речь только о человеке, тогда как имеются в виду люди. На философской сцене действуют Бог и человек, или «я» и мир, или «ego cogito» («мыслящее «я»») и «res extensa» («протяженная вещь», «природа»), или, как у Хайдеггера, присутствие и бытие. Хайдеггеровское понятие «присутствия» тоже предполагает (хотя бы потому, что это подсказывается самой используемой здесь языковой формой) идентичность всего, что можно назвать «присутствием». Присутствие выдвинуто за «сущее в целом», говорит Хайдеггер[294]. Да, но прежде всего единичное присутствие выдвинуто за мир других присутствующих людей.

Вместо того чтобы осмыслить фундаментальный факт множественности этого человеческого мира, Хайдеггер обращается к «коллективному единому» – к собирательному понятию «народ». И на народ, как на нечто единое, распространяет экзистенциальный идеал «бытия самостью» – идеал, который, «собственно», изначально относился к индивиду, «отброшенному» к самому себе. «Изначальное требование» всякого присутствия, состоящее в том, «что оно должно сохранить и спасти свою собственную сущность», Хайдеггер (в речи, произнесенной во время лейпцигской «Манифестации немецкой науки в поддержку Адольфа Гитлера», 11 ноября 1933 года) приписывает народу, который, по его словам, тоже должен «сохранить и спасти свою собственную сущность». Что же представляет опасность для народа? Унизительные статьи Версальского договора, отторжение областей, прежде принадлежавших Германии, репарационные платежи. Какая организация санкционирует эти несправедливые меры? Лига Наций. А значит, Гитлер поступил правильно, объявив о выходе Германии из Лиги Наций, и правильно, что народ на плебисците (связанном с выборами в рейхстаг по единым спискам кандидатов) одобрил его решение. И теперь Хайдеггер освящает этот политический маневр своей «философией подлинности» (перенесенной с индивида на народ), интерпретируя его как «изначальное требование присутствия».

По содержанию лейпцигская речь 1933 года – не что иное, как «прикладная», то есть приспособленная к национальным нуждам, фундаментальная онтология. В лекциях по логике, прочитанных летом 1934 года (до сих пор был опубликован только их искаженный вариант), Хайдеггер специально рассуждал об этом превращении «всегда-моего» (Je-meinigkeit) во «всегда-наше» (Jeunsrigkeit). «Самость, – говорил он, – не является самым характерным определением «я»». Фундирующее значение имеет скорее «мы-самость». Озабочиваясь «я-самостью», индивид теряет почву под ногами, он «оказывается потерянным для самости», поскольку ищет самость в неправильном месте, а именно, в изолированном «я». Найти же ее можно только в «мы»; правда, не всякое скопление людей – скажем, не «клуб любителей игры в кегли» и не «банда грабителей» – является таким «мы». Различие между подлинностью и неподлинностью существует и на уровне «мы». Неподлинное «мы» – это обезличенные люди (Man); подлинное «мы» – народ, утверждающий себя так же, как утверждает себя отдельно взятый человек. «Народное целое, следовательно, есть человек в увеличенном масштабе (Mensch im Gro|3en)» (L, 26 ff.).

Весь пафос концепции «подлинности» в «Бытии и времени» связан с идеей одиночества. Но когда народ становится «коллективным единым», коллективным присутствием, это одиночество не может не раствориться в (сомнительном) единстве народа. Однако Хайдеггер не хотел отказываться от экзистенциального пафоса и потому нашел такую сценическую площадку, на которой целый народ может предстать в ситуации избранного по собственной воле одиночества. Немецкий народ одинок среди других народов. Осуществляя свою революцию, он дальше других выдвинулся в неизвестное «сущего в целом». Это мы уже слышали в ректорской речи Хайдеггера: народ выдвинулся под пустое небо Заратустры; это сообщество – расчлененное на воинские части, дружины, союзы – выступило в поход, чтобы внести смысл в то, что лишено смысла. Немецкий народ, метафизический народ…

Что представляет собой подлинное политическое мышление, покажет Ханна Арендт (отчасти в порядке полемики с Мартином Хайдеггером): оно возникает из «со-бытия и друг-с-другом-бытия различных людей» и сопротивляется любым попыткам гностически «углубить» сумятицу исторического процесса, либо возвысить ее до уровня «подлинной» истории, обладающей тем автоматизмом и той логикой, которые никогда не могут быть присущи хаосу подлинной истории, состоящей лишь из бесконечного множества перекрещивающихся историй. Хайдеггер пришел не к политическому мышлению, а лишь к такого рода «историческому гностицизму». Это было бы еще полбеды, если бы он заметил, что у него отсутствуют политические понятия. Не то, что он был аполитичным, а то, что он этого не заметил и спутал свой «исторический гностицизм» с политическим мышлением, делало его тогдашние политические выступления столь двусмысленными. Если бы Хайдеггер, как «историогностик», продолжал рассказывать свои «подлинные» истории, не пытаясь с их помощью делать «политику», он остался бы тем художником философии, каким был раньше; однако он, отдавшись на волю революционного потока, захотел стать политиком философии. И вот он стоит у костра, на празднике солнцестояния, и обращается к молодым людям, завороженно вслушивающимся в его слова: «Дни проходят, они снова становятся короче. Но растет наша мужественная решимость разорвать сгущающуюся тьму. Мы не имеем права быть слепыми в борьбе. Пусть пламя возвещает и освещает, показывает нам путь, с которого уже нельзя повернуть назад! Огонь пылает, сердце горит!»

Большинство профессоров во Фрайбурге видели в ректоре разбушевавшегося бескомпромиссного фантазера. Временами его находили комичным и пересказывали друг другу историю о том, как группа студентов под руководством уже упоминавшегося доцента философии, бывшего морского офицера Штилера упражнялась в карьере кирпичного завода с деревянными макетами ружей и как затем подъехал (и выпрыгнул из машины) Хайдеггер. Верзила Штилер – в нем было 2,2 метра росту – встал навытяжку перед низкорослым Хайдеггером и отрапортовал по всей форме, а ректор, вся военная служба которого прошла в ведомстве почтовой цензуры и в метеорологическом батальоне, изображая из себя командира, тоже по всем правилам принял рапорт, после чего поприветствовал присутствовавших. Такими были батальные сцены «по Хайдеггеру».

В сентябре 1933 года Хайдеггер получил приглашение в Берлинский университет, а в октябре – в Мюнхенский. Виктор Фариас исследовал сопутствовавшие этому обстоятельства и выяснил, что в обоих случаях приглашения были посланы вопреки желанию преподавателей соответствующих факультетов. В Берлине кандидатуру Хайдеггера особенно настоятельно рекомендовал Альфред Боймлер; в своем заключении он даже назвал фрайбургского ректора «философским гением». Тогда же, вступив в переговоры с Мюнхенским университетом, Хайдеггер ссылался на то, что в Берлине ему уже обещано место профессора «с особой политической задачей», и спрашивал, нельзя ли будет и в Мюнхене привлечь его, в соответствии с его желанием, к работе по «преобразованию высшей школы». Его решение о выборе места службы, говорит Хайдеггер, будет зависеть оттого, где и как он сможет наилучшим образом послужить «делу Адольфа Гитлера». Противодействие назначению Хайдеггера оказывалось с двух сторон: консервативные профессора находили, что его лекционные курсы лишены «позитивного» содержания, а «жесткие» идеологи национал-социализма, вроде Эрнста Крика и Йенша[295], не верили в его приверженность национал-социалистскому мировоззрению.

Важную закулисную роль в берлинских и мюнхенских переговорах сыграл отзыв психолога Йенша, бывшего коллеги Хайдеггера по Марбургскому университету. Йенш характеризовал Хайдеггера как «опасного шизофреника», чьи работы в действительности представляют собой «психопатологические документы». Мышление Хайдеггера, как утверждал Йенш, в основе своей иудейское, «талмудически-крючкотворское», почему оно и привлекает прежде всего евреев. Хайдеггер, отмечал Йенш, искусно «перечеканил» свою «экзистенциальную философию» в соответствии с «тенденциями национал-социализма». Годом позже, когда обсуждался вопрос о назначении Хайдеггера руководителем национал-социалистской Академии доцентов, Йенш написал второй отзыв. Йенш предостерегал от «шизофренической болтовни» Хайдеггера, придающей «банальностям видимость значительности». Хайдеггер, говорилось в отзыве, «типичный революционер», и потому следует считаться с такой возможностью, что если «революция у нас когда-нибудь закончится», он, может быть, «более не пожелает оставаться на нашей стороне» и снова «поменяет окраску». Эрнст Крик, претендовавший на роль «официального философа» национал-социалистского движения, определил позицию Хайдеггера как «метафизический нигилизм». В отличие от Йенша Крик в 1934 году выразил свое критическое отношение к Хайдеггеру публично, в издававшемся им журнале «Фольк им верден»: «Основной мировоззренческий тон учения Хайдеггера задается понятиями заботы и страха, нацеленными на Ничто. Смысл этой философии – откровенный атеизм и метафизический нигилизм, представленный у нас преимущественно еврейскими литераторами, то есть фермент, способствующий разложению и распаду немецкого народа. В «Бытии и времени» Хайдеггер осознанно и намеренно философствует о «повседневности» – ни словом не упоминая ни народ и государство, ни расу, ни все другие ценности нашей национал-социалистской картины мира. Если в ректорской речи… вдруг начинают звучать героические ноты, то это лишь результат приспособления к ситуации 1933 года, который полностью противоречит его основной позиции, сформулированной в «Бытии и времени» (1927) и в лекции «Что такое метафизика?» (1931), – позиции, которая включает в себя учения о заботе, страхе и Ничто».

Полицентризм национал-социалистского аппарата власти сказывался, среди прочего, в научно-политической и идеологической сферах. В баварском и берлинском министерствах культуры Хайдеггера поддерживали из-за его высокой международной репутации. Чиновники хотели использовать его имя как «вывеску» и закрывали глаза на тот факт, что «приватный» национал-социализм Хайдеггера оставался непонятным для представителей партийных кругов или даже казался им подозрительным. Крик, например, высказал подозрение в том, что Хайдеггер намеренно связывает революцию с нигилизмом страха – для того, чтобы в конечном итоге толкнуть немецкий народ «в спасительные объятия Церкви». Во всяком случае, по мнению Крика, Хайдеггер не мог внести никакого полезного вклада в решение насущной задачи «разработки духовно-этического ядра движения».

Вальтер Гросс[296], руководитель Расово-политического управления НСДАП, тоже, видимо, думал о хайдеггеровской версии национал-социализма, когда в 1936 году в памятной записке отмечал, что «доставшиеся нам от прошлого кадры квалифицированных в профессиональном плане и не имеющих расовых или политических изъянов ученых… практически не содержат элементов, пригодных с национал-социалистской точки зрения». В настоящее время бессмысленно добиваться «политической ориентации» высшей школы; лучше повышать экономико-техническую эффективность наук. Гросс рекомендовал «деполитизировать» университеты, чтобы положить конец «мучительным потугам» нынешних ординарных профессоров, «изображающих приверженность национал-социализму». Задачу развития и распространения национал-социалистского мировоззрения, по его мнению, лучше пока возложить на соответствующие партийные инстанции, которые должны будут подготовить – скажем, за десять лет – «безупречное в мировоззренческом отношении» научное пополнение.

Итак, в национал-социалистских инстанциях, ответственных за идеологию, Хайдеггера считали одним из тех, кто лишь «изображает приверженность национал-социализму». Именно Гросс настоятельно убеждал ведомство Розенберга не доверять Хайдеггеру: когда в конце лета 1934 года во внутрипартийном порядке обсуждался вопрос о назначении последнего руководителем национал-социалистской Академии доцентов – высшего учебного заведения, которое только собирались создать и которому предстояло заниматься идеологическим воспитанием нового поколения ученых. Гросс ссылался на мнения Йенша и Крика, а также на неблагоприятные отзывы о «деятельности» Хайдеггера во Фрайбурге.

Несмотря на это сопротивление, Хайдеггер все-таки получил приглашения в Мюнхен и Берлин. И в обоих случаях отказался. Как официально, так и в приватном порядке Хайдеггер обосновывал свое решение тем, что он еще нужен для проведения университетской реформы во Фрайбурге, поскольку пока нет подходящего человека, который мог бы его заменить на посту ректора. «Если я уйду, – писал он Элизабет Блохман 19 сентября 1933 года, – во Фрайбурге все пойдет прахом» (BwHB, 73).

Во Фрайбургском университете на это смотрели иначе. Большинство профессоров желали, чтобы Хайдеггер ушел со своей должности, и чем скорее, тем лучше. Им не нравился жесткий тон его циркулярных писем, воззваний, запретов. Главное же заключалось в том, что хотя преподаватели в своем большинстве были готовы как-то приспособиться к новой политической ситуации, они не хотели, чтобы она влияла на организацию учебной и научной работы. Особенно раздражало профессоров то, что из-за введенных по инициативе студентов-штурмовиков военно-спортивных занятий и «трудовой повинности» сокращались часы семинаров и лекционных курсов. Но Хайдеггер придавал этим нововведениям большое значение, ибо они осуществлялись по распоряжению Ведомства высшей школы при Имперских силах СА. Эрик Вольф, которого Хайдеггер назначил деканом юридического факультета, особенно усердно пытался реорганизовать обучение студентов-юристов в духе идей ректора – так, чтобы освободить время для военно-спортивных занятий и трудовой повинности; и натолкнулся на энергичное сопротивление консервативно настроенной профессуры. Измученный этой борьбой, Вольф уже хотел было сдаться и 7 декабря 1934 года подал Хайдеггеру прошение об отставке. Вольф писал, что страдает от душевных мук, сомневается, подходит ли он для занимаемой им должности, и почтительно предоставлял «Его Превосходительству[297], который знает более глубинные причины, нежели те, что известны другим людям», самому судить, почему его – Вольфа – усилия ни к чему не привели: из-за «убожества его личности» или из-за обструкции со стороны коллег. Хайдеггер отставки не принял: «В соответствии со смыслом нового [университетского] устава и с современной боевой ситуацией Вы должны в первую очередь пользоваться моим доверием, а не доверием факультета». Хайдеггер чувствовал себя обязанным помочь своему верному, но отчаявшемуся «оруженосцу»; и потому, отпуская строптивых профессоров на рождественские каникулы, напутствовал их такими словами: «С первого дня моего вступления в должность определяющим мотивом и целью (которая, собственно, может быть достигнута только постепенно) моей деятельности было коренное преобразование научного воспитания, исходящее из сил и требований национал-социалистского государства. Приспособление, скажем, отбора и распределения лекционного материала к «сегодняшней ситуации», осуществляемое лишь от случая к случаю, не просто недостаточно, но вводит студентов и преподавателей в заблуждение относительно подлинных задач. Время, высвободившееся у преподавателей в связи с отменой каких-то семинаров и лекций, безусловно должно использоваться для обдумывания внутренней перестройки лекций и упражнений… Борьба и противоречия, обусловленные действительно общей волей к изменению университета, для меня гораздо существеннее, нежели то возможно более всестороннее удовлетворение коллег, при котором ничего не происходит и лишь защищается практика, бытовавшая до сих пор. Я благодарен за малейшую помощь, способствующую прогрессу высшей школы как целого. Но и работу факультета, и работу отдельных преподавателей я тоже буду оценивать лишь соответственно тому, в какой мере она является зримым и полезным вкладом в построение будущего. Остается несомненным, что только несгибаемая воля к будущему придает смысл нынешним усилиям и поддерживает их. Индивид, на каком бы месте он ни находился, ничего не значит. Судьба нашего народа в его государстве значит все».

Хайдеггер пригрозил, что оценит недовольных так, как они заслуживают. Это могло означать многое – от выговора до доноса в вышестоящие инстанции, увольнения с должности или даже ареста. Однако позиция Хайдеггера по вопросу о трудовой повинности и военно-спортивных занятиях оказалась слабой, потому что к тому времени в соответствующих партийных учреждениях взяли верх сторонники нормализации учебного процесса.

Позднее, оправдываясь, Хайдеггер утверждал, что министерство в Карлсруэ по политическим мотивам требовало увольнения деканов Вольфа и Мёллендорфа, а он не мог на это согласиться (особенно в случае с социал-демократом Мёллендорфом) и поэтому ушел в отставку. Однако исследования Хуго Отта и Виктора Фариаса показали, что такая интерпретация событий не выдерживает критики. Хайдеггер ушел в отставку вовсе не из солидарности с социал-демократом, а потому, что политика партии была, по его мнению, недостаточно революционной. Неправда, что Хайдеггер, как он говорил после войны, защищал тогда западный дух университета, universitas; на самом деле он защищал национал-социалистскую революцию – защищал от консерватизма ученых и от буржуазной «реальной политики», заинтересованной только в том, чтобы университет был полезным с экономической и технической точек зрения. Поэтому в тюбингенской речи, прочитанной 30 ноября 1933 года, Хайдеггер заявил, что «революция в немецкой высшей школе не только не закончена, она даже и не начиналась»; и поэтому же 14 апреля 1934 года он ушел с поста ректора – после того, как 12 апреля министерство культуры, «из-за не совсем необоснованных сомнений», рекомендовало ему уволить Эрика Вольфа с должности декана. О Мёллендорфе вообще речи не было. Просто министерство дало понять, что не одобряет чрезмерной революционности Хайдеггера, который в своем стремлении осуществить в рамках университета «переворот всего немецкого бытия» явно зашел слишком далеко.

Итак, уход Хайдегтера с поста ректора был связан с его борьбой за чистоту революционного движения, как он это движение понимал: с борьбой за обновление западного духа после «смерти Бога».

Он защищал эту чистоту революционного движения, помимо прочего, и от клерикальных тенденций, во Фрайбурге особенно сильных. Когда в начале 1934 года местные партийные инстанции сначала временно приостановили деятельность католического студенческого союза «Рипуария» (что Хайдеггер от всей души одобрил), а потом, дабы не портить отношений с Ватиканом, вновь разрешили ее, взбешенный ректор написал Оскару Штэбелю[298], фюреру Национал-социалистского союза студентов: «Эту официальную победу католицизма как раз здесь ни в коем случае нельзя терпеть. Она наносит всей работе такой ущерб, что в настоящее время ничего худшего невозможно даже вообразить. Я многие годы и до мелочей знаю местные отношения и силы… Католическую тактику люди все еще не знают. И однажды за это придет тяжелое возмездие»[299].

Католицизм, пользовавшийся во Фрайбурге большим организационным и духовным влиянием, в глазах Хайдеггера, который сам лишь ценой напряженных усилий освободился от своих католических корней, был весьма серьезным препятствием на пути «преобразования всего немецкого бытия». Поэтому и в «Лагере науки» главным объектом нападок Хайдеггера было христианство, каким оно предстает в церковной практике. В лоне Церкви, говорил Хайдеггер, господствует подлинное безбожие, ибо люди приспособили Бога к потребностям лентяев и трусов, превратили Его в своего рода страховое свидетельство. Метафизическая же революция – для сильных, дерзновенных, решительных.

Хайдеггер со своей радикальной критикой католицизма не добился успеха у партийных функционеров, так как они в тот период еще стремились к компромиссу с традиционными силами.

Забота о чистоте революционного движения в двух случаях побудила Хайдеггера написать доносы на политически ненадежных с его точки зрения людей.

Эдуард Баумгартен, племянник Макса Вебера, начинал научную карьеру в США и по своим философским взглядам был близок к американскому прагматизму. Во Фрайбурге, в двадцатые годы, он подружился с Хайдеггером, который даже стал крестным отцом одной из его дочерей. В философском плане между ними возникали разногласия, но поначалу это не мешало дружбе. Потом Баумгартен переселился в Гёттинген, где читал курс по американистике. Поскольку его лекции пользовались большим успехом, в 1933 году он должен был получить место доцента с правом принимать экзамены. Баумгартен был готов приспособиться к политической ситуации и подал заявление о приеме в СА, а также в национал-социалистский Союз доцентов. Вот тогда-то Хайдеггер и решил вмешаться. 16 декабря 1933 года он написал руководству национал-социалистского Союза доцентов: «Д-р Баумгартен по духовной позиции и по родственным связям принадлежит к либерально-демократическому кругу гейдельбергских интеллектуалов вокруг Макса Вебера. Во время своего пребывания здесь [во Фрайбурге] он был кем угодно, только не национал-социалистом… Потерпев неудачу у меня, Баумгартен установил активные контакты с евреем Френкелем, прежде преподававшим в Гёттингене, а ныне уволенным оттуда. Я подозреваю, что именно с его помощью Баумгартен устроился в Гёттингене…[300] Я считаю, что в настоящее время невозможно принимать его ни в СА, ни в Союз доцентов. Баумгартен – необычайно искусный оратор. Однако как философ он представляется мне очковтирателем».

Хайдеггер в публичных выступлениях постоянно призывал своих слушателей остерегаться тех, кто лишь внешне приспосабливается к новым условиям. Поэтому и негативный отзыв о Баумгартене можно рассматривать как следствие хайдеггеровского революционного экстремизма. Фюреру гёттингенского отделения Союза доцентов этот документ показался «исполненным ненависти» – и был за ненадобностью «положен под сукно». Баумгартен успешно продолжил свою карьеру – с помощью партии. Позже он стал директором Философского семинара в Кенигсберге, почетным блокляйтером местной партийной группы; ведомство Розенберга приглашало его на свои заседания.

В 1935 году Ясперс узнал от Марианны Вебер[301] содержание этого отзыва. Отзыв произвел на него неизгладимое впечатление, стал «самым болезненным переживанием» его жизни. Удар по «либерально-демократическому кругу гейдельбергских интеллектуалов вокруг Макса Вебера» задевал и лично его. Но еще хуже было то, что Хайдеггер, которого Ясперс прежде не знал как антисемита, оказался способным очернить неприятного ему ученого, прибегнув к антисемитским инсинуациям. Ясперс пришел в ужас – но к тому времени он уже опасался Хайдеггера и потому не решился напрямую высказать ему свое мнение. Только в конце 1945 года, когда Комиссия по чистке попросила Ясперса дать отзыв о Хайдеггере (который сам предложил, чтобы за отзывом обратились к его бывшему другу), Ясперс предал дело Баумгартена огласке.

Что касается случая с Германом Штаудингером[302], профессором химии и лауреатом Нобелевской премии 1953 года, то соответствующие документы разыскал – и реконструировал по ним ход событий – Хуго Отт. Когда Хайдеггер 29 сентября 1933 года посетил во Фрайбурге Ферле, баденского референта по делам высшей школы, – речь шла о назначении Хайдеггера фюрером-ректором, как требовал новый устав высшей школы, – он проинформировал этого чиновника о том, что подозревает Штаудингера в политической неблагонадежности. Ферле сразу же распорядился о начале расследования: следовало спешить, ибо в соответствии с «Законом о восстановлении профессионального чиновничества» срок возбуждения следствия по подобным делам истекал 30 сентября 1933 года. Уже летом Хайдеггер начал собирать порочащие сведения о Штаудингере. Претензии к Штаудингеру касались периода Первой мировой войны. Штаудингер с 1912 года был профессором Высшей технической школы в Цюрихе, но при этом сохранял германское гражданство. Поначалу его не призвали на военную службу из-за состояния здоровья. В годы войны он публиковал пацифистские статьи, в которых призывал к новому политическому мышлению, ссылаясь на то, что дальнейшее развитие военной техники представляет угрозу для всего человечества. В 1917 году он обратился к швейцарским властям с просьбой предоставить ему швейцарское гражданство. Тогда же в Германии на него было заведено дело: Штаудингера подозревали в передаче важных с военной точки зрения сведений (из области химии) враждебным державам. Правда, эти подозрения не подтвердились, однако в мае 1919 года в деле появилась новая отметка: во время войны Штаудингер-де занимал позицию, которая «могла нанести тяжкий ущерб авторитету Германии за границей». Когда в 1925 году Штаудингер получил приглашение во Фрайбург, это обвинение вновь стало предметом обсуждения, но к тому времени даже профессора, настроенные в националистически-консервативном духе, не находили в былом поведении Штаудингера (уже успевшего стать мировой знаменитостью) ничего предосудительного.

И вот теперь Хайдеггер добился возбуждения нового расследования, чтобы иметь основания для увольнения Штаудингера. Гестапо собрало необходимые документы и 6 февраля 1934 года представило их Хайдеггеру, который должен был составить по ним свой отзыв. Ректор систематизировал обвинения: Штаудингер подозревался в том, что выдавал враждебной державе секреты германского химического производства; он просил предоставить ему швейцарское гражданство «в период тяжелейших бедствий отечества» – и в итоге получил это гражданство, не испросив согласия у немецкой стороны; наконец, он публично заявлял, что «никогда не будет поддерживать свое отечество с оружием в руках или выполняя иные должностные обязанности». Обвинения были достаточно серьезными. Хайдеггер написал, что, по его мнению, «речь может идти скорее об увольнении, нежели о [добровольном] уходе на пенсию». Принять «решительные меры» тем более необходимо, что Штаудингер «сегодня выдает себя за 110-процентного сторонника национального возрождения».

Как и в случае с Баумгартеном, Хайдеггер руководствовался прежде всего стремлением разоблачить так называемых оппортунистов. На этот раз он проявил особое рвение, поскольку ему не нравилась идея прагматического союза между государством и специальными науками. Он считал, что «преобразование всего немецкого бытия» обречено на провал, если «не имеющие корней» специальные науки вновь вьщвинутся на передний план из-за своей сиюминутной политической полезности. Такова была подоплека кампании, которую он развернул против Штаудингера; последний же, со своей стороны, прилагал все усилия, чтобы показать, насколько важны его исследования для дела национального возрождения. В ту самую неделю, когда он подвергался мучительным допросам, Штаудингер опубликовал статью, в которой подчеркивал значение химии для стремящейся к автаркии новой Германии и выражал «огромную радость» в связи с «началом национальной революции». Поскольку высокопоставленные партийные функционеры вмешались в дело и вступились за Штаудингера, он не был уволен. Хайдеггер также пошел на попятный и 5 марта 1934 года рекомендовал – «учитывая тот высокий престиж, каким упомянутое лицо пользуется, как представитель своей науки, за границей», – заменить увольнение отправкой на пенсию. Однако и это предложение не прошло. Штаудингер, в результате сложных переговоров, все-таки остался на своей должности.

Эта история имела продолжение. Когда Хайдеггер в 1938 году выступил с докладом «Основание новоевропейской картины мира метафизикой», в котором критиковал техницизм современной науки, партийная газета «Дер Алеманне» опубликовала статью, где Хайдеггер как пример бесполезности (философ, «не понимаемый никем и преподающий… Ничто») противопоставлялся представителям специальных наук, занимающимся действительно «жизненно важной» работой. Что под этим подразумевалось, ясно показывало объявление, помещенное непосредственно под статьей: оно содержало информацию о докладе профессора Штаудингера на тему «Четырехлетний план и химия».

Хайдеггер упомянул о деле Штаудингера, когда оправдывался перед Комиссией по чистке 15 декабря 1945 года. Но о том, что дело началось с написанного им доноса, умолчал.

Возможно, Хайдеггер не рассказал о своем доносительстве не только потому, что не хотел навлекать на себя лишние неприятности. Вероятно, то, что он тогда делал, вовсе и не представлялось ему доносительством. Он ощущал свою принадлежность к революционному движению и стремился не подпускать к делу революции оппортунистов. По его мнению, нельзя было позволять, чтобы такие люди проникали в движение и потом использовали его к своей выгоде. В глазах Хайдеггера Штаудингер был одним из тех ученых, которые готовы служить кому угодно, если только это полезно лично для них, и которые не ищут ничего, кроме «спокойного удовлетворения, приносимого безопасной деятельностью».

Однако, по иронии судьбы, в действительности важнейшие услуги национал-социалистскому режиму оказали не философы вроде Хайдеггера, а «аполитичные» представители специальных наук. Именно они придали практическую «пробивную силу» той системе, которой Хайдеггер какое-то время так искренне хотел служить – на свой революционно-фантастический лад.