Глава 1 ДЕТСТВО
Глава 1
ДЕТСТВО
Писателями не становятся — ими рождаются. Сам Пришвин, правда, делал оговорку:
«Родятся поэтами почти все, но делаются очень немногие. Не хватает усилия прыгнуть поэту на своего дикого коня.»
В середине двадцатых годов он напишет одну из лучших своих книг — автобиографический роман «Кащеева цепь», и в первых главах, вернее, звеньях — ведь речь идет о цепи, — перед нами предстанет прелестный и отважный мальчик Курымушка, влюбчивый, очень живой и внимательный. Прозвище свое дитя получило от кресла, стоявшего в комнате и названного взрослыми загадочным и непонятным словом «Курым». Насколько Курымушка соответствовал самому Мише Пришвину, равно как и Алпатов (фамилия героя романа) отроку Михаилу, сказать трудно, но именно так рука об руку шли в его жизни творчество и собственная судьба, и говорить о пришвинском детстве — значит говорить о его автобиографическом романе, и наоборот.
Людям свойственно идеализировать свое детство и окружающих людей. Есть этот благостный налет и в «Кащеевой цепи», однако больше в этих описаниях драматизма, и очевидно, что детство Пришвина было непростым. Он был впечатлителен, нервозен, рано потерял отца и, как всякий росший без отца мальчик, от этого сиротства страдал и всю свою жизнь эту потерю пытался восполнить.
«Родился я в 1873 году в селе Хрущево, Соловьевской волости, Елецкого уезда, Орловской губернии, по старому стилю 23 января, когда прибавляется свет на земле и у разных пушных зверей начинаются свадьбы»
Подробность необыкновенно важная — с начала двадцатых годов и до самой смерти Пришвин вел фенологический дневник и соотносил с жизнью природы все подробности человеческого бытия, видя в них единое целое, по ошибке разделенное ущербными людьми, которые этой цельности вместить не могут. Но последуем за автором дальше.
«Село Хрущево представляло собой небольшую деревеньку с соломенными крышами и земляными полами. Рядом с деревней, разделенная невысоким валом, была усадьба помещика, рядом с усадьбой — церковь, рядом с церковью — Поповка, где жили священник, дьякон и псаломщик.
Одна судьба человека, родившегося в Хрущеве, — родиться в самой деревне под соломенной крышей, другая — в Поповке и третья — в усадьбе.»
Пришвин родился в усадьбе, однако место его рождения имело и другое, более широкое значение. Он появился на свет в той благословенной части русской земли, что подарила нашей литературе великое соцветье писательских имен.
В. В. Кожинов в своей книге о Федоре Ивановиче Тютчеве заметил, что на сравнительно небольшом пространстве русской земли, занимавшем всего три процента ее европейской территории, родилось по меньшей мере двенадцать классиков русской литературы: Тютчев, Кольцов, А. К. Толстой, Тургенев, Полонский, Фет, Никитин, Лев Толстой, Лесков, Бунин, Пришвин, Есенин. К апос-тольскому числу можно добавить еще тринадцатого — Леонида Андреева. А из писателей советского времени — Андрея Платонова, Евгения Замятина, Константина Воробьева, Евгения Носова.
Счастливая для литературы земля была не так уж приветлива к населявшим ее людям — недаром в этих краях проходило действие одной из самых трагичных и безжалостных книг русской литературы — бунинской «Деревни». У Пришвина было очень сложное отношение к Ельцу. Родина доставила ему гораздо больше горьких, нежели сладких, мгновений, и сердце свое писатель отдал прародине, откуда вышли его предки по матери, — русскому Северу.
В детстве его окружали разные люди — многих он потом с благодарностью вспоминал, о многих писал, над одними посмеивался, других превозносил, но вообще-то это была очень странная атмосфера, где причудливо переплетались вещи, казалось бы, несовместимые, и, быть может, именно оттуда и проистекала та сложная картина мира, какой она предстает в пришвинских произведениях. Самое сильное влияние на него оказала мать Мария Ивановна Пришвина, урожденная Игнатова, чрезвычайно энергичная и сильная женщина, происходившая из староверческого рода белевских купцов-мукомолов.
Мария Ивановна вышла замуж в девятнадцать лет по выданью, мужа своего никогда не любила и воспринимала супружество как долг. И хотя ни религиозного духа, ни отношения Марии Ивановны в жизни Пришвин не унаследовал, тягу к старообрядцам, к этой цельной непримиримой и глубокой культуре, воспринял, и позднее впечатления и воспоминания о другой жизни, иначе говоря, родовая память, повлекли его в край непуганых птиц на Выгозеро.
А рядом со старообрядцами на том же материнском русском корню подвизались самые настоящие революционеры. По иронии судьбы именно старообрядцы, казалось бы, совершенно далекие от революции и революционеров, снабжали русских экстремистов деньгами, и два этих духа — раскольничий и революционный — слились воедино в пришвинском семействе.
Как знать, быть может, именно это сочетание и образовало ту гремучую смесь, которая разорвала Россию, и Пришвин, так или иначе находившийся всегда в эпицентре исторических событий, отправился изучать русское старообрядчество и сектантство и впоследствии находил немало общего между большевиками и сектантами.
Мать Пришвина была из староверов, пусть даже и порвавших с древней отеческой верой, а ее племянник, пришвинский двоюродный брат Василий Николаевич Игнатов, одним из организаторов печально известной группы «Освобождение труда». Другой кузен женился на Софье Яковлевне Герценштейн, сестре известного революционера Герценштейна, и стал газетным магнатом. Не отсюда ли появляется очень ранний настойчивый интерес Пришвина к еврейской теме, о чем ученые рассуждали мало; но, говоря о Пришвине всерьез, тему эту обойти никак нельзя.
Так получилось, что женщины оказывали на мальчика гораздо больше влияния, чем мужчины. И после матери за его душу боролись две сестры — две прекрасные героини «Кащеевой цепи».
Первая из них — Дунечка, Евдокия Николаевна, была старше своего кузена на 15 лет, и оттого воспринимал он ее как тетку. Судьба этой женщины была по-русски трагична. Она получила образование в Сорбонне, потом вернулась в Россию и вслед за братьями из чувства милосердия и справедливости вступила в народовольческий «Черный передел». Когда же организация была разгромлена и многие из ее членов уехали за границу, молодая и очень красивая женщина оказалась никому не нужна. Ее тяга к революции была увлечением не головным, а сердечным — русская идеалистка, уверовавшая в благие цели заговорщиков тургеневская девушка из знаменитого стихотворения в прозе «Порог», но по дарованию и характеру более мелкая, не нагрешившая на тюремное заключение или хотя бы на ссылку, она уехала в деревню, чтобы продолжать делать революцию там.
На свои деньги купила столы, скамейки, сняла флигель в одном из имений Елецкого уезда и устроила в нем школу. Что поделать, наше знание о жизни и уж тем более о русской истории прошедшего времени насквозь литературно, и когда мы читаем о живых людях, так или иначе невольно соотносим их с известными литературными персонажами. Мытарства русских интеллигентов, идущих в народ, достаточно подробно, хотя и очень по-разному описаны и у Тургенева, и у Чехова, и у Горького, и у Вересаева. История Дунечки окончилась счастливо. Поначалу дети ходили в школу неохотно, но потом потянулись, и вот однажды к ней пришли мужики и предложили устроить школу на земле, выделенной ими для этого из общины. Она построила школу на деньги, взятые из приданого, разбила фруктовый сад и проучительствовала сорок лет. А ученики ее становились кем угодно — учителями, агрономами, полицейскими, попами, но только не революционерами.
Ах, жаль, мало было в России таких Дунечек…
Советская власть, надо отдать ей должное, не забыла скромную труженицу, которая сама большевиков ненавидела и с этой ненавистью жила у них на подножном корму. Когда Евдокия Николаевна уже не могла работать, она была помещена в «Дом Ильича» для ветеранов революции, где провела десять лет, и в день ее похорон 10 июля 1936 года Пришвин записал:
«Хоронили Дуничку, слушали речь, вроде того, что хороший человек, но средний и недостаточной революционной активности. Сам не мог говорить перед чужими, боялся разреветься. И не надо было говорить. Вечером хватил бутылку вина и так в одиночестве помянул Дуничку.»
Сентиментальная, ограниченная, любившая Гарибальди — Миша над ней до своего позднего прозрения и покаянных слез обыкновенно посмеивался и предпочитал другую кузину, Марию Васильевну Игнатову, им названную Марьей Моревной. Известно о ней не так много, как о Дунечке. Она была образована, тоже окончила Сорбонну, много лет жила в Италии у сестры, отличалась способностями к искусству, однако ни в чем проявить себя не успела и сравнительно молодой в 1908 году умерла. Память о ней Пришвин бережно хранил и художественно переосмыслил, возвысил, она была для него образом «неоскорбляемой женственности», ее появление озаряет неземным светом страницы «Кащеевой цепи». Прекрасная и загадочная женщина, и не случайно ее описание в реалистическом и прозрачном романе окрашено в символистские, декадентские тона. Этот образ будет преследовать Пришвина всю жизнь и определит отношение к очень важным для писателя вещам — здесь закладывалась ни больше ни меньше основа его мировоззрения: отношение к Богу, к женщине, к смыслу и тайне жизни.
Миша Пришвин был, говоря языком современным, трудным подростком. Причина тому кроется, как уверяют нас педагоги, в семье, а в особенности в отношениях между отцом и матерью. И хотя отца своего он знал совсем немного и вряд ли мог в его отношениях с матерью разобраться, позднее написал:
«Мать моя не любила отца, но, конечно, как все, хотела любить и, встречая нового человека, предполагала в нем возможность для своей любви.
Так это в ней осталось до смерти, и с этим самым богатством нищего — возможность в каждом существе найти любовь для себя — родился и я.»
Она овдовела в сорок лет, Миша осиротел в восемь. Об отце вспоминал, что это был человек мечтательный и бездеятельный,
«страшный картежник, охотник, лошадник — душа Елецкого купеческого клуба»,
«человек жизнерадостный, увлекающийся лошадьми, садоводством, цветоводством, охотой, поигрывал в карты, проиграл имение и оставил его матери заложенным по двойной закладной».
За недолгую жизнь Михаил Дмитриевич успел промотать все имущество и влезть в долги, которые выплачивала его вдова, сумевшая невероятным трудом поднять имение и дать пятерым детям приличное образование. Трудно даже представить и понять, чего стоило этой женщине взвалить на свои плечи обузу хозяйства, вникать во все мелочи, за всем следить, вставать с солнцем и проводить целые дни в поле, управляться с мужиками, воспитывать детей, которые все как на подбор были люди непростые.
Но именно отец оставляет ему перед смертью рисунок — голубых бобров, порождает в нем тягу к творчеству.
«Мне выпала доля родиться в усадьбе с двумя белыми каменными столбами вместо ворот, с прудом перед усадьбой и за прудом — уходящими в бесконечность черноземными полями. А в другую сторону от белых столбов — в огромном дворе, тесно к садам, стоял серый дом с белым балконом.
В этом большом помещичьем доме я и родился.
С малолетства я чувствовал себя в этой усадьбе ряженым принцем, и всегда мне хотелось раздеться и быть простым мужиком или сделаться настоящим принцем, как в замечательной детской книге „Принц и нищий“.»
«Принц и нищий» — книга, безусловно, замечательная, но на самом деле все было не так просто, как Пришвин пишет. Судьба предоставила ему в середине жизни вдоволь побыть мужиком, среди мужиков пожить, от мужиков же и настрадаться в годы русской смуты, наконец в конце жизни жить почти что барином в Дунине, и в деревне этой относились к зажиточному советскому классику по-разному. Однако то, что мужиков Пришвин очень хорошо знал и нимало не идеализировал, сомнений не вызывает.
Из всех деревенских образов его самый теплый и чудесный — образ неумехи, безлошадника и бедняка Гуська, которому даже не в чем было пойти в церковь, и вместо воскресной службы он отправлялся ловить перепелов.
«В церковь Гусек ходил только маленьким, после засовестился: одежонка уж очень плохенькая. Вот, думает, собьюсь, обзаведусь и буду как люди, а пока что, когда люди в церковь, он на охоту.»
Этого человека Пришвин искренне любил. Его настоящее имя было Александр, и человек этот жил, как птица, без семьи, без работы — он был для Пришвина первым проводником в тот мир, где писатель находил отдохновение и спасение от повседневности.
В этом мире — огромное количество разных птиц. Но маленькая певчая птичка перепел занимает в нем особое место. И не только для Пришвина — перепела были общей любовью русских писателей прошлого.
«Рожь подымается, ударил перепел. Боже мой! Это ведь тот самый, какой мне в детстве в Хрущеве кричал: у них же нет нашего „я“ и „ты“, — у них перепел весь един.
Семьдесят лет все „пить-полоть“!
Как Бунин любил крик перепела! Он восхищался всегда моим рассказом о перепелах. Ремизов, бывало, по телефону всегда начинал со мной разговор перепелиным сигналом: „пить-полоть“.
Шаляпин так искренне, по-детски, улыбался, когда я рассказывал о перепелах, и Максим Горький… Сколько нас прошло, а он и сейчас все живет и бьет во ржи: „пить-полоть“.
Мы по одиночке прошли, а он не один, он един — весь перепел, в себе самом и для всех нас проходящих.
И думаешь, слушая: вот и нам тоже так; нет нас проходящих — Горький, Шаляпин, Бунин, а все это — один бессмертный человек с разными песнями.»
Так проходило его детство — на первый, обманчивый взгляд, что-то от ранних лет Петруши Гринева, вольное, ничем не стесненное, но в глубине своей иное, и, позднее вспоминая эти годы и глядя на фотографию, где изображен восьмилетний Курымушка, Пришвин записал:
«Мне кажется теперь, будто мальчиком я не улыбался, что я рожден без улыбки и потом постепенно ее наживал».
А еще позднее, уже незадолго до смерти, размышляя о счастливых «дворянских гнездах» с их божественным семейным ладом, добавил:
«Я с этой тоской по семейной гармонии родился, и эта тоска создала мои книги»
— книги, в которых картина мира выглядела куда более радостной, чем наяву, и призванные эту радость в печальный мир привнести.