ГЛАВА ПЕРВАЯ ПЛЯСКА СМЕРТИ
ГЛАВА ПЕРВАЯ
ПЛЯСКА СМЕРТИ
Повсюду, где они проходили, они совершали поджоги, убийства, грабежи и много других преступлений.
Григорий Турский. История франков
Осклабясь, безносая утешительница играет куклой, дергая нитки. Стучат фаланги, как кастаньеты, и лихо пляшет марионетка, не замечая, что из могилы, из дальней дали времен прошедших ведет бечевка таких же кукол. Минувшего не помня, грядущего не прозревая, трясет башкой фигурка и прыгает коронка.
Перед самым отплытием из Портсмута в лето 1337-е Эдуард Третий, молодой и пылкий король англов, совершенно случайно подсмотрел кусочек представления, которое давали бродячие артисты перед таверной «Меч Артура». Скрытые ширмой искусные руки заставляли деревянных плясунов выделывать потешные антраша. Бренчали струны виолы. Под дружный хохот матросни разыгрывалась вечная мистерия, равно печальная и смешная.
Неотличимый в походном плаще от сопровождавших его рыцарей, король следил за ее перипетиями до той минуты, когда отыгравший свое чурбан в последний раз дернулся и вдруг исчез за черной занавеской, расшитой серебряными звездами. Рыцари засмеялись, а король помрачнел. Мысль об изначальной бессмыслице мирского шумного торжища холодной иглой кольнула перегруженный заботами мозг. И все, чем он жил последние, до предела заполненные хлопотами ночи и дни, предстало в непривычном и странном свете. Но прихотливый колесный механизм, управлявший стрелкой, обегающей циферблат, не ведает остановки. Ждал архиепископ Кентерберийский с напутственным молебном, ждал получивший предписание адмирал. Ни повернуть вспять, ни задержаться в беге стрелка была не вольна.
Молодой король послушно шел предназначенным ему путем: казнил лорда Мортимера — фаворита матери и убийцу отца, перетасовал кабинет, заставил раскошелиться парламент.
Теперь он готовился начать войну, которой суждено было стать самой долгой в истории. Зубчатые колеса приведены во вращение, раскручивается барабан, качаются рычаги, бьют в колокола молоточки.
В портах Южной Англии полным ходом шла погрузка на зафрахтованные суда.
Когда поступает королевское поручение снарядить флот, английский адмирал немедленно назначает офицеров, хорошо знакомых с морскими законами и древними обычаями. Вместе с приказом ему вручается и поденная плата: четыре шиллинга, если он рыцарь, шесть шиллингов восемь пенсов, если барон, а коли граф, то восемь шиллингов и четыре пенса.
На выделенном тремя огнями самом большом корабле «Кристофер оф Тауэр» уже трепетало королевское знамя. Согласно артикулу «Черной книги адмиралтейства», судно с этой минуты надлежало именовать не иначе как «Королевской палатой». Каждый вечер, как только настанет пора зажигать фонари, адмиральский корабль, светя двумя огнями, будет подходить к ее борту, чтобы получить указание, какого курса придерживаться в течение следующих суток. Таков порядок, изменить который не властен даже король. Капитан вынужден поэтому неотрывно следить за флагманом, подлаживаясь под его эволюции и ход. Если потребуется собрать совет, адмирал выбросит на высоте полумачты вымпел, и на всех кораблях спустят на воду боты.
Впервые адмиралтейский церемониал провели по сокращенной программе. Герцоги, капитаны и даже самый последний корабельный плотник или сидящий на тесной палубе лучник — все от мала до велика были в деталях осведомлены о подробностях предстоящего похода. Он обещал быть коротким. Если не подкачает погода, еще до сумерек должны открыться топкие берега Фландрии. Именно здесь Эдуард намеревался сосредоточить необходимые для вторжения во Францию силы.
— Твой предок высадился вместе с Вильгельмом, — сказал король графу Бомонту, своему лейтенанту. — Настала и наша очередь.
— С той лишь разницей, что мы движемся в прямо противоположном направлении, — меланхолично заметил Бомонт.
— Зато под каким флагом! — Эдуард поднял руку, указывая на красно-синие квадраты объединенного герба Англии и Франции. Он определенно чувствовал, что от него ждут каких-то особенных слов, которые украсят анналы, запечатлевшие славные деяния предков.
— Я иду за своим наследством, как когда-то Вильгельм. Так распорядилась судьба.
— Однако ее не упрекнешь в чрезмерной поспешности, — улыбнулся легкомысленный вольнодумец.
Оба были слишком молоды и нетерпеливы, чтобы придавать значение словам.
Однако король попал в самую точку.
Воистину свойственно пытливому разуму человека выискивать миг, где завязались концы и начала.
О том же справедливо вопрошает ученейший Ричард де Бери, милостью божией епископ Даремский, в одном из наиболее темных мест своего неподражаемого «Филобиблона»:
Scriptum est, boves arabant et pascebantur juxta eos. Quoanium discretorum interest praedicare, sinplicium vero per auditum sacri eloquii sub silento se cibare. Quot lapides mittitis in acervum Mercurii his diebus?[1]
Сии драгоценные строки, соединившие изречения из книги Иова с Меркурием, языческим божеством, пребывавшим, как то полагали и жрецы кельтов, в камнях, намекают на занятие хоть и трудоемкое, но бессмысленное.
Как бы там ни было, но именно завоевание англосаксонского королевства французским герцогом мертвым узлом связало судьбы обеих держав, а последующие века — без малого три — лишь добавляли к причудливому сплетению новые запутанные витки и петли. Вроде герцогства Гиень на юго-западе Франции, которое неожиданно унаследовали потомки Вильгельма, когда пресеклась прямая линия. Английские короли не упускали случая округлить наследственный домен на континенте, упрямо форсируя Канал[2] в обратном, как отметил лейтенант Бомонт, направлении. Тщетно: алчущие чужого своего не удержат. Нормандия как была ленным владением французской короны, так им и осталась. Правда, скорее на словах, чем на деле: и нормандские, и бретонские, и прочие герцоги вели себя, как суверенные государи, воюя с соседями и со своим королем. Судьба не бежит иронии, а ненасытность людская не знает пределов. Так было, так есть и так будет в подлунном мире, пока Солнце обращается вокруг нашей Земли, чему все мы каждодневные свидетели. Или не так? Все обстоит совершенно противоположно? Уклонимся, однако, от споров равно бессмысленных и опасных, а тем более от недоуменных восклицаний. Хоть и доносится изредка едва различимый ропот по части отдельных несовершенств небесного механизма, исчисленного Птолемеем и закрепленного непререкаемым авторитетом церковных соборов, придется примириться с очевидным фактом неподвижной Земли. Причем плоской, как тарелка, невзирая на то, что это противоречит опыту мореходов, которые все чаще и чаще решаются отдалиться от спасительной линии берегов. Матросы, конечно, видят, как закругляется горизонт, но умствовать по этому поводу предоставим оксфордским профессорам.
Семь планет — распорядителей судеб — обращаются по эпициклам, чьи центры вертятся вокруг нашего мира, увенчанного крестом спасения, где добро все еще сражается с силами ада. Он потому и зовется «подлунным», что владычица ночи — ближайшее к нам из светил.
Пора, пора возвратиться на историческую стезю, ибо там, где речь заходит об «астроломии»,[3] как выражается несравненный поэт Джеффри Чосер, недалеко и до «задометрии», то бишь геометрии, или, того хуже, алхимии с ее атанорами да алембиками,[4] вонючими уриналами для отстойки мочи, коими орудуют златоделы-фальшивомонетчики. А это уже не отхожим местом, извините, попахивает, а кое-чем похуже — пыточной камерой. Впрочем, отхожее место тоже далеко не везде сыщешь, поэтому, гуляя по городу, следует держать ухо востро. Не то так окатят, что и в бане, которая зачастую соединена с лупанарием,[5] не отмыться.
Не будем поэтому забираться в дебри и поспешим наверстать упущенное, вновь оттолкнувшись от нормандского завоевания Альбиона, прозванного так римлянами за белизну меловых утесов. Для Англии оно означало нечто неизмеримо большее, нежели очередное вторжение иноземцев или же простую смену династий. Глубочайшие последствия этого действительно поворотного события окончательно не изгладились по сей день, и потому позволительно расценить его как начало всех прочих начал. Недаром даже в девятнадцатом веке широко употреблялся юридический термин: «A temp. Reg. Will.», что означает «Законы со времен Вильгельма», вернее Уильяма, как вскоре стали именовать великого короля англичане. Его воинственным наследникам далеко не сразу удалось расширить континентальные владения и присоединить к Гиени (с портами Бордо и Байонна) графство Мен и часть графства Анжу. К началу рокового четырнадцатого века багряный щит с тройкой златых пантер, отмечающий Англию, сильно продвинулся к югу, теряя постепенно зверей. Пара длинных оскаленных кошек легла на Нормандию, одна — на Гиень.
Тесно французским лилиям на лазурном поле. Топчут цветок непорочной девы когтистые лапы, отжимают от северных вод на потраву императорскому бестиарию:[6] черным орлам всклокоченным, львам свирепо прямостоящим.
Противоборство между Лондиниумом и Лютецией, то бишь между Лондоном и Парижем, сосредоточилось вокруг постоянно тлеющих очагов: Гаскони, Фландрии и Шотландского королевства.
Разрубить гордиев узел ударом меча оказалось куда как трудно. Разрозненные вооруженные стычки, протекавшие с переменным успехом, лишь заострили вековые противоречия, укрепив сложившиеся союзы и коалиции. Франция теперь неизменно присутствовала на всех переговорах между Лондоном и Эдинбургом. Союз между Брюсами и Капетингами сделался долговременным фактором международной политики. Но были исчислены сроки обеих древних династий, хотя к этому моменту в руках общего их врага осталось лишь графство Понтье на севере и герцогство Гиень на юге.
Когда шотландцы одержали решительную победу в войне за независимость, был подписан Эдинбургский договор, закрепивший союзнические обязательства обеих стран на случай любого конфликта с Англией. Это было сделано удивительно ко времени, ибо в том же году пресеклась прямая линия Гуго Капета и на горизонте выплыл новый могущественный фактор — династический. Теперь в костер войны была брошена такая охапка хвороста, что жара угольев хватит на сто и более лет. Взывая кощунственно к прародительнице Мелузине, дщери дьявола, Эдуард Третий, внук последнего Капетинга со стороны матери, не замедлил предъявить права на французский престол. К давним притязаниям нормандских герцогов добавился очевидный аргумент близкородственной крови. Появился зыбкий шанс разом покончить с затянувшейся распрей под гербом единой империи.
Однако собрание пэров Франции отвергло домогательства заморского претендента на том простом основании, что передача короны по женской линии не имеет прецедента во французской истории. В качестве юридического подкрепления была использована даже порядком забытая «Салическая правда»,[7] запрещавшая женщинам любое наследование земли.
Как тут не спутаться временам, если какая-то патриархальная заповедь не только выплывает из небытия через восемь столетий, но и вновь обретает авторитет истины, причем высшей, непререкаемой, непогрешимой!
Колышатся призрачные туманы над истерзанной землей европейской, щедро удобренной человеческим мясом и углем пожарищ. Пустуют римские цирки за стенами городов. Уходят все дальше вглубь мощенные легионами дороги. Но след все равно остается. Неизгладимый след, необратимый. В деяниях, что звеньями причин и следствий замыкают цепи новых деяний. В имени изменчивом, подобно мифическому Протею, и неизменном, как вещий знак. Недаром сказано: «Nominis umbra» — «Тень имени». Хищные орлы по-прежнему осеняют знамена императоров Священной Римской империи, и чуткие тени витают в каменных лабиринтах, и кельтское слово живет по обоим берегам Канала.
В ожесточенной схватке вокруг короны предпочтение было отдано дому Валуа, состоявшему в родстве с Капетингами по боковой линии. В династическом споре Филипп Валуа победил бы, наверное, и без «Салической правды», но в том, что закрепленные в слове обычаи далеких варваров смогли сыграть свою роль, мнится смысл глубинный, более того — роковой. Не жди добра, когда оживают тени.
На королевском гербе появился гордый девиз: «Rege ab ovo sanguinem, nomen et lеliа».[8] Звучит, что и говорить, сильно, только ведь и Эдуард, британский кузен, взывал к той же голубой крови, к тому же славному имени. И даже подвесил у себя в Виндзоре новый герб. Рассеченный на четыре поля щит с шахматным чередованием леопардовых троек и лилий. Не обретя заморского трона, англичане получили еще один формальный предлог, для военных действий за морем. Причем долговременный, облаченный в непорочную белизну королевского горностая.
Обе стороны начали спешно готовиться к схватке. Дабы избежать изнурительной войны сразу в двух направлениях, Эдуард Третий, едва избавившийся от материнской опеки, перешел через реку Твид. Успешно тесня плохо вооруженное шотландское ополчение, он предпринял энергичное наступление и на дипломатическом фронте, наложив запрет на продажу английской шерсти во Фландрии. Гентские сукноделы взялись за оружие, вынудив тем самым тяготевшего к Франции графа Людовика Фландрского уступить британским домогательствам. Далее в ход пошли щедрые подарки и ленные пожалования, хитроумные династические браки, а также родственные связи со стороны Филиппы Геннегау, которую Эдуард Третий взял в жены не только из политических соображений, но и по непритворному влечению сердца.
Дочь могущественного сеньора Вильгельма Первого, графа Геннегау, Голландского и Зеландского, вместе с приданым принесла супругу благорасположение влиятельнейших феодалов Брабанта и Остревента. Мало этого, она подарила ему то, что вообще, не имеет цены, — счастье. Можно ли позабыть, что именно Филиппа спасла трон, когда уже вовсю гремели битвы на континенте и взбунтовались, казалось бы, навсегда усмиренные ирландцы, и коварный шотландец, по подсказке Парижа, ударил в самое уязвимое место, погнав дрогнувших английских лучников вплоть до Дарема. Облачившись в панцирь, толстушка королева собрала новое войско и, атаковав одетых в клетчатые кильты овцепасов, одержала блистательную победу у Невильс-Кросса. Очередной шотландский король Давид Второй, не сумев вовремя унести ноги, оказался в плену. А затем с его смертью прервалась и славная династия Брюсов. Трон перешел к Стюартам.
Как сын Изабеллы, дочери Филиппа Красивого, и внук Маргариты, его ближайшей сестры, Эдуард, безусловно, имел формальное право наследования. И никакая казуистика не могла этого перечеркнуть. Тем более что ссылки оппонентов на «Салическую правду» выглядели грубой подтасовкой. Образованному человеку было понятно, что вульгарная латынь, отличающаяся крайней неясностью и расплывчатостью формулировок, не может быть положена в основу государственного закона. При желании было легко доказать, что выисканная сорбоннскими законоведами статья ничего общего не имеет с регламентом престолонаследия. Стоило лишь озадачить этим вопросом профессоров в Оксфорде или даже в Болонье.
Суть проблемы коренилась, однако, не в русле права, а в тех, расположенных неизмеримо выше любых законов, сферах, где решались судьбы народов и государств. Объединение обеих монархий было несбыточной мечтой. Самое большее, что мог извлечь английский король из создавшейся ситуации, это постоянно действующий casus belli — формальный повод к объявлению войны.
Для Европы, вопреки реальности все еще мнившей себя нераздельным христианским миром, это кое-что значило. В льстивых обращениях к папе, который хоть и рядился в одежды миротворца, но твердо поддерживал Францию, английский король постарался представить себя невинной жертвой вероломства. Французского кузена он иначе как узурпатором уже и не называл. Вернее «Филиппом Валуа, управляющим сейчас вместо короля». Когда христианский мир свыкся с дальненаправленной мыслью, что начавшаяся война будет не просто войной, но рыцарской битвой за справедливость, последовало официальное объявление.
Первые столкновения произошли, как и ожидалось, на щедро политых кровью просторах английских полуанклавов, а также во Фландрии, издавна служившей яблоком раздора. Именно здесь высаживались английские войска, пока французская армия пыталась овладеть гасконскими замками и штурмовала Бордо. Избегая глубоких рейдов, англичане опустошали прибрежные города, а французские моряки в отместку грабили Саутгемптон и Портсмут.
Только на второй год произошло первое внушительное вторжение англичан в Северную Францию через Нидерланды. Эдуарда, самолично ставшего во главе войска, сопровождали союзники: герцог Брабантский, граф Гельдернский, маркграф Юлихский. Все явились в сопровождении блестящей свиты, с фамильными гербами на плащах и лошадиных попонах. Над шатрами развевались хоругви и флаги. Многие рыцари надели турнирные доспехи с пестрыми геральдическими фигурами на коронованных шлемах. Погарцевав перед строем, сверкающим многоцветьем щитов и перьев, союзные государи не выказали особой воинственности. В полном соответствии с нравами эпохи они увели свои войска с поля брани, едва обозначился затяжной характер кампании. Немецкие же наемники, пропив полученное жалованье в Дордрехтском порту, вообще не явились к назначенному сроку. Потом стало известно, что их переманили вольные бретонские кондотьеры.
Особенно отличился тесть Эдуарда Вильгельм. В самое короткое время из преданного союзника он превратился в злейшего врага. Явившись в один прекрасный день во главе пятисот рыцарей в лагерь французов, владетельный граф предложил свои услуги Филиппу. Оба враждующих короля, разумеется каждый по-своему, но с одинаково кислой улыбкой, оценили свершившийся факт. Силы англичан быстро таяли, а мародерство и грабежи не возмещали и десятой части расходов.
О том, чтобы развить вторжение вглубь, не могло быть и речи. После безуспешной месячной осады Камбре Эдуард ограничился тем, что, согласно свидетельству хрониста Уолсингема, «предал огню тысячу деревень и произвел большие опустошения». Как всегда, основные тяготы войны легли на плечи простого народа. И так будет на протяжении всех ее ста шестнадцати лет: убийства, насилие, вандализм.
Так начиналась эта война, принесшая неисчислимые бедствия обоим народам. Выросло и возмужало, ожесточась, целое поколение, не знавшее иной жизни, кроме войны, подрастало другое. Именно им, сиротам героев, сложивших головы у Кресси и Пуатье, суждено было стать свидетелями крайних точек разлета маятника военной удачи.
— Почему все уходит, как песок сквозь пальцы? — горестно разводил потом руками стареющий монарх. — И купленное золотом, и добытое кровью?
Золотистые кудри и курчавая голова правнука Мелузины совсем побелели.
— За миг до полной победы! — посетовал верный Бомонт.
Ушла молодость, а вместе с нею и силы, со смертью Филиппы угасла счастливая звезда. В Виндзоре всем заправляла теперь Алиса Перрерс. Она не только присвоила себе все драгоценности покойной королевы и вертела Эдуардом, как хотела, но и позволяла себе вмешиваться в государственные дела. Англичане, у которых была их «Великая хартия», едва терпели сумасбродные выходки фаворитки. Выскочку дружно ненавидели двор и страна.
Незаметно для главных действующих лиц война перестала быть куртуазной забавой феодальных властителей. Сметая барьеры рыцарского ристалища, она захватила в свою истребительную орбиту все слои населения: горожан, землепашцев и даже клириков, поднявшихся на защиту разоренных обителей и поруганных алтарей. Особую ненависть французов навлекли на себя орды бригандов, лишь отдаленно напоминавшие военные отряды. Эти шайки, возглавляемые разбойниками вроде отъявленного пирата Боба Кноллиса, вообще воевали без всяких правил. Встретив на пути богатый, но недостаточно укрепленный город, они выказывали явное намерение спалить его дотла, побуждая жителей в панике бросать дома. Далее следовал беззастенчивый грабеж. Кноллис, под началом которого собралось до тысячи головорезов, решился даже инсценировать осаду Авиньона. Перепуганный папа поспешил отделаться бочонком дукатов и индульгенцией, дающей отпущение любых грехов.
Крестьянину и ремесленнику нечем было откупиться от налетчиков. Разве что собственной жизнью. Естественное стремление уберечь свой кров и защитить семью заставило Жака Простака, как называет крестьянина неизвестный нам автор «Жалобной песни о битве при Пуатье», заняться доселе непривычным делом. Собираясь в отряды, кое-как вооруженные простолюдины начали осознавать принадлежность к единому народу. Прежде всего они были французами, а уж потом башмачниками и хлебопеками, виноделами, пастухами, ткачами. Характер войны решительно изменился. Упоенные победами, англичане проглядели ее кульминационный момент, когда маятник, замерев на миг в высшей точке, отправился в обратный путь. Как обоюдоострая секира, не отличающая поражения от победы, своих от чужих.
А военное счастье, казалось, уже лежало в ладонях британца. Да, собственно, так оно и было. Плененный Иоанн, унаследовавший венец Капетингов, поставил свое имя под немыслимым договором, по которому к Англии отходила добрая половина страны. Подражая государям народных сказок, король-рыцарь с легким сердцем швырнул на игорный стол полцарства. Встречный отказ Эдуарда от претензий на французскую корону был оплачен непомерной ценой. Англия получала Аквитанию и Нормандию, Турень и Анжу, не говоря уже о таких «мелочах», как графство Мен, Пуату или Понтье. По лондонскому договору, к ней отходили еще и порт Кале с прилегающей областью, и ключевые острова вдоль фландрского побережья. И все это Эдуард принимал не как вассал, но как суверенный государь. Впервые в английской истории излюбленная идея централизованной империи обрела столь блестящее оформление. Дух Вильгельма Завоевателя вновь незримо витал под сумрачными сводами Вестминстерского замка. Потомок не посрамил железного герцога.
Тридцать лет провоевал Эдуард Третий, меняя ходуном ходящую палубу на кавалерийское седло, а войне не видно было конца и края. Пока чудовищные ее жернова перемалывали на бранных полях подраставшие всходы, подкралась с Востока чума и шутя выкосила чуть ли не половину Европы.
Но даже «Черная смерть» не загасила вселенский пожар, скорее масла в огонь подлила. Еще острее стала нужда в ловких руках, способных махать мечом и тянуть корабельные снасти. О спросе на крепкие руки для плуга и говорить не приходится. Зарастали истосковавшиеся нивы дикой травой, и хлеба и молока не хватало для будущих солдат, и рук, опять же, заботливых, нежных, чтоб качать колыбельки.
В деньгах, в золотых всемогущих ноблях[9] само собой, тоже ощущалась потребность острейшая. Откуда, спрашивается, возьмутся деньги, если нет урожая? А без денег какая война…
В отличие от прочих государей, полагавшихся на наемников, Эдуард Английский создал постоянную армию. Срока службы, вроде принятых согласно обычаю сорока и пяти дней, для нее не существовало. Воевали, сколько понадобится: год, два, а прикажут — так и все тридцать. Лишь бы мошна не оскудела.
Перед каждым походом король заключал долговременный контракт с баронами и рыцарями, в котором была указана точная сумма вознаграждения. Она определялась в строгом соответствии с рангом феодального синьора и величиной свиты, которую он приводил с собой.
Благодаря образцовому состоянию британских архивов мы располагаем весьма точными данными касательно армии, осаждавшей Кале (это было в самый разгар чумы), и соответственно платежных ведомостей. Известно и жалованье каждого воина: от принца Уэльского до простого пехотинца.
Упомянутый принц получал ежедневно фунт стерлингов, тринадцать графов и один епископ — по шесть шиллингов и восемь пенсов, сорок четыре барона и владетельные рыцари — по четыре шиллинга, тысяча сорок простых рыцарей — по два. Дальше шла конница и четыре с небольшим тысячи сквайров[10] и констеблей, воевавших за шиллинг. Три пенса стоил стрелок-пехотинец (всего их было 5480), конный стрелок (5104) получал вдвое. В состав кавалерии входили пятьсот легких всадников; пехоты — четыре с половиной тысячи валлийцев-копейщиков (по два пенса те и другие). Триста пушкарей и саперов завершали список. Это было невиданное по тем временам войско, значительно больше чем то, что стяжало лавры при Пуатье и Кресси.
Но даже с этакой махиной не удавалось добиться решающего перелома.
— Я старею, старею, — жаловался в тяжелую минуту король и, как заклинание, повторял свое излюбленное: — Ну, ничего, ничего, ничего… Еще один удар! Сокрушительный, последний!
С последним ударом, однако, обстояло непросто. И это было тем обиднее, что Эдуард не видел реальной силы, способной на сколько-нибудь продолжительное сопротивление. Противник был обескровлен, почти изничтожен, но почему-то отказывался признать поражение. Вопреки очевидности, вопреки единодушным прогнозам опытнейших военных.
Последний налог, последний поход, последняя битва…
Для Франции, и без того искромсанной иноземными полуанклавами, потеря половины территории знаменовала погибель, постепенный распад на отдельные графства и герцогства, которые, как обрезки железа магнитом, будут неизбежно втянуты в силовое поле Британии. Перелом наметился в самый безнадежный момент. Произошло неожиданное, по крайней мере для англичан. Еще не высохли чернила на пергаментном свитке, как поступило известие, что дофин Карл возложил на себя титул регента. Страна не признала позорного договора. Под знамя дофина, где рядом с лилией был изображен веселый дельфин — геральдика любит играть словами, — собиралось народное ополчение. Феодальная схватка становилась народной войной. Таков был ответ на карательные экспедиции, грабеж бригандов и немыслимый договор, против которого, по словам беспристрастного хрониста Уолсингема, «возражали все французы».
«Возражение» это вскоре приняло такой характер, что англичане, уже привыкшие считать себя хозяевами положения, стали нести все большие потери в живой силе. Причем без крупных баталий и штурмов, поскольку немногочисленная армия дофина упорно уклонялась от боя. Смерть подстерегала чужеземных завоевателей на лесных дорогах, горных перевалах и песчаных дюнах, начинавшихся в каком-нибудь лье от гавани. Именно здесь, на севере, Эдуард впервые почувствовал, что увяз в песке. Война вышла из-под контроля, когда Жак Простак попытался взять судьбу родины в собственные руки. Нанося ощутимый урон иноземцам, он не щадил и собственных господ, раздиравших страну на окровавленные куски. Триста замков были взяты крестьянами и погибли в огне. Рыцарь, который не в пример пращурам был настолько закован в броню, что не мог сесть в седло без посторонней помощи, становился легкой добычей. Не разбирая, где свой, где чужой, латников забивали вилами и топорами.
Еще не заполучив французских миллионов, Эдуард принялся щедрой рукой рассыпать денежки, выжатые из собственного населения. Налоги поступали исправно, и если не всегда удавалось наскрести средств на солдатское жалованье, то заморские вина текли рекой. Драгоценная посуда из Италии, тончайшие французские материи, толедские доспехи и могучие кони, взращенные на Фрисландских лугах, — всего было вволю. И все-таки первым делом Эдуард поспешил выкупить собственных лошадей, доставшихся в качестве приза врагу. А заодно с ними вызволил из полона и Джеффри Чосера, сквайра, умевшего слагать такие потешные истории, что весь двор заливался смехом. Забудутся непрочные деяния королей, но созданное Чосером не померкнет вовеки.
Лондонский договор оказался простым клочком пергамента. Он не имел ни реальной, ни юридической силы, потому как Франция фактически отреклась от своего короля. Разгневанный Эдуард поспешил высадиться в Кале с новой тридцатитысячной армией. На сей раз предназначенная для истории фраза звучала немного скромнее:
— Я их проучу!
О «наследстве» не было сказано ни полслова.
Целью похода был Реймс с его знаменитым собором, где по традиции короновались французские короли. Британец со свойственной ему смелостью решил собственноручно увенчать себя капетингской короной. Поначалу обстановка благоприятствовала дерзкому предприятию. Сметая все на своем пути, Эдуард через Пикардию и Шампань вторгся в пределы богатой и хлебной Бургундии. Две сучковатые скрещенные дубины на ее гербе, похожие на заколоченные ворота, словно закрывали путь вражеской армии. Но не тут-то было.
Опекуны молодого герцога Бургундского не только беспрепятственно пропустили неприятеля, но еще отвалили ему двести тысяч золотых экю выкупа за то, что Эдуард изъявил согласие «мирно пройти» страну. Лишь стойкость горожан не позволила лихому Плантагенету завладеть (в самом прямом смысле) французской короной. Ранние заморозки и нехватка продовольствия вскоре вынудили англичан снять осаду. Но желание покончить с противником одним завершающим ударом так и подмывало английского короля на новые авантюры. Вместо того чтобы отвести армию на зимние квартиры, он двинулся на Париж. Достигнув долгожданных предместий, англичане с демонстративной жестокостью обрушились на мирное население. Разрушенные крепости и пылающие дома словно давали знак парижанам не слишком усердствовать в обороне городских укреплений и, пока есть время, позаботиться о спасении.
Но Париж, переживший Жакерию,[11] когда народ недвусмысленно заявил о своих правах, не помышлял о капитуляции. Тем более что осаждающие были крепко потрепаны у Амьена и под Руаном, а действующий близ Компьеня крупный крестьянский отряд практически отрезал англичан от обозов с продовольствием, амуницией и фуражом. Отощавшие фрисландские лошади с трудом несли на своих хребтах закованных в броню рыцарей.
Месяц прошел в бесполезных попытках овладеть оборонительным валом, сопровождавшихся взаимными попреками и оскорблениями.
Напрасно Эдуард вызывал дофина на рыцарский поединок. Трусоватый, но весьма изворотливый, Карл отсиживался и ледяном Лувре и не без успеха выдаивал у Генеральных штатов денежки на новые походы. Время как будто работало на него. Ему даже удалось достичь примирения с августейшим тезкой, королем Наварры. Отколов от англичан пусть не очень сильного, но поистине беспощадного сателлита, недаром прозванного Злым, молодой регент мог поздравить себя с первой победой. Когда он станет править под именем Карла Пятого, его не без основания нарекут Мудрым. Короля Эдуарда, действительно выдающегося воителя, чей трезвый разум, к сожалению, слишком часто затмевала непомерная алчность, он, безусловно, переиграл. Без горячих, скорых на расправу наваррцев наступление окончательно захлебнулось. Впору было вновь подумать о мирных переговорах. Но как не хотелось Эдуарду отпускать вожделенную птицу удачи, чей упоительный трепет еще хранили его ладони!
Собрав в Кале первых лиц королевства, Эдуард ознакомил их с военным положением. Алиса Перрерс, которой претил походный быт, склоняла короля к умеренности. Однако ни он сам, ни его сыновья, стоявшие теперь во главе крупных военных формирований, сперва даже думать не желали о мире. Но парламент, недовольный войной, которая перестала давать доход, все с большим скрипом голосовал за налог. После всевозможных оттяжек и проволочек переговоры все-таки начались.
Наследник престола Эдуард Уэльский, прозванный за цвет доспехов Черным Принцем, проявил крайнюю неуступчивость. Зарекомендовав себя доблестным рыцарем еще при Кресси, где отличился будучи шестнадцатилетним юнцом, он по мере возмужания становился все больше похожим на отца. Таким же ненасытным, упрямым и чадолюбивым.
— Нам не следует отказываться от статей Лондонского договора, — твердил Эдуарду-отцу Эдуард-сын.
И думал уже о собственном отпрыске, которому когда-нибудь отойдут завоеванные владения. Хотелось оставить побольше. Сделавшись наместником заморских территорий и получив титул герцога Аквитанского, Черный Принц на свой страх и риск предпринял новый карательный рейд. Пройдя от Гиени до Лангедока, он в который раз озарил заревом пожарищ истерзанную страну, но, столкнувшись с народным восстанием, вынужден был повернуть обратно. Добавив к своему гербу страусовые перья павшего на бранном поле чешского короля и его краткий девиз: «Служу»,[12] он не оправдал обязательства, сослужив своей стране дурную службу. И немудрено. Ведь Ян Люксембургский, несмотря на всю его славу, был поражен слепотой. Поводыри сопровождали его даже в бою. Черный Принц хоть и не страдал дефектом зрения, зато отличался слепотой нравственной. Храбрый рыцарь и талантливый полководец, церемонно вежливый и благородный в обращении с особами голубой крови, будь то друзья или враги, он всех прочих просто не считал людьми. Ни богатых горожан, ни тем паче крепостных крестьян. Его кровавые набеги и непомерные денежные поборы породили у французов такое ожесточение, что оно передавалось потом внукам и правнукам до четырнадцатого колена. Все его деяния шли прахом: административные меры, преследующие самую беззастенчивую корысть, и внешне респектабельные поступки, способные снискать рукоплескания дам. Стараясь во всем походить на Ричарда Львиное Сердце, он умел драться лишь в чистом поле и совершенно не понимал позиционной войны.
Осень 1368 года застала англичан вдали от неприступных валов Ла Реоля, где можно было уютно перезимовать, чтобы с наступлением оттепели возобновить преследование скользкого как угорь неприятеля.
Остановившись в чудом уцелевшем замке Омер, построенном потомками знаменитого крестоносца, принц созвал военный совет.
— Меня волнует лишь одно, милорды: где противник? — он с вымученной улыбкой взглянул на измотанных долгим походом сподвижников.
В полыхающем озарении смоляных факелов с особой рельефностью вырисовывались заросшие, влажные от испарины лица. Говорить не хотелось. Освобожденные от ненавистных лат, тела требовали немедленного отдыха. И то сказать: две ночи провели в седлах. Лошади и те не выдерживали. Сам принц успел сменить четырех, пятая пала под ним уже в воротах Омера.
Никто не знал, куда делось войско Карла, просочившееся через расставленные на всех дорогах посты, как песок сквозь пальцы. Даже думать об этом было противно, настолько слипались глаза и ныли кости. Но вопрос задан, и рыцарская вежливость не позволяла отделаться нечленораздельным мычанием.
Граф де Бомонт, грузный, состарившийся в походах, с мягкой укоризной покосился на Джона Чандоса. Главнокомандующий откровенно храпел, уронив на грудь налитую свинцом голову. Недаром ворчат старики, что война привела к огрублению нравов: молодежь совершенно отбилась от рук.
— Нам остается либо уверовать в колдовство, милорд герцог. — Бомонт счел себя обязанным поддержать разговор. — Либо допустить, что французы пошли через лес. Первое нелепо, второе неслыханно, но все-таки более вероятно.
— Без дорог? Как звери? — Черный Принц только руками развел. — А как же обозы?
— Скорее всего сожгли, а может, и схоронили в надежном месте.
— Так-так, — принц размял занемевшие пальцы. Усталость как рукой сняло. Мысль обрела привычную четкость и быстроту. — Значит, кузен Карл снова хочет укрыться в Париже?
— Почему бы и нет? Как-никак зима на носу.
— Чандос! — гаркнул принц во весь голос.
— Милорд? — коннетабль[13] перестал храпеть, но так и не оторвал подбородок от шнуровки колета.
— Выступишь с рассветом в направлении на Шартр.
— Выступлю, милорд, выступлю…
— Пока не поздно, нужно поджечь лес у Фонтенбло, граф Бомонт!
— Поздно, но я попробую, — двужильный норманн с трудом отлепился от высокой спинки стула и с хрустом в суставах выпрямился. Пол уходил из-под ног, как палуба в шторм.
— Возьмешь кернов[14] и лучников, — принц невольно отвел глаза. Как и король, он все еще верил, что одним молниеносным броском можно свершить чудо. И не щадил, как отец, ни себя, ни других.