ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ ЛОМБАРДСКАЯ УЛИЦА

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

ЛОМБАРДСКАЯ УЛИЦА

Он курс экю высчитывать умел

И знатно на размене наживался,

И богател, а то и разорялся,

Но ото всех долги свои скрывал.

Охотно деньги в рост купец давал,

Но так искусно вел свои расчеты,

Что пользовался ото всех почетом.

Не знаю, право, как его зовут.

Джеффри Чосер. Кентерберийские рассказы

Квартал, где исстари селились итальянцы, метко окрестили Ломбардской улицей. Воистину глас народа — глас Божий. Выходцы из Ломбардии составляли здесь подавляющее большинство. Именно им, а не лорду-казначею принадлежала ключевая роль во всех мало-мальски значительных финансовых операциях. Незримая власть ломбардских банкиров распространялась на всю Европу — от Гибралтара до Кипрского королевства, от земель Тевтонского гроссмейстера до Кастилии и Леона. Само слово «банк», то есть скамья или, точнее, стол, за которым сидел меняла, сделалось нарицательным. В Лондоне так называли любую, принадлежащую итальянцам контору. Кроме, разумеется, закладных лавок. За ними давно и прочно укрепилось наименование «ломбард».

Богачей, а тем более иноземцев всегда недолюбливают. Особенно ростовщиков. Когда же приходит срок платить долги и проценты или выкупить заложенную в ломбард фамильную драгоценность, неприязнь перерастает в ненависть. Погромы на Ломбардской улице случались не так уж и редко. Порой это происходило стихийно, когда доведенный до отчаяния плебс, не смея поднять руку на подлинных виновников бед, искал, на ком выместить зло. Но, как правило, закулисными вдохновителями разбоя выступали коронованные должники. Слишком велик был соблазн рассчитаться с кредитором единым махом, чтобы потом начать все сначала. Предлог не приходилось долго искать. Обвинение в ереси или измене служило достаточным оправданием для любых крайностей, вплоть до убийства.

Впрочем, в Англии, где преклонение перед законом впитывалось с молоком матери, подобные акции были сопряжены с немалыми трудностями и риском. Тем более что менялы, за редким исключением, состояли на государственной службе. Королевскими были и конторы, обладавшие монополией на куплю и продажу благородных металлов. Здесь вывешивались таблицы с обменным курсом, выдавались и принимались к оплате векселя — тоже итальянское изобретение, значительно облегчавшее путешествия и торговлю. В обязанность меняльных контор входил и контроль за монетной чеканкой. И вообще должности главного королевского монетчика и главного королевского менялы частенько сочетались в одном лице. Тут уже не принималось во внимание ломбардское или иное какое происхождение. При всем желании король не мог ограбить самого себя. Не только закон, но и простой здравый смысл связывал ему руки. Корона всюду остается короной, будь то августейшее чело или всего только вывеска.

Иное дело — конторы, представлявшие интересы частных банкирских домов. Эдуард, чьи первоначальные успехи на французском театре войны были целиком и полностью оплачены флорентийским золотом, нашел самый простой и верный способ выйти из финансовых трудностей.

Задолжав колоссальную сумму флорентийскому дому Барди и Перуцци, он в один прекрасный день вообще отказался платить по векселям. Просто и мило. Не нужно собирать погромщиков по грязным кабакам или устраивать шумные процессы вроде тамплиерского, с кострами, пытками, вселенским скандалом. И невинная кровь не пролилась, а мебель осталась целехонькой. По крайней мере, в прямом смысле, потому что в переносном сакраментальная скамеечка все-таки пострадала. Барди и Перуцци разорились, потерпев полное банкротство. Слово происходит от banka rotta — расколоченная скамья. Так выражались еще при Вильяме Завоевателе, когда, уличив рыночного менялу в обмане, переворачивали, а затем ломали его стол и скамейку.

И хоть на сей раз обманщиком был король, банк лопнул во всех смыслах слова. Нет, прошлое не умирает, оно остается с нами, таясь в глубокой тени, пока жив наш язык.

Получив любезное приглашение Балдуччо Пеголотти-младшего посетить его дом на Ломбардской улице, Джеффри Чосер настолько взволновался, что пришлось звать цирюльника, дабы тот поскорее отворил кровь.

Знакомый с писаниями величайших медицинских авторитетов от Гиппократа до Авиценны, включая курьезный трактат Джона Гатисдена «Rosa Anglica», Чосер сам избирал методы лечения. Согласно науке, прихлынувший к голове жар мог вызвать тяжелое расстройство всего организма. Недаром же, влияя на мокрое и холодное, он поражает флегму флегматика; влияя на горячее и мокрое — кровь сангвиника; на горячее и сухое — желчь холерика и черную желчь меланхолика, влияя на холодное и сухое. Вполне резонно причисляя себя к сангвиническому типу, высокоученый таможенник сразу же остановился на кровопускании. Это могло облегчить и прохождение других жизненно важных соков, поскольку в каждом человеке понемногу перемешаны все темпераменты. Как поэт и восторженный почитатель Данте, Чосер понимал это лучше любого врача. Поднаторев в астрологических вычислениях, он заранее расписал свою генитуру, чтобы не затруднять цирюльника в длительных изысканиях. Визит к представителю флорентийского торгового дома пришлось отсрочить. В ожидании тазика и ножа, Чосер на безупречном итальянском языке написал извинительную записку, не скупясь на сожаления и всяческие благопожелания.

Он действительно питал к молодому итальянцу самые теплые чувства. Лишь вексель на умопомрачительную сумму в пятнадцать фунтов стерлингов несколько замутнял их искренность и чистоту. Вернее — мысли об этом векселе и процентах, которые следовало внести еще к мясному понедельнику. Но, как нарочно, жене понадобилось новое платье для бала в Савое, а книгопродавец предложил роскошно оформленный трактат папы Иннокентия Третьего «De contemptu mundi»[72] со скабрезными заставками и затейливо закрученными буквицами. Устоять было совершенно немыслимо.

После операции состояние больного нисколько не улучшилось, хотя кровь ударила длинной дугой.

— Я же говорил тебе, достопочтенный, что следовало повременить до утра! — попенял нетерпеливому пациенту цирюльник. — Ведь даже детям известно, что шесть часов до полуночи господствует флегма, а уж после кровь.

— Ты, как всегда, прав. — Чосер со вздохом перевернулся на другой бок, отворачивая лицо от забрызганного передника. — К великому сожалению, меня терзает не столько переизбыток крови, сколько совести.

— Ну, совесть не по моей части.

— В самом деле? Значит, это я все перепутал и, вместо того чтобы обратиться к ломбардцу, вызвал тебя. Недаром сказано: отдай нуждающемуся.

— Первый раз слышу, чтобы ломбардцы принимали кровь. Высосать все до последней капли они, конечно, могут. Кто спорит? Только сдается мне, что кровь не слишком ходкий товар.

— А чем еще расплатиться бедному человеку? Стихами? Но это та же кровь, подвергнутая тончайшей сублимации в перегонном кубе сердца. Впрочем, ты снова прав, стихами еще никто не погасил долгов. Скорее напротив.

Поздно вечером принесли ответное послание. В свою очередь и в еще более выспренних фразах Пеголотти заверял в неизменности дружеских чувств. Соболезнуя по поводу недомогания, он приносил множество извинений за то, что обстоятельства все же принуждают его настаивать на неотложном свидании.

«Если бы это было связано с такими досадными и скучными мелочами, как деловые операции, — писал проницательнейший знаток человеческих душ, — я бы скорее отрубил себе руку, нежели осмелился обеспокоить друга в трудный для него час. К сожалению, а может быть и к счастью, существуют проблемы если не вовсе возвышенные, то, по крайней мере, вознесенные над житейской суетой».

Из всей этой высокопарной витиеватости поэт твердо усвоил главное. Итальянцу сейчас не до каких-то там жалких процентов. Он имеет нужду лично в нем, бывшем дипломате Джеффри Чосере, причем нужду настолько безотлагательную, что было бы непростительной ошибкой уклониться от встречи. Да и с какой стати, если речь идет не о деньгах?

Мессира Пеголотти-младшего он знал лет восемь, а сблизились они и вовсе недавно, когда Чосер прибыл в Милан к герцогу Висконти, чтобы заключить от имени короля договор о дружбе. Помощь тонкого и обходительного флорентийца оказалась как нельзя более кстати. Пожалуй, можно даже сказать, что без нее последняя дипломатическая миссия Чосера могла потерпеть фиаско. Не случайно же герцога за крутой и вздорный нрав прозвали «бичом Ломбардии». Советы Балдуччо, а главное, его связи существенно облегчили переговоры по наиболее трудным статьям. Ведь основным камнем преткновения были финансы! А в Ломбардии еще не изгладилась память о крахе дома Барди и Перуцци, и на королевского сквайра взирали довольно косо. Но благодаря Пеголотти, поручившемуся за «земляка», все препятствия удалось благополучно обойти, и сэр Джеффри мог принять первые поздравления. А затем был торжественный обряд посвящения в тайный орден под сводами крипты миланского собора. Пылали факелы, звенели торжественные аккорды псалтириона, все были в масках, а он, Чосер, с связанными глазами стоял на коленях перед алтарем. Когда отзвучали слова клятвы, повязка была сорвана и неофита, «приведенного к свету», заключили в объятия новообретенные братья. Белые гвельфы,[73] наследники трубадуров Прованса, правнуки тамплиеров — все, соединившись в цепь, сомкнулись вокруг священной чаши, которую избрали в качестве символа единства и чистоты помыслов. Пусть ничего путного так и не вышло из этой затеи, но благородный замысел собрать под единое знамя антипапистски настроенных поэтов и менестрелей был великолепен. До сих пор при воспоминании взволнованно кружится голова.

Вот и сейчас Джеффри Чосер ощущает, как неровно колотится сердце и окна плывут перед глазами, искажаются и дрожат на свету. То ли от волнений, то ли от кровопускания, а скорее всего — от того и другого.

Восстав поутру, он почувствовал себя совершенно здоровым и, заглянув на часок в складские помещения, отправился на Ломбардскую улицу.

Флорентиец приветствовал его словами Данте:

— «Se tu segui tua stella»…[74]

В верхней светелке, отделенной от конторы длинным коридором и винтовой лесенкой, несмотря на солнечный день, горела свеча. Слишком уж мало было зарешеченное оконце в глубокой конической амбразуре. Сумрачные блики, отражаясь в эбеновых плоскостях бюро, походившего на этрусский саркофаг, глянцевито отблескивали на испанской коже, которой были обиты кресла. На каменных стенах висели драгоценные ковры Востока, привезенные, надо думать, из крестовых походов. Дымились благовонные курильницы, тяжелым блеском переливались грани венецианских кубков. Балдуччо Пеголотти был одет под стать окружающей роскоши. Его вышитый шелком зеленый камзол с фестонами и прорезями напоминал цветущий луг, бархатная шапочка была оторочена горностаем, а тонкие пальцы сплошь унизаны перстнями с античными геммами.

«Пожалуй, не следует так уж напоказ выставлять богатство в столь неспокойные времена», — подумал Чосер, устраиваясь поудобнее.

— Как вам нравятся последние события? — спросил Пеголотти, словно уловив промелькнувшую мысль, когда от традиционных приветствий перешли к делу. — Или вы тоже полагаете, что лично вас они не затронут ни с какого боку?

— Почему «тоже»? — Чосер благодушно приподнял брови. — И вообще, мессир, что вы имеете в виду? — певучая итальянская речь доставляла ему истинное наслаждение. Он упивался ее звучанием и непередаваемой прелестью оборотов.

— Вы не догадываетесь, мой добрый друг? Per Вассо![75] Мне трудно поверить, будто и вы с вашей мудростью и проницательностью разделяете всеобщее ослепление. Не пора ли очнуться? Уже катятся головы, льется невинная кровь.

— Так было, так есть, и так будет, — осторожно заметил Чосер. — На том стоит мир… Откровенно говоря, я не склонен преувеличивать значение инцидента. Во всяком случае, до жакерии нам еще далеко.

— Жакерия? То, что случилось в Эссексе, а теперь, разрастаясь подобно лесному пожару в засушливое лето, захватывает соседние графства, будет куда пострашнее. Жаждой мести охвачены отнюдь не одни крестьяне. Вы даже не представляете себе, как далеко простираются связи и устремления недовольных. Не побоюсь признаться, что мне по-настоящему страшно, мессир, хотя, как вы знаете, я не из пугливых… Нет, это не крестьянский бунт. Если уж вам пришла охота сравнивать, то куда уместнее взять в пример восстание чомпи.[76] Я был тогда во Флоренции и собственными глазами видел весь этот ужас.

— Ишь куда хватили! — Чосер успокоительно ухмыльнулся. — Сразу восстание, бунт… Обычные местные беспорядки. Только полнейшая неспособность администрации придала им несколько агрессивный характер. Увы, не приходится ожидать здравых решений от тупых, разжиревших котов, погрязших в праздности и пороках. Но дайте срок, и в правительстве наконец поймут, что необходимы разумные перемены. Нельзя только требовать и требовать, ничего не давая взамен. Не сердитесь, мессир, но мои симпатии целиком на стороне эссексцев. Несмотря на отдельные крайности, нельзя не признать, что в конечном счете правота на их стороне.

— Вы говорите так, словно речь идет о богословском диспуте, — Пеголотти обреченно опустил руки. — Впрочем, иного я и не ждал. И вообще мне было бы куда приятнее не начинать этого разговора. Но что поделать, если я действительно опасаюсь? За своих детей, за своих соплеменников, за собственную жизнь, наконец… О, я слишком хорошо знаю вас, англосаксов, чтобы питать хоть малейшие иллюзии! Нас ожидает кровавая баня. В Лондоне только и ждут сигнала начать потеху. Вы бы прислушались к разговорам в кабаках и на рынках. А ваши друзья-рыбники, которые только тем и заняты, что подзуживают чернь?

— Они не друзья мне.

— Нет?.. Разве герцог Ланкастерский не пригрел у себя под крылышком всех этих горлопанов? Впрочем, что я болтаю, безумец? Гонт и сам под угрозой. Он очень вовремя убрался в Ланкастерское графство.

— Убрался? Вы просто не знаете истинных мотивов его отъезда. На севере вот-вот вспыхнет война.

— Знаю, мессир, и гораздо лучше, чем вы предполагаете… Собственно, именно об этом я и намеревался поговорить. Сожалею, что не сумел сдержать своих чувств. Извините великодушно.

— Вам ли извиняться передо мной, добрый друг! Если уж кому и пристало просить прощения, то никак не вам… Но мои дела так расстроены…

— Ах, пустое, мессир, пустое! При чем тут дела? Ведь речь идет о жизни и смерти!

— Право, вы слишком преувеличиваете. Нет причины так убиваться. В Лондоне пока, слава богу, все спокойно, а что касается крикунов-рыбников, то не стоит обращать на них внимания. Тем более что они вовсе не вас имеют в виду, а фламандских ткачей.

— Какая, в сущности, разница? — на тонких, изящно очерченных губах флорентийца промелькнула горестная улыбка. — Ведь стоит начать… Погром неизбежен хотя бы только потому, что мы живем с вами бок о бок. Нас не нужно долго искать, мы всегда рядом, всегда готовы покорно подставить голову под топор. А эти постоянные разговоры о войне, которая, дескать, давно бы закончилась, не будь ломбардского золота?.. Ничто, ничто не проходит бесследно.

— Не надо принимать близко к сердцу пустую болтовню. Все образуется, — Чосер постарался придать себе беззаботный вид. Однако в душе он в полной мере разделял тревоги флорентийца.

— Стоит выглянуть на улицу, и я теряю веру в будущее, — признался Балдуччо. — Всюду мерещится тайно созревающее злодейство.

— Вера, которую так легко потерять, плохая опора. «Достаточно взглянуть на Рим, чтобы утратить веру в бога», — обмолвился как-то Петрарка.

— Что вы хотите этим сказать?

— Самые худшие наши опасения далеко не всегда оправдываются. Реальная жизнь и проще, и мягче, и, главное, разнообразнее.

Восстание — теперь, когда численность народной армии достигла пятидесяти тысяч, говорить о «беспорядках» было равносильно обману, — развивалось с поразительной быстротой. Не дожидаясь новой комиссии, подкрепленной внушительной воинской силой, о чем уже поговаривали при дворе, жители Эссекса перешли в наступление. Если прежде они вербовали сторонников под покровом тайны, то ныне их тактика претерпела крутые перемены. Рассылая во все концы графства доверенных лиц, анонимные пока вожаки во всеуслышание призывали народ к оружию.

Согласно донесениям шерифов, наблюдались случаи, когда подстрекатели даже грозили колеблющимся смертью, разрушали и жгли их дома. Если подобное действительно имело место, то это было скорее исключением, нежели правилом. Подавляющее большинство присоединялось к движению не только по доброй воле, но и с величайшим душевным подъемом.

Крестьяне бросали полевые работы и целыми толпами следовали за повстанцами. Было ли это военным походом, как о том сообщали депеши? Навряд ли. Скорее паломничеством во имя вечной святыни, перед которой с восторгом и мукой неустанно склоняется род людской. Колено за коленом, страстотерпец за страстотерпцем. Она всегда далеко впереди, всегда маняще недостижима. И бредут очарованные странники на ее путеводный огонь, и умирают во имя ее с восторгом в безумных очах. Можно целые жизни прожить и оставить потомство, даже единожды о ней не помыслив. И так живут, и так умирают, кто в довольстве покоя, кто в мытарстве страданий. Но мгновения бывает достаточно, чтобы все поменялось местами. И не будет иной заботы, иных вожделений и грез, кроме горнего сияния твоего, Справедливость. Больная, обманчивая мечта…

Успехи повстанцев почти в одинаковой мере и радовали, и тревожили Чосера. Опьяняющая надежда, которой он, слава богу, переболел, вновь ожила в его умудренном, порядком уставшем сердце, и манила в недоступные дали, и понуждала к какому-то действию. Словом, толкала на явную глупость. Ему ли, успевшему познать изначальную тщету и ничтожество жизни, тешить себя несбыточными иллюзиями? Но было приятно сознавать, что кто-то принимает их всерьез и пытается претворить в реальность, даже как будто не без успеха. Хотелось дождаться благополучного завершения, посмотреть, как оно выйдет на деле. Таковы были чаяния, не всегда отчетливые, зачастую противоречивые, тайные.

Тревоги осознавались много яснее, черпая конкретность в самом развороте событий. Отовсюду приходили вести о разоренных усадьбах, сгоревших домах, уже назывались имена людей, ставших первыми жертвами самосуда. И это были знакомые имена. На улицах все чаще встречались беженцы, бросившие на произвол судьбы не только имущество, но и семьи. Они приводили ужасные подробности. Конечно, не всему следовало безоглядно верить, но в целом вырисовывалась довольно мрачная картина. Праведный гнев изливался не только на головы знатных сеньоров и причастных к налогообложению чиновников. Это в общем-то ожидалось и было понятно. В ряде мест толпа громила все без разбору, сжигая вместе с податными списками и прочими юридическими документами книги и карты. Опасно было иметь при себе любую бумагу, чернильницу, даже просто перо. Нет, не таким рисовалось торжество справедливости Джеффри Чосеру, кавалеру святого Грааля.

Глядя в темные тоскующие глаза собеседника, он вдруг подумал, что флорентиец действительно куда более осведомлен о происходящем, чем это могло показаться. Когда над твоей головой нависает опасность, то поневоле мысль упирается в точку. Слышишь только свое, жадно впитывая малейшие слухи, по крупицам воссоздавая масштабы и очертания. В такие минуты, Чосер знал по себе, человеческий разум обретает пророческую прозорливость. И чем меньше известно ему, тем грознее рисуется призрак, днем и ночью сосущий истерзанный мозг. Поэт устыдился за свое равнодушие и слепоту. Он понял, в каком безысходном круге пребывал Пеголотти, как хватался в надежде на спасение за любую соломинку. Рушился привычный миропорядок, и неизведанное будущее подступало взбаламученным половодьем. Но каждый по-своему отзывался на его запахи и дуновения. Философу не пристало бояться. Все повидав и всему познавши цену, он перевалил роковой сорокалетний рубеж и давно смирился с лукавым обманом природы. Приневолил себя к бесстрастию. Memento mori.[77] В холодной ясности мысли обрел стоическое спокойствие. Жизнь человека — тяжелые цепи потерь, и не стоит жалеть об отдельных звеньях. Даже о книгах. Недаром так невозмутим и крепок духом Уиклиф. Не может народ, жаждущий слова господа на родном языке, убить это слово. Ни один волос не упадет с головы, которую он увенчает венком поэта. А если затянет случайную щепку в водоворот, то никто и не вспомнит таможенника в ливрее Гонта.

— О чем вы столь глубоко задумались, мессир? — прервал затянувшееся молчание Пеголотти.

— Задумался? — встрепенулся Чосер. — Попробуй догнать упорхнувшую мысль… Когда речь служит прикрытием умолчания, невольно уходишь в себя. Наверное, нам обоим следовало проявить большую откровенность. Вам не кажется?

— В такое время становишься осторожным вдвойне.

— Тем приятнее будет доверие. Позвольте мне сделать первый шаг. Я старше вас, и мое положение не внушает серьезных опасений. Я не знаю, чем и как могу быть вам полезен, мессир, поэтому располагайте мной по своему усмотрению. Вот и все, что я хочу вам сказать. Пожалуй, с этого следовало начать.

— Я действительно серьезно рассчитываю на вашу помощь. — Пеголотти благодарно прижал руку к груди. — Скажу больше: это единственная моя надежда на сегодняшний день.

— Я сделаю все, что только в моих силах.

— Вы поддерживаете связь с вашим покровителем?

— Вы шутите, любезный друг! Кто я и кто он?.. О положении в стране Гонта информируют куда более значительные лица. Лорд-казначей, например, мэр Уолсуорс, сам канцлер.

— Тем лучше, мессир. В таком случае не возьмете ли вы на себя смелость сообщить герцогу новость, о которой пока не знает ни канцлер, ни казначей, хотя его она касается в первую очередь?

— С величайшей охотой, — с готовностью откликнулся не на шутку заинтригованный Чосер. — Надеюсь, это заслуживает внимания?

— Не извольте сомневаться. Новость убийственная. В настоящую минуту бунтовщики приняли решение напасть на Крессингтемпл и, наверное, уже собирают силы для похода.

— Атаковать имение лорда-казначея! — от неожиданности у Чосера перехватило дыхание.

— И резиденцию госпитальеров, — усугубил флорентиец, довольный произведенным впечатлением. — Но чему вы, собственно, так удивляетесь? Имя Роберта Хелза окружено проклятиями.

— «Разбойник Хоб», — кивком подтвердил Чосер. — Удивляться тут действительно не приходится. Меня поражает другое — целеустремленность и дерзость. Клянусь святым Дунстаном, я не ожидал от них подобной прыти.

— Крестьян обучают военному искусству бывшие стрелки с Уолтером Тайлером во главе.

— Тайлер из Колчестера! Как же, я уже слышал это имя.

— Пожалуй, его уместнее называть Тайлером из Эссекса. За ним стоит целое графство. Теперь вы, надеюсь, понимаете, что это самое доподлинное восстание?.. Если Крессингтемпл будет окружен, оттуда и голубь не вылетит. Как, по-вашему, стоит поторопиться с таким известием?

— Еще бы, разрази меня гром! А вы… откуда у вас эти сведения?

— Нашему брату приходится держать ухо востро, — промолвил Пеголотти с загадочным видом. — Иначе не выжить.

Чосер понимающе опустил глаза. Он ни на минуту не усомнился в точности сведений. Ломбардцы, имевшие повсюду свои конторы и отделения, постоянно держали руку на пульсе событий и не жалели денег на лошадей. От осведомленности и быстроты и вправду нередко зависела если не жизнь, как таковая, то успех финансовых операций, что, в сущности, не менее важно.

— А где сейчас сам казначей? — только теперь спохватился Чосер. — Мерзавец, конечно, заслуживает самой суровой участи, но, видит бог, я не желаю ему зла.

— Я тем более, — флорентиец не удержался от вздоха. — Думаю, он должен быть в Тауэре, где соберется Королевский совет.

— Уж не волшебник ли вы, мессир?

— Нет, не волшебник. — Пеголотти не поддержал шутки. — Мы просто стараемся как можно раньше узнавать о том, что так или иначе нас коснется. Вполне естественное желание, вы согласны?.. Вернемся, однако, к Крессингу. Вам это, возможно, покажется невероятным, но мысль напасть на маноры Хелза подал не кто иной, как местный бейлиф. Он возглавляет жителей трех поселков, составляющих Ганнингфилдскую сотню. Как видите, дело обстоит гораздо серьезнее, чем думают наши милорды пэры. От Крессинга до Лондона рукой подать.

— Ну надо еще, чтобы они взяли Крессинг. — Чосер озабоченно покачал головой. — Но, ваша правда, обстановка сложная… Наверное, стоит уведомить канцлера?

— В свое время. — Пеголотти раздраженно взмахнул рукой. — В свое время. Пока же надлежит без промедления составить депешу герцогу.

— Если я правильно понял, вы желаете, чтобы я отписал ему собственноручно?

— Вы правильно поняли, мессир.

— У вас, конечно, есть наготове доверенный человек?

— Абсолютно доверенный, — на губах флорентийца промелькнула нервная улыбка. — С вашего позволения, роль гонца я беру на себя.

— Интересный поворот, — оценил Чосер. — Могу ли я полюбопытствовать почему?

— В силу ряда весьма запутанных обстоятельств я не могу сейчас покинуть Англию. — Пеголотти нервно поежился, но тут же доверительно наклонился к поэту. — Но отсидеться за Твидом мне бы, говоря откровенно, хотелось. Разумеется, вместе с женой и детьми. Не скрою, дорогой и великодушный друг, ваше письмо необходимо мне в качестве предлога, чтобы просить Гонта о гостеприимстве.

— Но почему его? Я уверен, что Роберт Шотландский охотно окажет вам свое покровительство.

— Не сомневаюсь, но мне нужен именно Гонт. Наш дом имел неосторожность отказать ему в очередном займе. Поймите меня правильно, но герцог и без того задолжал нам значительную сумму.

— Обстоятельства, как я понимаю, переменились?

— Самым решительным образом. Молодой король здесь, в Лондоне, и скоро окажется в осаде, а Гонт вместе со всеми вассалами там, вблизи Шотландии, и неизвестно, как обернется дело.

— Все возможно… Но зачем такие ухищрения? Вам достаточно сказать герцогу, что отныне он вновь может рассчитывать на ссуду, и, уверяю, маленькое недоразумение будет тотчас забыто.

— Вы рассуждаете, как англосакс, милый друг. — Пеголотти не сумел скрыть раздраженной гримасы. — Откровенно, прямо и, прошу прощения, глупо. Я же предпочитаю действовать как представитель одряхлевшей латинской расы. Мне нужен предлог для встречи, и лучше письма тут ничего не придумаешь. Дальнейшее проистечет естественным порядком. Гонт снова попросит, я слегка поломаюсь, но дам. Мелочь, скажете? Однако очень важная для нас мелочь. Пусть попросит первым.

— Надеюсь, ваши денежки заставят его образумиться, — проворчал Чосер. — Вернее, не деньги, а перспектива английской короны. Вероятность успеха, надо признать, мизерная, но, как говорят, чем черт не шутит?

— Черт не шутит огнем.

— Люди не столь умудрены. Стремясь покрепче насолить соседу, они рискуют поджечь собственный дом. Гэлы[78] давно стакнулись с французами. Если Ланкастеру не удастся расстроить это, Англию вновь ждут тяжелые испытания.

— Вы лучше меня знаете герцога. Ради короны он пойдет на все. Ради любой короны, — многозначительно подчеркнул флорентиец.

— Вот я и говорю, что лучше ничтожные шансы, чем никакие. Кастилия — это фантом. Да, Гонт был женат на дочери Педро Жестокого, ну и что с того? Педро поджаривается в аду или дохнет от скуки в чистилище, герцогиню, да будет с ней милость господня, давно позабыли в Вальядолиде. При чем здесь Гонт?

— Я тоже думаю, что Трастамарский дом не уступит трона Ланкастерам, иначе бедняге Энрике не стоило пачкать руки в крови Педро… — нервное напряжение не отпускало Пеголотти. Он поминутно дергался, словно порывался куда-то бежать. — Но оставим в покое мертвых, мессир. Даже самая сногсшибательная новость хороша только в свежем виде. Не угодно ли вам взяться за перо? — он раскрыл бюро, где уже все было подготовлено для письма.

— К вашим услугам, — поднялся Чосер.

Когда работа была закончена, флорентиец раскрыл секретное отделение и вынул из ящика изящно переплетенный томик.

— А это я припас специально для вас, — в бархатистом голосе Балдуччо прозвучали снисходительные нотки. — «Золотой осел» божественного Апулея. Как вам понравится? — он упер руку в бедро, наслаждаясь эффектом.

— Простите, но я не могу, — через силу вымолвил поэт. — Я грешен, как все: принимаю подарки, занимаю направо и налево и не плачу по векселям, — он старался быть мягким. — Но взяток я не беру. Кто из нас в более стесненном положении — вы или я, мессир? Может быть, после когда-нибудь, но не теперь, ради бога, не в эту минуту…

По дороге через сити к Олдгейту Чосер окончательно поверил в то, что и для него вновь протрубили рога судьбы. Он поклялся себе, что начнет собирать зашифрованную летопись «эпохи шатаний». Прежде всего следовало дать оценку знаменательным переменам, которым сам был вольным или невольным свидетелем. Прошлое — великий учитель и садовод. Оно готовит тот перегной, из которого произрастают все сегодняшние побеги.

Со слов жены, фрейлины кастильской принцессы, Чосер знал о подробностях убийства Педро Жестокого, Педро-монстра, о ком, однако, следовало официально скорбеть, ибо он был союзником, а Энрике, теперь уже тоже покойник, — неприятелем.

К числу безусловных врагов следовало отнести и Бертрана Дюгеклена, также благополучно преставившегося, но уж очень не хотелось бросать камень в саркофаг доблестного солдата.

Прельщенный сложностью задачи, поэт решил оттолкнуться от герба Дюгекленов: черный орел на серебряном поле с красной балкой, похожей на ветку:

На сук багровый пойманный орел,

Чернеющий на белоснежном поле, —

Вот кто владыку к гибели привел.

«Гнездовье зла» в его повинно доле.

Получилось изящно, на манер шарад, которые так любили при дворе герцогини Констанции.

Уже добредя до своих ворот, сэр Джеффри свернул по направлению к мосту. Лунатизм вдохновения вел его в Саусуарк к Гарри Бейли, содержавшему таверну «Табард». Там хорошо писалось и думалось. Завсегдатаи порой рассказывали занимательнейшие истории, и, что прельщало далеко не в последнюю очередь, Гарри до краев наливал кубки. Глазами лесных зверей горели в английском олове лозы Брюсселя и Мааса.