ПРЕДИСЛОВИЕ «Я прожил жизней в этом мире две…»
ПРЕДИСЛОВИЕ
«Я прожил жизней в этом мире две…»
Это было, наверное, лет шестнадцать назад.
В доме собралось человек десять — праздновали день рождения. Преобладали молодые женщины.
Во главе стола сидел хозяин — за-восьмидесятилетний, маститый. На его книгах выросло много людей, им восхищались и его не принимали, о его эрудиции рассказывали легенды. Все гостьи, конечно, были с ним неплохо знакомы — но приличествующий случаю пиетет читался почти на каждом лице.
Комната была сравнительно большой, но узкой — и человек, возглавлявший стол, был надёжно блокирован. Собственно, у него было только два способа покинуть своё место: либо выходить на балкон и лезть через кухонное окно, либо поднимать по очереди каждую женщину и пытаться протиснуться у неё за спиной. Первое, учитывая возраст, было рискованно, второе — долго и обременительно.
И надо же было так случиться, что зазвонил телефон! Звали, естественно, хозяина.
Все ещё только собирались подняться и дать ему дорогу, когда он опустился на четвереньки и пополз под столом. Гостьи оторопели. Через пару минут из-под стола показалась лысая голова, классик региональной литературы зацепился рукой за столешницу, встал, закатил глаза, сказал с придыханием (сильно подозреваю, что это был способ отдышаться): «Какие ножки!» — и взял телефонную трубку.
Я очень хорошо помню этот момент, потому что это был мой день рождения.
Трудно говорить о собственном отце — так и хочется отстраниться и остаться объективной (ну, хотя бы попытаться это сделать…) Но, наверное, отстранение — не лучший способ рассказать о человеке, тем более в предисловии к такой книге.
Папа до смерти оставался одесским босяком. У бабушки было пятеро детей — выжил он один. Иногда мне казалось, что вся жизненная сила, которая была отпущена на их долю, без остатка перешла к нему. Иначе просто невозможно объяснить, каким образом он выдержал то, что ему выпало.
Он родился очень давно — в начале ХХ века, в 1910-м. Сейчас очень немногие люди могут вспомнить то время — если они вообще остались, те, которые помнят. Может быть, именно поэтому он должен был написать эту книгу.
Папа был обязан рассказать о дореволюционной Одессе, о знаменитой босяцко-бандитской Молдаванке, о буйстве и безумии первых лет революции, о гражданской войне, о голоде начала двадцатых, когда на базарах продавали человечину, о том, как младенчески-наивные и всё-таки прекрасные надежды на то, что ещё чуть-чуть, вот-вот — и жизнь станет просто замечательной, сменились паранойей и манией преследования… Наверное, это было его долгом — иначе, только для себя, ему было бы трудно решиться на «Книгу бытия».
Мне кажется, папе можно и нужно верить — он всё это видел. И он очень старался быть объективным — до полной беспощадности к самому себе.
В той большой стране, о которой он рассказывал, жил маленький мальчишка — и судьба его тоже была необычной. Его исключили из гимназии — за хулиганство, до четырнадцати лет он шлялся по улицам, а затем, словно спохватившись, вернулся в школу, чтобы, проучившись в ней чуть больше трёх лет, выкрасть документы и поступить в университет.
Мальчишка повзрослел, но остался мальчишкой — рутина ему была скучна. Студент-третьекурсник физического факультета стал доцентом — он преподавал философию. Но этот доцент не умел врать — и, естественно, в его лекциях очень скоро были обнаружены отступления от догм марксизма-ленинизма. Не нужно объяснять, что это тогда означало.
Жизнь рухнула — и он продолжал жить. Он любил женщин — и они отвечали ему взаимностью, слепо верил друзьям — и они его предавали (нет, конечно далеко не все и не всегда — и всё-таки…), был очень добр и сентиментален — и порой поступал жестоко и несправедливо. Он просто был человеком.
У него, неверующего (в этом неверии он старательно убеждал себя всю жизнь) не было иного способа исповедаться, кроме «Книги бытия».
Это была работа в стол — никто и представить не мог, что когда-нибудь это можно будет напечатать!
Первые двадцать шесть лет папиной жизни — здесь, в этой книге. Оставалось ещё пятьдесят восемь, с 1936-го по 1994-й. О них попробую рассказать я — но делать это придётся очень конспективно…
Год 1936-й. Готовился громкий процесс: три друга, дети видных и разных родителей (большевика, правого эсэра и меньшевика) объединились для того, чтобы уничтожить власть, которая дала им путёвку в жизнь. Один из арестованных признал все обвинения — и вскоре сошёл с ума и умер в пересыльной тюрьме. Судьба второго неизвестна. Третий — папа — остался отказником. И, возможно, спас и себя, и остальных, потому что открытого процесса не получилось.
Год 1937-й. Приговор Высшей Военной Коллегии Верховного Суда СССР (прокурор — Вышинский, судья — Никитченко, будущий главный советский судья на Нюрнбергском процессе) гласил: десять лет лагерей. Папа отправился торной для того времени дорогой: Бутырка, Лефортово, Соловки, Норильск…
Конец 1940-х. Срок заключения истёк — остались ссылка и поражение в правах. В Норильске начали строить завод по производству тяжёлой воды, которая используется в качестве замедлителя нейтронов при ядерных реакциях, и папу назначили главным инженером. Но применять собирались термодиффузию, а не электролиз, и он отказался от должности, поскольку недостаточно разбирался в этом процессе. Это было спасением: завод так и не пошёл, и новый главный инженер покончил жизнь самоубийством.
Год 1951-й. Папа познакомился с нашей мамой. Она была «вольняшкой», приехала в Норильск по собственной воле. За связь со ссыльным её исключили из комсомола, выгнали с работы, выселили из общежития. В управлении НКВД пытались спасти от вражеских козней девичью идейную непорочность, маме предлагали отдельное жильё, которого офицеры ждали по нескольку лет, но она стояла насмерть!
Год 1952-й. В Норильске шла чистка. На Большой Земле готовилось «дело врачей». После него планировалось выселить из обеих столиц всех евреев — для них нужно было подготовить места в Заполярье. На ссыльных заводили новые дела, приговоры разнообразием не блистали: либо расстрел, либо высылка в лагеря на побережье Ледовитого океана и на острова в Белом море. Собственно, это была тоже казнь — только медленная. Папе определили Белое море. Узнав об этом, мама стала почти непреклонной: ей нужен официальный брак. Она хочет стать членом семьи врага народа! Тогда (даже в лагере!) ей будет легче пережить всё, что им уготовано. И папа сдался. На их свадьбе не было гостей, потому что он был уверен: он приготовил своей молодой (на семнадцать лет младше) жене не радость, а муки. Он фактически приговорил её к смерти.
Год 1953-й. В марте, через три с небольшим месяца после их одинокой свадьбы, умер Сталин.
К тому времени стало ясно, что из трёх дорог (философия, физика, литература), которые некогда открылись перед папой, осталась только писательская. Дело в том, что незадолго до этого одну из папиных научных работ, посвящённую производству тяжёлой воды, главный инженер Норильского металлургического комбината Логинов увёз в Москву, и она попала на стол Мамулову, заместителю Берии, курировавшему ГУЛАГ. Интерес врага народа к запретной теме вызвал у бдительного Степана Соломоновича подозрение. Строительство завода сорвалось — явное вредительство! А тут ещё это исследование… Не иначе этот гад подыскивает способ передать секреты Советского Союза Трумэну!
Логинов, вернувшись в Норильск, вызвал папу, запер дверь кабинета и сказал: «Пей — сколько влезет, баб заводи — сколько посчастливится, но науку пока оставь. Пусть они о тебе забудут! Я сам скажу, когда можно будет вернуться…» И он сказал, только разрешение это запоздало. Потом, после освобождения, папу звали в Курчатовский институт, но всё уже было решено.
Год 1955-й. Реабилитация. Она шла негладко. Тем, кого судили «тройки», было попроще. Но решение Верховного Суда мог отменить только сам Верховный Суд, а там была очередь. Наконец папу вызвали в Москву получать чистые документы. Генерал КГБ сказал: «Сергей Александрович, я поздравляю вас! И хочу предложить написать заявление против вашего судьи Никитченко. Сейчас он живёт у себя на даче, под домашним арестом. Нам нужен повод, чтобы завести на него дело». Папа отказался. Он не хотел, чтобы главный советский судья на Нюрнбергском процессе был признан преступником. Генерал засмеялся. «Везёт этому Никитченко! — сказал он. — Сами понимаете: вы не первый, кому мы это предлагаем. Но Иона Тимофеевич выбирал себе хороших обвиняемых: все отказались — и объяснили это так же, как вы».
А дальше наступила мирная жизнь.
Прежняя папина профессия напомнила о себе только в 1972 году, когда он написал повесть «Прометей раскованный», посвящённую западным физикам — создателям атомной бомбы. Книга попала в руки Я. Зельдовичу. Он и Г. Флёров разыскали папу и предложили ему написать о советских учёных. Они добились в ЦК КПСС разрешения на открытие архивов и посещение закрытых институтов — и в 1979 году вышла книга «Творцы» («Прометей раскованный-2»). Однако третья её часть, в которой говорилось о создании и об испытании бомбы, была запрещена, рукопись конфисковали. Правда, называлось это уже по-другому, да и проделано было поделикатней.
Папа был в Москве, когда к нам домой явился молодой человек и объяснил маме: издательству срочно нужны дополнительные экземпляры и оригинал рукописи (требуется сверить кое-какие цифры и факты), а телефон в квартире уже несколько дней не работает. Единственное, что сумел сделать Сергей Александрович, — это послать за ними его, редактора, по личным делам оказавшегося в Калининграде. Естественно, молодой человек был в курсе всех деталей и знал имена и отчества всех друзей и родственников…
Он не учёл только одного: всё-таки он имел дело со старым лагерным волком. Один экземпляр папа успел сдать в архив. Возможно, эта рукопись и сохранилась.
Не была напечатана и «Повесть об институте», в которой рассказывалось о получении советского плутония (Институт радия в Ленинграде).
Папа не хотел лгать — даже когда не мог сказать правду. Если можно было молчать, он молчал, когда молчать было нельзя — говорил. Честно. Его вызывали в обком и КГБ и предлагали подписать письма против Пастернака и Даниэля с Синявским — он отказался (да ещё на выступлении в КТИ в присутствии наблюдателя сказал, что мы все ещё будем гордиться, что жили в одно время с Борисом Леонидовичем!). После событий в Чехословакии нам домой позвонил заместитель начальника управления КГБ области — Комитету было поручено собрать отзывы интеллигенции, а мнения Снегова информаторам узнать не удалось… Не может ли Сергей Александрович лично, в порядке одолжения, сообщить, как он относится к вводу нашей армии в дружественную страну? Папа был краток: «Это — ошибка, за которую мы будем расплачиваться десятилетиями!». Его вежливо поблагодарили — а его и без того пухлое досье пополнилось очередной записью…
Я часто думаю: возможно, папу не трогали потому, что считали кем-то вроде городского юродивого (такие тоже были нужны).
К тому же в одной из первых его повестей — «Иди до конца» — был эпизод, когда герой слушает «Страсти по Матфею» Баха и размышляет о Христе (это сочувственное изображение было первым в советской литературе). Профессор Боннского университета Барбара Боде в своём ежегодном литературном обзоре заявила, что русские реабилитируют Христа. «Литературная Россия» ответила «подвалом» «Проверь оружие, боец!». Боде не смолчала — газета тоже: статью «Опекунша из ФРГ» предварял суровый эпиграф: «Если тебя хвалит враг, подумай, какую подлость ты сделал!»… Папа попал в «чёрные списки» — его перестали печатать.
Не от хорошей жизни он ушёл в фантастику — просто он по-прежнему не хотел лгать. Его первый фантастический роман «Люди как боги» отвергли подряд четыре издательства — по мнению рецензентов, в обществе будущего, нарисованном Снеговым, ощущалась явная нехватка коммунистической идеологии и упорно тянуло тлетворным духом Запада… Кстати, много позже, когда «Люди как боги» всё же увидели свет и книгой заинтересовались в США, во Всесоюзном агентстве авторских прав запретили её перевод на английский язык. Объяснение было прежним: это произведение нетипично для советской литературы и не отражает её высокого идейного уровня… И всё же именно фантастика, переведённая на восемь языков, принесла папе известность (из суммарного тиража его книг — около 2 млн экземпляров — 1,3 млн приходятся именно на неё). А после выхода романа «Люди как боги» на немецком языке в Дрезденском университете на трёх факультетах — философском, физическом и филологическом — прошли научные конференции: студенты пытались разобраться, насколько возможно будущее, которое он придумал.
Но папа всё-таки успел сказать свою правду — к сожалению, не до конца. Он довёл «Книгу бытия» только до ареста. Точка была поставлена за двадцать дней до его смерти.
А теперь — очень личное.
Печатала «Книгу бытия» (как и всё остальное за их сорок два года) мама. Я не знаю, что она чувствовала, когда аккуратно разбирала по экземплярам рассказы о любви своего мужа к другим женщинам. Но я помню строчки из папиного письма (он тогда был в Комарово, куда уезжал каждую зиму — работать) — я прочитала его уже после того, как их обоих не стало: «Галочка, я понимаю, как тебе сейчас трудно. Но я хочу, чтобы ты помнила: это всё было до тебя».
Ему шёл восемьдесят четвёртый. У него были два инфаркта и диабет. Правда, он, как всегда, не очень с этим считался — но в таких случаях близкие обычно начинают готовиться. Нет, не ждут, конечно, не ждут! Боятся, не хотят, отказываются верить… И всё-таки — все мы смертны. А тут ещё операция. Не знаю, о чём думали наши друзья и знакомые, но реакция их была на удивление одинаковой: «Как? Почему? Не может быть!»
Каким образом он ухитрился нам внушить, что — бессмертен?
Первая папина жена называла его принцем холодных улиц. «Я король сегодня. Король снегов», — с горечью говорил он в лагере. И спустя сорок с лишним лет, в девяносто четвёртом, очень старый и очень уставший, он, наверное, всё-таки остался королём. Тогда, в феврале, в день его смерти, я впервые видела зимнюю грозу. Уже стемнело. Снег был мелким, жёстким и частым — метель, свистящее и постанывающее белёсое марево. И сквозь него били молнии и гремел гром. Это было, правда! И ещё одно. Когда-то он сказал о себе — как обычно, честно и, как обычно, беспощадно:
Я прожил жизней в этом мире две.
Всего лишь две! Одну — пустяк, жизнёнок,
Набор дерьма и чепухи — свою.
Вероятно, он имел право так говорить — потому что вся его гордыня, о которой он так охотно и (чего уж там!) с такой гордостью поминал, уходила на то, чтобы мерить себя только абсолютными мерками, до которых человек не может дотянуться по определению. Легко быть кривым в царстве слепых — но папа хотел не этого. Его самолюбие было неотделимо от самоуничижения.
И всё же — «набор дерьма и чепухи»… Не знаю. Не верю. Не согласна! В конце концов, я тоже имею право на собственное мнение. И потом — дальше в том стихотворении было сказано:
Другую — за других. За всех других.
За человека и за зверя. За
Траву и камни, океан и небо,
Планеты и пространства. За тебя
И за него. Короче, я в себя
Вобрал все радости, все муки мира,
Все истины его, все заблужденья,
Всю ненависть, всю нежность,
В общем — всё.
И вот это было уже чистой правдой.
Поэтому мы и не стали менять рискованное название этого двухтомника — «Книга бытия». Папа сам, не то посмеиваясь, не то слегка кокетничая, частенько называл его претенциозным. Но это не кощунство и не богохульство — это действительно книга бытия. Разумеется, всего лишь человеческого.
Но, может быть, именно в этом его сила.
Татьяна Ленская