1
1
Квартира, которую нашли Фира и Борис, была типичной коммуналкой: несколько комнат, по-гостиничному вытянутых вдоль коридора, не то второй, не то третий этаж. Дом стоял на площади Льва Толстого, на пересечении Каменноостровского (тогда — Красных Зорь) и Большого проспекта Петроградской стороны. На первом этаже размещалась столовая (вскоре она стала рестораном «Белые ночи»). В сторону отходил переулок, застроенный высокими тяжеловесными домами.
— Модерн, конечно, но какой! — сказал Борис, знакомя меня с окрестностями. — Белобородов,[155] Щусев[156]… Белобородов сейчас строит в Финляндии, а Щусев остался у нас.
Фира уже приискала себе место в одной из театральных трупп — театре Радлова, ставившего, если не ошибаюсь, одну классику. Роли ей доставались маленькие, ни в одной она не блеснула, зато подружилась со многими актрисами — одну из ее подруг (у нее была очень знаменитая фамилия — Гамсахурдия) я хорошо запомнил.
А молодой артист Борис Виноградов влюбился в Эмму, Фирину сестру, и отбил ее у прежнего мужа Вичика. Борис был красавец и умница, Вичик ни тем, ни другим не брал. Брак начинался очень счастливо — а вот закончился трагически (впрочем, не по вине Эммы и Бориса). Перед войной театр Радлова гастролировал на Северном Кавказе, попал там в оккупацию, в полном составе переселился в Германию и натурализовался на Западе. Борис вернулся в СССР уже после смерти Сталина — с немецкой женой. Немка не вынесла нашего быта и убралась к себе на Рейн, а он, одинокий, так и не нашел себе места на родине и постепенно спивался, пробавляясь лишь посылками западной жены.
Вскоре Фира поменяла труппу Радлова на театр Ваграма Папазяна (он состоял всего из нескольких артистов). Сам Папазян недавно вернулся из Парижа, где его признали одним из лучших Отелло в мире. Созданная им труппа выспренне именовалась «Ленинградский театр классики», но театром-то как раз и не была: просто несколько второстепенных актеров обслуживали одного премьера.
Папазян плохо владел русским — но это ему не мешало. Помню, как он по-французски читал знаменитый монолог Гамлета. Текста никто не понимал — но общий смысл был ясен, так захватывающа была игра, так выразительна мимика.
Еще великолепней был его Отелло. Помню, однажды, в сцене драки, разгневанный мавр вылетел из-за кулис с криком:
— Вложите ваши ножи в ваши ножницы!
И никто не засмеялся — так мощно это было сказано.
В Москве в это время гремел другой Отелло — Александр Остужев. Это был подлинный герой сцены! Много лет как оглохший, он так живо и точно воспринимал любую реплику, что никто и не замечал его глухоты. Он был, конечно, хорош в образе исступленного ревнивца, но Папазян мне нравился больше. Остужев покорял, Папазян восхищал. Он все же был большим мавром.
/Пропущенная иллюстрация: Фира в роли Виргинии, спектакль «Великий грешник»./
Не помню, сколько мы прожили на площади Льва Толстого — вряд ли больше месяца (или двух). Фире удалось подыскать свободную квартирку взамен тех двух комнатушек, которые мы занимали в коммуналке.
Квартирка, тоже двухкомнатная, находилась в неказистом доме в Соляном переулке, в сотне метров от Фонтанки и в полусотне — от праздничной Сергиевской улицы (сейчас — Чайковского). Это была, конечно, трущоба — зато в центре Ленинграда. Помню, как меня удивило, что Фира так легко нашла отдельное жилье в самом престижном районе.
Ни она, ни я, ни Борис еще не знали, что Ленинград уже начала трясти лихорадка очищения. Новый владыка бывшей имперской столицы Андрей Жданов (он явился сюда из Горького) железным скребком очищал свое новое владение от еще сохранившихся «бывших людей» — остатков аристократии, чиновничества, загнанного священства, обнищавшего купечества. Шло великое переселение горожан — одни уже начинали пропадать неведомо куда, другие, более (вероятно) достойные, меняли свои халупы на благоустроенные квартиры.
Завершался процесс, который так бурно и свирепо начался сразу после революции. Тогда владельцев богатых квартир стесняли в отдельных комнатках, превращая роскошное жилье в примитивные коммуналки. Теперь утеснение превращалось в вытеснение — административную высылку из города. Борис (он служил в архитектурной мастерской) как-то рассказал, что одному выселяемому в милиции объявили просто и категорично: «Пожил в хорошем городе, дай пожить и другим».
В той лачуге, которую раздобыла Фира, аристократы явно не обитали. Здесь, видимо, жили те настоящие «свои люди», которым посчастливилось обзавестись жильем показистей. Вполне в соответствии с модными тогда стишатами: «На несчастии другого каждый строить счастье прав».
С переездом в Соляной переулок наше коммунальное семейство увеличилось: Фира наняла домработницу. Она была не то из архангельских, не то из вологодских крестьянок (оттуда тоже бежали в город) — пухлая, живая, работящая, некрасивая, но милая девчушка с именем Маруся, типичным скорее для юга, чем для севера. Мы с ней быстро подружились. Наташа в ней души не чаяла. Маруся, естественно, занималась ею больше, чем нами всеми вместе взятыми.
Правда, и я был у нее на особом положении: малярия по-прежнему через день валила меня в постель. Я вдруг переставал устойчиво стоять на ногах и что-либо отчетливо сознавать — волей-неволей Марусе приходилось обо мне заботиться! Впрочем, неволи не было: Маруся ухаживала за мной охотно и даже сердито кричала, когда я, обессиленный, отказывался есть то, что она наготовила.
Вскоре после моего приезда Фира объявила, что займется незамедлительной ликвидацией малярии. К несчастью, в аптеках не было даже хины. Продавалось какое-то суррогатное лекарство — единственное его сходство с хинином состояло в том, что оно было таким же горьким. Я перестал его принимать — разумеется, не сообщая об этом жене. Уже работая на заводе «Пирометр», я спокойно расхаживал с температурой 38–39° — видимых признаков слабости просто не было, я научился не поддаваться приступам. Зато вечерами я отпускал себя на волю.
Температура подскакивала до сорока и выше. Я валился на постель — и поступал в распоряжение красочного бреда. Меня переполняли фантастические видения, я погружался в сюрреалистический (до крика) мир — он не столько мучил, сколько захватывал меня. Я увлекся призрачными образами, стал ждать их, когда они задерживались. Подсев на высокую температуру, я опять превращался в наркомана.
На лето Фира подыскала нам дачу. Собственно, определение «дача» мало подходило избушке в Тайцах, где Фира сняла небольшую комнатку с верандой. Обычно здесь жили мы трое — Маруся, Наташа и я (постоянной работы у меня еще не было). Фира приезжала в выходные и праздники, Борис вообще не появлялся.
Тайцы — крохотная станция на Балтийской дороге (сразу после Дудергофа, где зимой на внушительном холме устраивались лыжные гонки и постоянно квартировало какое-то воинское соединение). От Балтийского вокзала до самой Гатчины это было, наверное, самое неподходящее для малярика место: болотистое поле, небольшой сырой лесок, чахлая кучка домиков. Что удалось, то и достала, — сокрушенно известила меня Фира, привезя на летнее обиталище. Я не сетовал: раньше у меня вообще не было дач. А что сплошное болото, после вечной южной суши даже понравилось. Правда, раздражало, что ноги вечно хлюпали по слякоти, заросшей дурной травой.
Как-то я ехал в Тайцы в полупустом вагоне. Сидел у единственного открытого окна. Напротив меня разместились двое военных. У одного в петлицах красовался ромб,[157] у другого — только две шпалы.[158] Оба закурили — «шпалист» вытащил пачку «Казбека», а «ромбовик» вынул из кармана золотой портсигар.
— Откуда такая роскошь? — поинтересовался «двухшпалый».
— За боевые заслуги, — отозвался «ромбовик». — Смотри, здесь именная надпись.
Он протянул портсигар товарищу. Видимо, написанное впечатляло — на лице читавшего проступило уважение. А портсигароносец, вынув последнюю папиросу, спокойно выбросил свою награду в окно, как пустую бумажную коробку.
Портсигар еще был в воздухе, когда оба военных, чуть не столкнувшись, растерянно высунулись из вагона.
— Немедленно остановите поезд! — отчаянно крикнул «двухшпалый» и кинулся к стоп-крану.
От места падения мы успели отъехать на добрый километр. Поезд остановился. Оба военных выскочили наружу и помчались назад по железнодорожной колее. Поезд постоял с минутку и двинулся дальше, не дожидаясь своих пассажиров.
— Черта с два найдут! — скептически комментировал происшествие проводник. — Золото в окно выбрасывают только дураки, а умные, кто найдет, не возвращают.
Потом мне удалось узнать, что «ромбовику» возвратили его золотое отличие. Кто-то из местных солдат обнаружил портсигар в придорожной траве и, прочтя на нем фамилию своего высокого командира, сообразил, что в казарме скрыть такую находку не удастся, а возвращение ее сулит льготы и хорошее вознаграждение.