10

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

10

Осень 1932 года началась грозными предзнаменованиями.

Газеты, как обычно, молчали о неудачах (самокритика распространялась только на частности), но всем стало ясно: урожай был плохим. Столь же ясно было, что стране не удастся завершить пятилетку без экспорта зерна. В порту дожидались своей очереди иностранные сухогрузы, в их трюмы лилась пшеница, а по продуктовым карточкам снизили выдачу хлеба, и он становился все хуже: сырой, тяжелый, влажный, с примесью малосъедобных дополнителей… Не всякий желудок переваривал такой хлеб!

Потом появились сообщения, что ширятся кишечные заболевания. Правда, их объясняли не плохим качеством еды и ее нехваткой, а гораздо приличней — несоблюдением санитарных норм.

Мы с Осей часто обсуждали положение в стране. В газетах каждодневно писали о победах пятилетки, об укреплении социалистического строя, а на улицах (уже в первые месяцы зимы) стали попадаться опухшие от недоедания люди.

— Повторяется 1921 год, — говорил я (тот кошмар навсегда сохранился в моей памяти).

— Он не повторится! — возражал Ося. — Вспомни: тогда уже в начале зимы всюду валялись умершие, бездомные бродили по улицам. Сейчас нет ничего подобного. Недород, конечно, — но не голод.

Я не мог ему возразить. Умершие на тротуарах действительно не валялись. Трупы не появились даже ранней весной, еще до первой травы, в самый пик голодания.

/Пропущенная иллюстрация: С. Снегов, 1932 г./

Мы с Осей просто не знали, что это был новый голод, непохожий на тот, что разразился одиннадцать лет назад.

Тогда у нас на юге вымирали в основном города. В селах южной Украины тяжко, но все-таки перебивались — с остатков зерна на бросовые травы. Пухли, резали последний скот — но не мерли целыми деревнями, как в Поволжье. Голод в городах был злей, чем на селе.

Сейчас картина была обратной. На город была возложена важная миссия — пятилетка, его нужно было поддерживать — весной 33-го здесь люто недоедали, но все же не падали от истощения на асфальт. А на селе вымирали целыми семьями и родами. Там разразился особый голод — допущенный и даже стимулированный: весь скудный урожай отбирали и вывозили за кордон. Нужно было спасать любимое детище государства — пятилетку индустриализации.

Когда наша домработница Ирина заболела, к нам зачастила ее мать. Она появлялась каждую неделю, обменивала что-то на базаре, часть оставляла Ирине, часть увозила — в общем, спекулировала. Но это была необычная спекуляция, не похожая на торги прошлых лет. Она привозила из села не продукты, а вещи, а в городе закупала еду. В деревнях расставались с нажитым добром — чтобы выжить. И мать Ирины рассказывала, что из колхозов забирают весь хлеб, а у самих колхозников зерна нет, не то что законного — утаенного. В их селе, говорила она, даже бывшие единоличные закрома поломали, чтобы негде было хранить свое добро, — все несли в колхозные склады.

— Ежели не помрем, значит, Господь за нас. Только многие умрут, — печалилась она. — А и выживем — как сеять? Ни зернышка не осталось.

Не помню для чего, но весной 1933 года мне понадобилось поехать в Вознесенск. В памяти остались городская площадь, собор напротив гостиницы, две прекрасные речки, сливающиеся у города, — Синюха и Южный Буг, пляжи, на которых можно было позагорать не хуже, чем в Одессе, и вечернее пение соловьев в садах. Их было множество — я не мог уснуть, пока не прекращались их ночные концерты.

Но я помню и другое. В пути проводники закрывали окна, чтобы мы не могли бросить что-нибудь наружу, когда проносились мимо полустанков. А там, на перронах, на траве сидели и лежали оборванные крестьяне с детьми, на одной станции я увидел женщину, неподвижно распластанную на земле, а по ней ползал ребенок — еще живой…

Первая пятилетка выполнялась успешно.

Той весной Фира закончила институт. Последний год она, как и я, больше экстерничала, чем посещала лекции. И — непостижимо для меня — хорошо сдавала экзамены. Помню, как она расправилась с интегральным исчислением. Она запоздала с приездом из Ленинграда — на подготовку осталось три дня, сессия заканчивалась. Я был убежден, что за этот срок интегральное исчисление не изучит даже гений с головой шире плеч. Фира три дня и три ночи не отрывалась от учебника — и сдала экзамен на «хорошо». Пораженный, я сам ее проверил. Она знала курс назубок, держала в уме все важные формулы, сумела решить задачу — оценка была заслуженной. Но через месяц уже мало что помнила, а спустя год вообще смутно представляла, что это за штука — интегральное исчисление.

Сияющая радостью, она заговорила о своем будущем. Ей надо определить жизненный путь.

— Понимаю, — сказал я. — Но, честное слово, не могу представить тебя в роли учителя физики или математики.

Оказалось, я сказал именно то, что она хотела услышать.

— Ты прав. Я не гожусь в учителя. И никогда не буду учительствовать.

Я уже чувствовал, что она задумала что-то экстравагантное. Эксцентричность из нее еще не выветрилась. Она еще была способна на сумасбродства. Я деловито поинтересовался:

— Кем же ты собираешься стать, Фируся?

— Актрисой! — выпалила она. — Хочу уйти в театр!

— В одесский театр?

— Нет, в какой-нибудь ленинградский. Я давно об этом подумываю. Что скажешь?

Я не мог сказать ничего вразумительного. Я отлично понимал, что Фира не годится ни в хорошие физики, ни в хорошие математики. Эти области были чужды ее натуре. Но потратить четыре года на изучение ненужных наук! Столько напрасного труда, столько потерянных сил…

— Зачем же ты вообще пошла на физмат, если давно подумываешь о театре?

— Сглупила. Мало ли глупостей мы делаем? Захотелось чаще видеть тебя.

— Встречаться со мной можно было и не теряя четырех лет.

— Так получилось — теперь не переделаешь. Скажи честно: одобряешь меня или будешь осуждать?

Вопрос был трудным.

В том, что Фира так радикально меняла свое будущее, была и моя вина. Разве я не восхищался ее чтением, ее голосом, ее умением изобразить любое чувство? Разве я не наталкивал ее на мысль, что в ней таится замечательная драматическая актриса? Вот она и не захотела дать этой актрисе погибнуть. Вполне, если вдуматься, естественное желание.

И еще одно. Могу ли я толкать ее к тому, от чего она отшатывается? Каждый из нас — самостоятельная личность. Каждый имеет право творить свое будущее таким, каким его видит. И актрисой она, наверное, будет выдающейся — не сравнить со школьной учительницей.

— Ты вправе поступать, как тебе заблагорассудится, — сказал я. — Но почему Ленинград? Я работаю в Одессе.

— Из Одессы надо уезжать. В Ленинграде ты сможешь развернуться по-настоящему, возможностей больше. Самые близкие мои люди — мама, бабушка, сестра, тетки, дядья — они все либо там, либо в Москве. Меня никто не удерживает в Одессе, только отец. Но мои отношения с отцом ты знаешь.

Так было постановлено разделываться с Одессой. Это было еще не решение — только намерение. Но у Фиры намерения немедленно преобразовывались в действия.

Спустя несколько дней она уехала в Ленинград — подготавливать почву для новой жизни. Она так торопилась, что не дождалась свидетельства об окончании института.

В конце пятилетки почти все вузы устраивали досрочные выпуски студентов. И я, и Фира были досрочниками. Мы не защищали дипломов — только получали свидетельства. У меня такое свидетельство сохранилось. Фира старательно берегла все свои бумаги — письма, справки, рецензии на спектакли, но документа об окончании института я у нее не видел. Она, очевидно, им просто-напросто пренебрегла.

За несколько дней до отъезда в Ленинград Фира порадовала меня новостью, что беременна. У нее еще не выветрилось желание ходить передо мной в одежде нашей прабабушки Евы. Нагая, она крутилась перед зеркалом и внимательно себя осматривала. Я любовался ею и хохотал.

— Хороша! Хороша! Третий год замужем, скоро третий месяц беременности, а обводы как у семнадцатилетней девчонки.

— Я не любуюсь — я опасаюсь, — ответила она серьезно.

— Чего опасаешься? Своей красоты?

— Именно! Это ужасно, что у меня такая модная фигура.

— В каком смысле модная и в каком ужасно?

— Посмотри на мои бедра. Ты всегда называешь их мальчишескими. Но они хороши только для интимного красования перед мужем. Я не разрожусь при таких бедрах!

Я не разуверял, а высмеивал ее. Женщины не могли разродиться только в древности. Кесарево сечение — способ, которым был рожден Юлий Цезарь — и тогда было редчайшей редкостью, нынче к нему не прибегают даже самые отсталые. Я говорил с таким апломбом, будто был опытным акушером. Меньше всего я мог предположить, что не пройдет и десяти лет, как другая (и горячо любимая мной!) женщина не разродится и умрет, так и не увидев своего ребенка, — только попросит: если будет мальчик, назовите его Сергеем…

Я немного успокоил Фиру — но лишь на короткое время. Теперь она боялась боли. У нее мальчишеские бедра, ей будет гораздо больней, чем нормально сложенным женщинам. Вряд ли она это вынесет!

— Врачи дадут тебе обезболивающие. Помнишь грозный завет Господа: в муках будешь рожать детей своих? Не нам с тобой менять законы естества.

— Именно это я и собираюсь сделать! Хочу рожать без боли. Есть возможность обойти проклятие Господа.

— Никогда об этом не слышал! Как же ты хочешь рожать?

— Под гипнозом, — ответила она спокойно.

И рассказала, что в Ленинграде, в знаменитой клинике Отта, уже ставятся опыты обезболивания при родах. Одни врачи дают роженицам сильные препараты, другие, специалисты-гипнотизеры, применяют внушение.

— Ты знаком с некоторыми гипнотизерами, мои родственники тоже. Саша лежал в психоневрологическом институте, перезнакомился со всеми врачами — этим тоже можно воспользоваться. Ты должен поехать со мной в Ленинград — вместе мы добьемся, чтобы меня приняли в клинику, где проводят эксперименты.

В конце концов она меня уговорила. Во время студенческих каникул всех молодых преподавателей посылали на село — помогать в уборке урожая. Я был назначен в самый крупный зерновой совхоз Украины «Красный Перекоп». Но до поездки было еще далеко — чуть ли не месяц.

И мы с Фирой поехали на север.

Дело с клиникой Отта уладилось быстро. Там даже обрадовались, что нашлась молодая женщина (да еще с высшим образованием), которая готова подвергнуться недостаточно апробированному эксперименту. Она, конечно, станет более ценным объектом опыта, поскольку сумеет сообщить врачам больше важных сведений: как именно чувствовала себя до родов, во время них, после… Наметили отдельную палату, выделили специальных сиделок, целый синклит врачей обещал непрерывно присутствовать при рождении нашего ребенка. Условия были оговорены заранее: двенадцать предварительных сеансов гипноза — и немедленное прибытие в клинику при начале схваток.

Первые из этих сеансов прошли еще при мне. Фира весело рассказывала:

— Понимаешь, не было ничего особо гипнотического — ни пассов, ни усыпления, вообще никаких штучек, о которых вы с Сашей рассказывали. Врач просто прочитал мне лекцию о том, как идут роды. И стал доказывать, что у всех живых тварей они совершаются без боли — у лошадей, кошек, собак… Боли при рождении человека носят скорее психический, чем физиологический характер. И вот от этого, от психики, вызывающей физическую боль, он и будет меня освобождать. В общем, доказывал, что родовая мука есть истинно проклятие Господа, а не дар природы.

— Этот разговор, наверное, только первая фаза — потом будет и усыпление, — сказал я.

Гораздо больше, чем Фирина лекция, меня занимала трагедия Сусанны. Она разошлась с Валентином Глушко. Я не осмелился ее расспрашивать — она выходила из себя при каждом напоминании о разрыве. Но и мать ее, и Рахмиль Исаевич, и вся родня непрерывно говорили только об этом — и каждый что-то переиначивал и привирал. Я вносил поправки в их рассказы и в результате создал собственную версию. За полную точность не ручаюсь, но в правдоподобии уверен.

Сусанна, видимо, изменяла мужу — слишком уж много интересных мужчин увивалось вокруг нее, красивой и умной. Очевидно, не от всех просьб она смогла и захотела отбиться. Валентин об этом узнал. Разыгрался грандиозный скандал со взаимными оскорблениями и попреками. Сусанна хлопнула дверью и ушла. По словам ее родных, она яростно кричала (и на Глушко, и без него), что ей нужен муж, а не привидение. Возвращается с работы, когда она крепко спит, дрыхнет, когда ей пора на службу, — разве это нормально? Больше она и слышать не хочет о таком муже.

Глушко, похоже, любил ее больше, чем она его. Он решился на сумасбродный поступок — пустил себе пулю в сердце (Саша говорил, что сначала он достал анатомический атлас и тщательно изучил, в каком месте оно расположено). Пуля прошла впритирку. Валентину пришлось больше месяца пролежать в больнице.

На женщин такие поступки действуют гипнотически. Сусанна не была исключением — она снова полюбила мужа. Она явилась к нему с цветами, чтобы выпросить прощение. Но он тоже изменился. Пуля не только пробила грудь, но и вышибла из нее былую любовь. Глушко не принял вернувшейся жены.

В финале несостоявшейся семейной жизни был безобразный судебный процесс — развод с разделением имущества. Богатства мало интересовали Сусанну (иногда она представала подлинной бессребреницей) — но ее мать, Нина Израилевна, была из тех, которые своего не упускает.

Для меня эта история означала только одно: разрыв Саши с Глушко стал окончательным, примирение невозможно. Саша часто иронизировал по поводу Санны, но любил ее, наверное, больше всех сестер (даже больше Фиры). И Глушко, очевидно, закаменел в недоброжелательстве к своему бывшему сотруднику, дяде отвергнутой шебутной жены, — так я тогда думал.

И, к великой своей радости, ошибался. Через много-много лет в юбилейной книге, посвященной советской космонавтике, в разделе о газодинамической лаборатории я увидел портрет Саши. Одним из редакторов был сам Глушко — он не забыл никого из своих бывших помощников. В недлинном ряду упомянутых сотрудников был и мой старый, мой давно умерший друг — молодой, красивый, с вдохновенным лицом, с горящими (даже на фотографии) глазами. А на карте обратной стороны Луны значился кратер с таким дорогим мне именем — Александр Малый.

Я пообещал Фире, что сразу после совхоза приеду к ней и побуду до родов. В перерыве между гипнотическими сеансами (планировался и такой) она хотела снять комнатку где-то около Невеля, городка в Псковской области, — там отдыхали ее знакомые.

Туда я и должен был приехать.