ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВОСЬМАЯ ПАРИЖ И ОКСФОРД
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВОСЬМАЯ
ПАРИЖ И ОКСФОРД
И улыбнулся король, и молвил любезное слово,
Доброго обнял слугу, облобызал и гласит:
«Благодаренье тебе от меня и родителя Карла!
Я к увещаньям твоим, к обещаньям твоим благосклонен;
Не сомневайся же, франк: скоро приду воевать!»
Эрмольд Нигелл. Прославление Людовика, христианнейшего кесаря
Природа не замечает людей. С улыбкой мудрой и тихой она проскальзывает сквозь железо решеток, врачуя язвы земли. Лебеда, репейник и жимолость проросли сквозь щебень и пепел, цепкий плющ обвил могильные камни. Гниют пробитые шлемы, рассыпаются дряхлые кости, а поля зеленеют. В Иль-де-Франс, Бурбоне, Оверне — всюду дивное лето.
Ясным было небо в день святого Медара, жарой порадовал и святой Барнабе. По всем приметам выходило, что можно надеяться на осеннее изобилие.
Beau temps еп juin —
Abondance de grain.[97]
А погода стояла отменная. Париж пропах резедой и глициниями. Унылые морды химер Нотр-Дама были сплошь заляпаны гнездами ласточек. Жирные кладбищенские улитки грелись на стенах собора, белого-белого, как лепестки лилий.
Тринадцатилетний отрок, прятавшийся по темным закуткам Лувра, не хотел быть королем. Короли умирали в судорогах рвоты и кровавом поту. И они знали, от чего умирают, и были обречены видеть убийц, почтительно склонившихся к изголовью.
Еще и года не прошло с похорон Карла Пятого, поделившего тело и внутренности между усыпальницами самых знаменитых церквей. Мальчик помнил глаза отца, когда тот диктовал свое жуткое завещание, но еще острее запечатлелись в его надломленной с детства душе алчно озабоченные зрачки пэров. Они и мгновения не стояли на месте и словно подгоняли: «Скорей, скорей…» День за днем, терзаемый пыткой, король вынужден был терпеть и это публичное издевательство. Он все знал и все понимал, бедный папенька, недаром его прозывали Мудрым. От монархов не принято скрывать горькую правду. Ему объявили, что он умрет, как только закроется фистула, искусно дренированная лейб-медиком Карла Четвертого, тоже ставшего жертвой яда.
Пышную и тягостную церемонию коронования маленький Карл Шестой пережил, как похоронный обряд. В его смятенном воображении она предстала ритуальной прелюдией неизбежной агонии. Все повторится: оскверненное рвотой ложе под балдахином, завещание и утренние приемы под перекрестным огнем этих взглядов, сладковато-чесночных, как жгучий мышьяк.
Страдая падучей и ночным недержанием, мальчик таился людей. Он еще ничем не проявил себя как монарх, а его уже открыто называли Карлом Безумным. Он не замедлит оправдать не столь уж и редкую в королевских фамилиях кличку. Поистине грандиозный пример помешательства будет явлен при подписании договора в Труа, где Карл Безумный признает английского короля наследником французской короны. Жанне д’Арк в тот год исполнится восемь лет.
Но не будем загадывать. Впереди у нас не десятилетия и даже не годы…
Согласно завещанию опекунский совет, в котором были представлены все сословия, состоял из сорока одного человека. Юридические хитросплетения не позволяли дядюшкам-принцам и шагу ступить без согласия большинства представителей. Но слова, продиктованные умирающим королем, как и следовало ожидать, остались мертвой буквой на бледно-зеленоватой, как трупные пятна, бумаге. Ни разу за целый год совет так и не собрался. Будучи не в состоянии разделить власть между собой, принцы отнюдь не были расположены делить ее неведомо с кем.
— Король — голова, дворяне — руки, клир — сердце, крестьяне — ноги, — герцог Бурбон воспроизвел расхожую формулу. — Но уж больно запах от них дурной, а рук и без того много, и все загребущие.
Про то, что слишком слаба головенка, он благоразумно умолчал. Во-первых, секрет полишинеля, а во-вторых, есть вещи, которыми не шутят, особенно если сам надеешься вознестись над толпой.
Корона могла достаться лишь одному из принцев, но, пока этого не случилось, они торопливо глотали доходные куски. Если в Виндзоре воровали, то в Лувре грабили. Пир во время чумы бледнел перед оргией в канун светопреставления. Минут столетия, и один из бесславных потомков Бурбонов подарит миру отточенную формулировку: «После нас хоть потоп».
Чезаре Барди, капитан банкиров, обосновавшихся на парижской Рю де Ломбард (Ломбардской улице), долго размышлял, к которому из герцогов обратиться. Получив подробное письмо из Эдинбурга, где нашел приют Балдуччо Пеголотти, родственник и компаньон, дон Чезаре первым делом распорядился поднять счета. Жан, герцог Беррийский задолжал более всех и, пожалуй, пользовался наибольшим влиянием. По всему выходило, что именно к нему и надлежит направить стопы. Но поведение герцога было совершенно непредсказуемо. То он впадал в меланхолию, и тогда из него можно было вить веревки, то предавался безудержному разгулу, превращаясь в злобного, недоверчивого брюзгу. Гораздо приятнее было бы войти в отношения с хитрым Бурбоном, но выгода редко сочетается с удовольствием. За удовольствие обычно платят, а Чезаре надеялся получить. Возможности Бурбона были не столь широки, а слово ненадежно. Скользкий и увертливый, как угорь, он не хуже ломбардцев мог обвести вокруг пальца. Остальные не в счет, потому что по уши завязли в войне. Ставить следовало только на миротворцев, пусть даже таких тупиц, как Жан де Берри.
Дон Чезаре начал день с Моста Менял. Осведомившись насчет курса благородных металлов в монетах и слитках, он в разговорах со сведущими людьми попытался изучить обстановку. На первую прикидку выходило, что можно будет заработать миллионов семь-восемь в парижских ливрах. При том условии, разумеется, если удастся обратить весь капитал в золото, чтобы затем обменять его на английское серебро в отношении один к десяти с тремя четвертями.
Носильщики сбились с ног, таская портшез капитана по торговым галереям Пале-Рояля и глухим переулкам Ситэ, где за невзрачным фасадом скрывались роскошные палаты ростовщиков и прочих дельцов без роду и племени, поднаторевших на всякого рода сомнительных сделках.
Дон Чезаре продавал, пока, разумеется, на бумаге, литые обеденные сервизы, античные светильники, вазы — все серебряное и все на вес. Также на фунты шли английские стерлинги, отлично вычеканенные пражские гроши короля Вацлава, дейцская монета кельнского архиепископа Вальрама, ломаные швейцарские ангстеры и тончайшие, как фольга, бранденбургские нуммусы.
В обмен ему были обещаны горы новеньких франков и боннских гульденов, цехины дожей Венеции, нобли Эдуарда Английского, родные флорины и даже редкостные александринеры Клеопатры. В жарком тигле предстояло слиться стертым ликам монархов, их гербам и коронам, эпохам, материкам. В огне, в огне обновляется природа, в алхимическом солнце!
Багряные отсветы уже легли на булыжники Нельской башии, и шпиль Сен-Шапеля горел раскаленной иглой, когда портшез ломбардца опустился перед воротами Лувра.
Капитану повезло. Он застал принца в превосходном настроении.
— Вам это не будет стоить ни единого ливра, — заверил его дон Чезаре, в самых общих чертах обрисовав предстоящую сделку. — А получите вы… двести, нет, скажем, двести пятьдесят тысяч. Наши конторы помогут вам приобрести необходимое количество золота. Единственное условие: полная тайна. Иначе ничего не получится. Спекулянты мигом пронюхают и насторожатся.
— О, это я вам могу обещать с чистой совестью. Однако не хотите ли вы сказать, что от меня ничего не потребуется, кроме молчания? Первый раз слышу, чтобы деньги могли свалиться с неба. Да вы просто благодетель, мессир. Чем я обязан такому подарку?
— Питая к вашему высочеству чувство глубокой признательности, я позволил себе…
— Сколько я вам должен на сегодняшний день? — герцог бесцеремонно пресек сладкоречивые излияния финансиста.
— С процентами? — неторопливо развязав кожаную суму, Чезаре вынул дощечку и углубился в расчеты, хотя еще дома подбил окончательные итоги. — Сто восемьдесят семь тысяч триста пять, ваше высочество.
— Значит, мне еще перепадет кое-какая мелочишка наличными?
— О, мы не потребуем мгновенного погашения долга! Мы можем позволить себе подождать, если, конечно, сделка состоится.
— А если нет?
— Мы понесем убытки, а вы ничего не потеряете.
— Это справедливо. Не вложив в дело ни единого денье, нельзя прогореть. Тем более удивительной кажется возможность нажиться. Скажите прямо, мессир, что от меня требуется? Ведь, по-моему, я никогда вам ни в чем не отказывал.
— Нужно очень немногое, герцог, — тучный флорентиец тяжко вздохнул, словно готовясь нырнуть в ледяную воду. — Свобода финансовых операций для наших представителей. В частности, в Лондоне. Для этого необходимо сделать небольшую передышку в войне… Месяца на два желательно.
— Легко сказать! — криво усмехнулся герцог. — Здесь мои возможности весьма ограниченны.
— Вы не знаете своих возможностей, герцог! — жарко зашептал дон Чезаре. — Подумаешь, два месяца? Сущий пустяк… Тем более что военные действия сейчас вообще не ведутся. Так, легкие стычки от случая к случаю.
— Тогда о чем вы просите?
— Но ведь нужны гарантии! Мы только-только развернемся, а тут с новой силой возобновятся бои, англичане наложат запрет на вывоз… Мы не желаем, чтобы наше золото досталось врагу.
— Зато пытаетесь спасти его от верной гибели, — довольный собственной проницательностью, герцог расхохотался. — Маленькому Ричарду сейчас не до французской короны, лишь бы свою удержать. Самое время подпалить ему пятки в Гиени.
— Вы уже забыли Жакерию, герцог? Чернь вновь обнаглеет, если узнает, что английские братья добились успеха. Мало вам уничтоженных замков, убитых дворян? Не забудьте, что мы, ломбардцы, первыми страдаем от потрясений. Дав передышку Ричарду, Франция только выиграет. Англия выйдет из неурядиц ослабленной, а значит, сговорчивой.
— Нет, ничего не получится из вашей затеи. Роберт Шотландский все равно ударит по Лондону.
— Вот пусть он и ударяет, если настолько глуп, — дон Чезаре показал, что начинает сердиться. — А я так считаю, что глупо отказываться от денег, если они сами просятся в руки… Хотите добить британца? Сколько угодно! Но сперва заработаем свой миллион.
— Вы сказали — миллион?
— Да, миллион, — банкир нахмурился и махнул рукой, словно допустил непростительную оплошность. — Но помилуйте, герцог, ведь я не один. — Он украдкой перевел дух. Только теперь начинался настоящий торг.
— Так ведь и я не один! — вновь разразившись хохотом, развел руками герцог. — Кроме меня есть Людовик Анжуйский, Бурбон, коннетабль Клиссон, наконец. Я уж не говорю про Генеральные Штаты.
— И с ними со всеми нужно договориться? — в притворном ужасе Чезаре закрыл лицо. — Вы советуете доверить тайну стольким языкам?
— Я вам ничего не советую и ничего не обещаю… Только напоминаю, мессир, что я не один.
— Не знаю пока, — с сомнением протянул флорентиец. — Но если будут получены твердые гарантии, что дальше незначительных столкновений не пойдет, можно подумать и об увеличении прибылей… Вы сами понимаете, герцог, что свобода маневра позволяет идти на оправданный риск.
— Что вы подразумеваете под гарантиями?
— Твердую уверенность, что в войне наступит двухмесячный перерыв, — жестко отчеканил Чезаре. — Никаких бумаг, само собой, не требуется. Нужна лишь уверенность, повторяю, ибо без нее не заработаешь и фартинга на фунт серебра.
Герцог обещал серьезно подумать.
Пока курьер с письмом дона Чезаре, не жалея лошадей, мчался в Кале, Ричард Арондел остановился перед особняком из темно-бордового кирпича, с трех сторон окруженным яблоневыми и вишневыми деревцами. Щит на фронтоне изображал три короны и раскрытую книгу. «Господи, просвети меня», — значилось в ней по-латыни. Точно такие же гербы были и на соседних, хаотично разбросанных по саду домиках, которые Оксфордский университет пожизненно предоставил своим профессорам. Все выглядело достойно и скромно, но до ужаса одинаково.
Арондел растерялся, не зная, в какую дверь постучать. Он впервые вступил на автономную территорию, где заботливо пестовали мудрецов грядущего века, а характер его миссии не терпел лишней огласки. Все же пришлось зайти в первый попавшийся дом и справиться, где живет достопочтенный Уиклиф.
Канцлер Николай Гертфорд, а именно он и жил в ближайшем от ворот коттедже, великодушно вызвался проводить высокого гостя.
— Примите глубочайшую благодарность, ваше великолепие, — поклонился эрл до самой земли, как не кланялся никому при дворе.
Джон Уиклиф принял его у камина, где дотлевали, невзирая на теплынь, звонкие угольки. Усадив лорда возле экрана, он предложил португальского вина, которое сам и разлил по оловянным стаканчикам.
— Вы знаете, что творится в Лондоне, достопочтенный профессор? — спросил Арондел, ощущая непривычную стесненность речи. — Англия гибнет.
— Англия не может погибнуть, милорд. Король, династия — это я допускаю, но не Англия, сэр… Я сожалею о мертвых, но то, что произошло, было неизбежно.
— Я оставил Лондон, когда начались первые казни. Нас ожидает ужасное… Думаю, что в своей кровожадности они пойдут до конца.
— Вы подразумеваете Симона Седбери и других, осужденных народом?
— Боюсь, что их не спасти, — глядя в сторону, молвил Арондел. Он знал, что при дворе уже молчаливо пожертвовали «изменниками», но ему не понравилось, как отозвался о них проповедник. Вернее не о них, а о тупой беспощадной силе, за которой признал право на высший суд. — Вас интересуют последние новости? — спросил, стараясь скрыть отчуждение.
— Я не любитель смаковать такие подробности. Однако, если вы скажете мне, что вслед за примасом могут последовать и другие епископы, я не удивлюсь. Церковная иерархия изжила себя, как, наверное, и прочие формы насильственной власти. Если бы это вовремя осознали, мы были бы избавлены от кровопролития.
— Как я вас понимаю! Но никто и никогда не желал слушать пророков. Я сам был тому свидетелем. Солсбери как в воду глядел, но ему не вняли. Теперь мы пожинаем горькие плоды неверия и слепоты.
— У вас ко мне дело, милорд? — отбросив церемонии, спросил Уиклиф, болезненно переживая каждую минуту, потраченную на праздные разговоры. Мыслями он всегда был в любимой работе.
— Чем, по вашему мнению, должна закончиться переживаемая нами трагедия? — Арондел уклонился от прямого ответа.
— Должна или может? — словно бритвой Оккама, Уиклиф отсекал все лишнее, обнажая главную мысль. — Должна — установлением гармонии, а может — еще более великими потрясениями.
— Если так, то всему конец. Пока я вижу лишь хаос и разрушение. Можно обратить цветущие города в пустыню, но она так и останется морем бесплодного праха и пепла. Из ничего способно родиться только ничто.
Великий схоласт и диалектик мыслил отвлеченными категориями и предпочел обойти стороной больной вопрос о грядущем переустройстве:
— От того, который не имеет, возьмется и то, чем он, по-видимому, обладает.
— Вы хотите сказать, что вилланы и вечные подмастерья рано или поздно потребуют свою долю? Но откуда она возьмется, если все будет уничтожено?.. Деньги, золото, замки, дворцы…
— Я говорил и продолжаю говорить о равенстве людей перед богом. В основе всего должна лежать общность имущества.
— Но как достичь этого? Всеобщим разорением?
Уиклиф вновь отказался от уточнения, заговорив о вопиющей порочности духовных владык. Под самый конец оксфордский профессор с беспощадной ясностью заявил:
— Монашеские ордена, а равно и епископства, обладающие собственностью, должно распустить.
Основной источник мирового зла он по-прежнему видел в церкви.
— Достопочтенный профессор, я прибыл к вам с личным поручением от его королевской милости, — признался Арондел, так и не услышав ничего утешительного. — Вы, конечно, знаете отлученного от церкви пресвитера Джона Болла?
— Знаю о нем, — подчеркнул Уиклиф, — ибо просил за него многих высокопоставленных лиц. Но его лично не знаю.
— Разница не столь существенная. Он наверняка знает вас либо о вас, — быстро поправился Арондел. — Не согласились бы вы выступить посредником в переговорах между королем и Боллом… Он не может не прислушаться к вам.
— Почему вы так думаете?
— Разве лолларды не разнесли ваши идеи по всей Англии?
— Я не в ответе за то, что говорят другие.
— Речь идет не об ответственности, — напомнил Арондел. — О доверии! Мы бы хотели видеть вас третейским судьей.
— Поздно! Если бы в свое время двор прислушался к моим просьбам и хотя бы на самую малость облегчил участь этого замечательного поборника правды, ваше предложение еще имело бы какой-то смысл… Впрочем, я и тогда бы не взялся. Чего вы хотите от Болла?
— Склонить к большей умеренности, только и всего.
— Умеренность, — протянул Уиклиф, как бы пробуя слово на вкус. — В выражении идеи следует идти до последней точки. Какая тут возможна умеренность?
— Наверное, есть различия между словесной проповедью и откровенным разбоем? Или вы не согласны?
— Вы извращенно трактуете мою мысль. Я хочу сказать, что Болл — человек идеи, а умерить идею нельзя, ибо это будет уже совсем иная идея.
— Пусть остается по-вашему, — сдался временный хранитель печати. — Я не силен в риторике. Есть еще один вопрос, который интересует короля. В народе много говорят о ваших проповедях против продажи папских индульгенций и вывоза денег из Англии… Вы намерены продолжать их?
— Безусловно. Индульгенции — бессовестный, мерзейший обман, а вывоз денег способствует обнищанию нации.
— Насчет индульгенций я с вами совершенно согласен. — Ричард Арондел решительно тряхнул головой. — Никто не покушается на ваше право проповедовать истину. Однако бывают в жизни минуты, когда интересы государства требуют известного самоограничения, если угодно, жертвы… Так вот, ваше великолепие, я прошу от имени короля временно воздержаться от обсуждения финансовой политики. Временно! До парламентских каникул.
— Скрывать истину безнравственно, милорд. Это равносильно обману. Я не меняю своих убеждений и ничего не могу вам обещать.
Не искушенный в дворцовой дипломатии, ученый дал ясно понять, что считает беседу законченной. Ему и в голову не пришло, что именно второй вопрос как раз был главным для королевского посла.
Арондел почувствовал себя глубоко уязвленным. Раздражение вызывал не столько сам отказ от сотрудничества, сколько безапелляционность ответа, враждебность, прозвучавшая в голосе. Для него слово было лишь средством выражения, а чаще сокрытия мысли. Ему трудно было понять, что возможно совсем иное восприятие. В нерасчлененном единении слова и мысли, когда исчезает грань между тайным и явным. Его так неприятно поразила непомерность претензий, несопоставимость самомнения с весьма заурядным рангом.
«Люди, которых якобы нельзя купить, суровы и прямодушны, — мелькнула мысль, — но вдобавок они еще и ограниченны, плоски, с ними совершенно невозможно иметь дело».
— Но ведь есть обычаи, законы, наконец, которыми руководствуются христианские народы, — решился он проявить настойчивость, смирив гордость. — Что о нас подумают другие государи?
— Королевство вправе удержать в своих пределах денежные средства. Это законно, поскольку отвечает государственным интересам. Римский апостолик не должен распространять свои притязания на богатства английской церкви. Они принадлежат только Англии.
— Разве это не противоречит вселенскому характеру церкви?
— Экуменизм церкви в духовности. Прискорбно сознавать, что римский первосвященник предпочитает ей мирские блага. Он вправе притязать лишь на добровольные отчисления в форме милостыни. Притязать, но не требовать! Требовать милостыню противоречит самому понятию милостыни, которую подают из любви к ближнему. В нынешних трудных обстоятельствах Англия не может позволить себе подобной роскоши. Светские лорды нашего королевства пожертвовали в дар церкви все те владения, из которых папа незаконно черпает деньги.
— Но почему же незаконно, ваше великолепие? — Арондел не остановился перед лестью, титулуя Уиклифа как Оксфордского канцлера.
— Я уже имел честь пояснить, милорд, что речь идет о владениях английской церкви, а не церкви вообще. Они предназначены лишь для благотворительности и обеспечения потребностей духовных лиц внутри королевства. Яснее дня видно, что, отсылая деньги в Римскую курию, наша церковь не выполнит своего предназначения. Светские лорды обязаны поэтому воспротивиться вывозу денег, что они и делают.
— Не все, — Арондел осторожно намекнул на Гонта, чьи позиции в этом вопросе претерпели внезапную перемену. — Взгляды меняются, подчас самым коренным образом.
— Мои взгляды не изменились. — Уиклиф проигнорировал намек. — Вывоз денег приведет к печальным последствиям: уменьшится население Англии, Римская курия, предавшись излишествам, совершит массу грехов, а наши враги получат перевес. Другие народы станут смеяться над нашей ослиной глупостью. В мирских делах у нас есть смелость противостоять недругу, так почему мы проявляем робость в божьем деле?
— Папа угрожает интердиктом.
— Трудно допустить, чтобы наш святейший апостолик подверг такому наказанию столь верный ему народ. Благочестивый отец обязан поддержать детей, оказавшихся в трудном положении. Причем не только духовно, но и материально. Иначе он любит не нас, а наше имущество. Любовь, которая способна исчезнуть из-за отказа от милостыни, не евангельская любовь, а мирская. Апостолик, которому известно, что Англия между другими странами самая христианская, не допустит такого соблазна.
— Ну а если?..
— Перед лицом бога такое несправедливое наказание не имеет значения, — сурово отвел Уиклиф и повторил по-латыни: — Non abligat.