Глава 1 Детство

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 1

Детство

Чем ярче детские воспоминания, тем мощнее творческая потенция.

А. Тарковский

1

Андрею Тарковскому повезло с наследственностью. Повезло, если принять как итог те семь с половиной фильмов, которые он успел внести в сокровищницу мирового кино, и не вспоминать о крестном пути, который ему предстояло пройти. В его гены был заложен код мощного Дара и черты противоречивой, сложной личности, предопределившие тяготы жизненного пути режиссера.

Отец Андрея — известный поэт Арсений Александрович Тарковский родился в 1907 году в уездном городе Херсонской губернии в семье служащего Елисаветградского Общественного банка. Однако бурная кровь дагестанских правителей, стоявших у истоков рода Тарковских, давала о себе знать — судьбы его представителей складывались непросто.

Корни рода Тарковских, по одной из версий, уходят в «Тарковские владения» — так называлась область, распространявшаяся почти на всю территорию Дагестана и только с 1867 года переименованная в Темир-Хан-Шуринский округ. Последний князь Тарковского владения Шамсудин считался основателем рода Тарковских. Черты властного князя угадываются в чеканной красоте и жесткости характера Арсения Александровича и его сына Андрея.

Александр Карлович, дед Андрея, был наделен духом беспокойным, ищущим. Помимо службы в банке он сочинял стихи, рассказы, переводил для себя Данте, Джакомо Леопарди, Виктора Гюго. К тому же в 80-х годах XIX века активно участвовал в организации народовольческого кружка, в связи с чем находился под гласным надзором полиции, был арестован, три года провел в тюрьмах Воронежа, Елисаветграда, Одессы и Москвы и отправлен на пять лет в ссылку в Восточную Сибирь. В ссылке он начал заниматься журналистикой, сотрудничая с иркутскими газетами. Первая жена Александра Карловича умерла молодой, оставив малолетнюю дочь. Вторая — Мария Даниловна — родила мужу двух сыновей, Валерия и Арсения. Дети политически неблагонадежного Александра Карловича большей частью воспитывались в родственном семействе драматурга и актера Ивана Карповича Тобилевича, одного из основателей украинского национального театра, известного в истории театра под именем Карпенко-Карый.

Семейство поголовно увлекалось литературой и театром. Стихи и пьесы, написанные любителями сцены, ставились в дружеском кругу. В начале XX века драматические кружки, общества, студенческие и гимназические труппы бурно множились, определяя по нынешней терминологии чуть ли не всю молодежную субкультуру. Стихи писали почти все — в альбомы девиц, в местные журналы и газеты, издавали сборники за свой счет или же скромно хранили сокровенные сочинения в ящике письменного стола. А главное, читали, красиво модулируя голосом, на литературных вечерах, которые проводились в изобилии, завершаясь бурными диспутами или танцами.

Арсений, писавший тайно и лишь для чтения любимой девушке, имел большой успех в молодежном обществе своим «печоринским», как все считали, взглядом и загадочной романтической натурой. Юноша был красив жаркой кавказской красотой, и это само по себе обеспечивало вздохи и записочки от прекрасного пола. А ежели читал стихи — то и прогулки в сиреневых сумерках или морозных садах, поцелуи, клятвы… Милые истории, не раз описанные Куприным, Буниным, Чеховым.

В интеллигентном доме Тобилевичей, насквозь пропитанном культурными и художественными веяниями, раздавались звуки фортепиано, пения под гитару, звучали стихи, разыгрывались скетчи… Как похож вишневый плюш гостиной Тобилевича, изразцовая печь, кремовые шторы на окнах на дом семейства Турбиных — дом детства и юности Михаила Булгакова. Схожа атмосфера, взращивающая людей романтической отваги, неколебимого чувства долга и жажды творчества.

Совсем еще мальчишкой Арсений Тарковский вместе с отцом и братом посещал поэтические вечера столичных знаменитостей — Игоря Северянина, Константина Бальмонта, Федора Сологуба. Позже юноша сам наезжал в Москву, дабы окунуться в атмосферу поэзии. Сложно представить, что где-то рядом с ним, в замерших рядах заставленного креслами банкетного зала, блестели распахнутые близорукие глаза молоденькой Марины Цветаевой. Возможно, Арсений видел, как трепетно преподнесла она Константину Бальмонту после его выступлений белый пион, вспыхнув от смущения. А, может быть, Арсений слышал первые выступления начинающей поэтессы, уже выпустившей за свой счет сборник «Вечерний альбом»? Много позже, в предвоенной Москве, вернувшаяся из эмиграции Марина Ивановна попала под обаяние уже немолодого красавца и даже писала ему пылкие стихи. А он годом позже, узнав о ее трагической гибели в августе 1941 года, сочинил Марине-мученице поэтическую эпитафию…

Братоубийственная Гражданская война на Украине завершилась победой советской власти. Старший брат Арсения, Валерий, погиб в бою против атамана Григорьева в мае 1919 года. Бандитской власти Советов боялись и надеялись на ее недолговечность. Арсений и его друзья, бредившие поэзией и конституционной монархией, опубликовали в газете акростих, первые буквы которого нелестно характеризовали главу советского правительства — Ленина. Мальчишек арестовали и повезли в Николаев, бывший в те годы административным центром области. Арсению Тарковскому удалось по дороге бежать с поезда. Подросток из интеллигентной семьи скитался, нищенствовал, голодал, исходив Украину и Крым. Ему пришлось перепробовать несколько профессий, он был учеником сапожника, работал в рыболовецкой артели. Оказалось — на все руки мастер, что очень пригодилось в дальнейшей жизни.

В 1923 году Арсений Александрович приезжает в Москву к тетке — сестре отца, и через два года поступает на Высшие литературные курсы, образовавшиеся на месте закрытого после смерти Валерия Брюсова Литературного института. Слегка присмотревшись к студентам, Арсений заметил красавицу с тяжелым пучком русых волос на затылке, словно оттягивающих голову и заставляющих гордо вздергивать подбородок.

«Она!» — решил молодой поэт после выступления в студенческой аудитории Марии Вишняковой, так вдохновенно и страстно рассказывавшей о поэзии Блока.

Вскоре они бродили по московским переулкам, танцевали под оркестр в Парке отдыха, читали без остановки друг другу стихи и целовались в дурманном аромате цветущих лип.

— Я начал писать стихи прямо с горшка! — хвастался Арсений, улыбаясь смоляными глазами. — У нас в доме высокохудожественная обстановка была — то спектакли затевали, то поэтические вечера. Уж и не помню, в каком возрасте я дебютировал. Помню только, что пришлось вставать на табурет. Это я потом вымахал. А мальчонкой был мелковат.

— Зато у меня в роду все крупные и страшно принципиальные. Я обид не прощаю, — Мария заглянула в его влюбленные глаза. Понимала, что чернобровый красавец не ей одной снится. Но ведь думалось: «Да то ж у других мужья на сторону бегают, я-то девушка особенная!» — Учти это, Арсений, ты мне на всю жизнь предназначен.

— Не пугай. Я верный. Если уж полюбил, то на всю жизнь, — он обнял Марусю. Но она вывернулась и побежала вперед, газовая косыночка порхала в руке. Спряталась за ствол старого клена, прижалась к нему спиной, затаилась. Арсений догнал, поцеловал милый, чуть вздернутый нос, заключил в обруч крепких рук. — Никуда теперь не денешься. Принципиальных я как раз очень уважаю, — зарылся лицом в ее теплые, пахнущие земляничным мылом волосы. — Ты — моя единственная. Этот запах… Ни у кого не может быть такого! (чары любви преображали в редчайший парфюм единственную в стране марку туалетного мыла).

— А мне, знаешь, что в тебе больше всего нравится? — Маруся лукаво прищурилась. — Что сапожничать умеешь. Босая не останусь.

Родителям Марии парень понравился, в 1928 году молодые расписались.

Со следующего года Тарковскому за отличную учебу выделили ежемесячную стипендию Фонда помощи начинающим писателям при Государственном издательстве. Очень кстати оказались эти небольшие деньги молодой семье. Первые публикации Тарковского — четверостишие «Свеча» и стихотворение «Хлеб» состоялись во время обучения на Высших литературных курсах. На том карьера поэта и застопорилась. Долго ему придется ждать собственного сборника — несколько десятилетий.

В следующем году из-за скандального происшествия — самоубийства одной из слушательниц — Высшие литературные курсы закрылись. Тарковский был принят в газету «Гудок» — тот самый знаменитый «Гудок», где подрабатывали Булгаков, Олеша, Ильф и Петров. Тарковский писал судебные очерки, стихотворные фельетоны, басни под псевдонимами. Самым популярным «автором» фельетонов Арсения был простоватый персонаж Тарас Подкова.

В 1931 году Тарковский устроился на Всесоюзное радио старшим инструктором-консультантом по художественному радиовещанию.

— Взяли меня, Маруська, взяли! — объявил он с порога жене. — Теперь зажируем! Пьесы буду писать для радиопостановок!

— Ого! На радио! Ты у меня герой! Это ж очень перспективно и прогрессивно. Главное — не терять идеологическую направленность и не ляпнуть чего-то… ну, ты сам понимаешь, — Маруся осеклась и воровски огляделась — не мог ли услышать кто-то почти вырвавшееся из ее уст слово «антисоветское». Она варила на керосинке суп из ржавой воблы, полученной в пайке.

— Не беспокойся, я человек здравомыслящий, кой-какую школу прошел. На радио мне уже и задание дали — пьеса будет называться «Стекло». Рассказ о героях-стеклодувах, — Арсений зачерпнул варево, подул на ложку и отведал кушанье. — Ресторан, да и только! И даже лучше, что картошка мороженная, так во рту и тает.

Чтобы познакомиться со стекольным производством, хорошенько изучить процесс варки стекла на месте, Тарковский отправился на стекольный завод. Пьеса была закончена в предельно сжатые сроки, записана замечательным актером Осипом Абдуловым и передана по Всесоюзному радио.

На кухне у приемника собрались чуть ли не все жители коммунальной квартиры, аккуратно рассевшись рядками, словно в театре. В финале соседи поздравляли автора. Маруся накрыла стол, угощая своим фирменным винегретом. Читали стихи, пели и пили за то, чтобы жизнь как можно скорее стала окончательно прекрасной.

— Жизнь будет чудесной! Ты станешь театральным драматургом, и у нас родится мальчик, — шептала Маруся ночью в выбритую, но всегда колючую щеку мужа. — Жесткий у тебя волос, ну прямо щетина.

— Что-что? — сияя в темноте глазами, он сел, оторопело сгреб ее в охапку. — Ты что сейчас сказала, Маруська?! Мальчика ждем? Вот это здорово!

— Или девочку…

— Нет уж, как обещала — сначала мальчика, а потом девочку.

На следующий вечер Арсений вернулся домой мрачнее тучи. Сел, отодвинул приготовленную к ужину тарелку. — Не заслуживаю я кормежки. Маруся, твой муж — безработный. Ой, какую же мне сейчас начальник выволочку устроил! Аж уши горели.

— Пьеса не понравилась? — ужаснулась жена.

— Хуже того. Назвал меня… — Арсений откашлялся. — Назвал «мистиком».

— Мистиком!? Ужас какой… — Мария рухнула на табурет. — Арсюша, это же плохо, даже опасно! Где ж они ее там нашли, мистику?

— А, черт меня дернул! Я ведь энтузиаст пера, оживить пьесу хотел, ввел голос родоначальника русского стекла Михаила Ломоносова.

— Так и отлично же вышло! В качестве литературного приема. Показал связь поколений, традиций.

— И я им сказал: «Использованный мною художественный прием оживил пьесу. А вы все, товарищи, скучные хрычи!»

— Правильно! Ретрограды буржуазной закваски, — Маруся заулыбалась, положив руку на живот. — Брыкается!

— Вот что, жена! — кулак Арсения припечатал хлебные крошки на протертой клеенке. — Нечего тебе здесь, в городской пыли с мальцом делать. Пиши своим: «Согласны, скоро выезжаем».

Мать Маши с отчимом, как только узнали о беременности, засыпали молодых письмами с мольбами и просьбами рожать в больнице у Николая Матвеевича и поскорее приехать к ним на природу. Еще в начале 20-х годов, спасаясь от голода, свирепствующего в Москве, перебрались Петровы в село Завражье Юрьевецкого района, расположенное на левом берегу Волги недалеко от впадавшей в нее речки Немды.

Отчим Маруси — Николай Матвеевич Петров служил «врачом на все случаи» в местной больнице. Квартиру снимали в большом деревянном доме. Большой заволжский поселок с гудками пароходов, широкими речными плесами, лесами и полями, пятиглавой церквушкой, до которой еще не дотянулась крушащая культовые сооружения рука воинствующе атеистического государства, конечно же, казался раем для ждущей пополнения семьи.

В конце марта Тарковские отправились в рискованное путешествие. Путь был совсем неблизкий — сначала около суток поездом ехали до Кинешмы, там, на грязной привокзальной площади, распугивая кур и гусей, погрузились в розвальни извозчика. Предстояло преодолеть километров тридцать. Но каких! Дорога шла вдоль Волги, потом по замерзшей еще реке, вот-вот грозящей вскрыться. Ехали с трех часов дня до пяти утра. Арсений держал руку жены и молил только об одном — чтобы не начались роды среди этой снежной ночной пустыни. Мария притихла, опасливо прислушиваясь к толчкам в животе, и думала о том же.

— Тебе ж только 20 апреля рожать, Марусенька! — подбадривал жену Арсений. — Уж за три недели доберемся, полагаю. — Он еще пытался шутить, а у нее на каждой колдобине обрывалось сердце: «Все! Начинается!»

— Дорога разбитая, тудыть ее в дышло! Боюсь, растрясем твою жинку, — обернулся кучер. — Я уж и так стараюсь помаленьку ехать, ямы проклятущие объезжать. Тьфу, куда тебя, шалаву, в самый омут несет! — щелкнул хлыст, розвальни тряхнуло на очередном обледенелом ухабе. Маруся слабо пискнула.

— Не бойся, я ж с тобой! — с наигранной бодростью заверил муж.

— Арсюша, если что, ты сможешь? — Мария вгляделась в белеющее в снежном отсвете лицо Арсения. — Сможешь роды принять?

— Господи, помилуй! — он перекрестился. — Вроде много в жизни видел, а этого как-то не приходилось. Но ты не дрейфь. Писал же Некрасов, как русские женщины прямо в поле без всякой посторонней помощи рожали. И у Куприна есть рассказ…

— Ой, пожалуйста, не надо про это! — она обеими руками ухватилась за его жилистую горячую кисть. — Лучше Лермонтова почитай «Выхожу один я на дорогу…».

Выхожу один я на дорогу;

Сквозь туман кремнистый путь блестит;

Ночь тиха. Пустыня внемлет богу,

И звезда с звездою говорит.

Маруся подхватила:

В небесах торжественно и чудно!

Спит земля в сиянье голубом…

Что же мне так больно и так трудно?

Жду ль чего? жалею ли о чём?

— Фу… Отпустило… — она слабо улыбнулась. — Со стихами я и до больницы дотяну.

Но не дотянула. Рожала Мария Ивановна на обеденном столе родительского дома, покрытого крахмальной скатертью. Мать так разнервничалась, что забыла, где дом акушерки. Но Арсений, энергичный и взволнованный, отыскал-таки повитуху. Роды принимали акушерка и Николай Матвеевич.

После того как все завершилось, изрядно переволновавшийся доктор вынул из буфета графинчик. Налил стопочку себе и зятю. Покосился на лежавшую в чистой постели молодую мать с орущим младенцем:

— Ну, Маруська, следующего рожай где хочешь! Очень уж нервно принимать у своих.

2

На следующий день молодой папаша, со свойственным ему нетерпением, взял справку о рождении сына и зарегистрировал свидетельство о рождении Андрея Арсеньевича Тарковского в сельсовете: «Рожден в селе Завражье Юрьевецкого района 4 апреля 1932 года».

Родители новорожденного, как люди литературные и потрясенные важностью события, взялись вести дневник. Записывали почти каждый день, вместе или по очереди. Вглядываясь в маленькое, сморщенное личико, Мария с дотошной подробностью пыталась зафиксировать даже мутный оттенок глаз новорожденного: «Глаза темные серовато-голубые, синевато-серые, серовато-зеленые, узкие; похож на татарчонка и на рысь. Смотрит сердито. Нос вроде моего, но понять трудно. Рот красивый, хороший… Будем звать Рыськой».

Одна неприятность — кричал младенец без устали. «12 апреля, — записала в дневник Маруся, — около десяти часов вечера. Ночь была кошмарная. Орет и ничего нельзя сделать». Маруся беспокоилась не о своем сне. Хорошо бы одна мать не спала, так Николаю Матвеевичу с утра вести прием в поликлиническом отделении, потом на велосипеде объезжать больных, да еще частенько и ночью вставать приходится, когда к нему за помощью прибегают.

А Рыська все орал, вконец измучив стариков. Молодых перевели жить в мезонин большого флигеля лаборатории, где было довольно удобно — две небольшие комнаты с балконом. Арсений — мастер на все руки — споро покрасил потолок и стены, привел жилье в порядок. Хотя колодец во дворе и воду приходится греть на дровяной печи, заботы Арсению в радость. Он кипел энергией от присутствия в его жизни крошечного существа, называя сына то Рыськой, то Дрилкой. Пеленки стирал, укачивал, сочиняя для сына колыбельные.

Маруся пишет в дневнике: «Папа Ася — замечательно хороший папа и очень хорошая няня».

Арсений находил себе сотню дел: переплетал книги, чинил обувь, виртуозно штопал носки, мог до утра ремонтировать печатную машинку, разобрав ее на части. Любил красоту, нарядность, умел создавать в доме ощущение изящества, небогатого уюта. Книги же читал и писал стихи круглосуточно. Единственно, что мучило Арсения Александровича, — переводческая работа, необходимая для заработка. Откладывал переводы до последнего дня и делал их в режиме аврала перед самой сдачей.

Начались теплые месяцы, земля расцвела во всей красе. Малыша крестили в местной пятиглавой церквушке, и он стал, вроде, поспокойнее.

У Маруси и Арсения было свое потайное место — за кустами сирени. Когда цветет, нырнешь в самую гущу, и словно одни во всем свете, а свет тот — рай.

— Слушай, что я написал… — Арсений доставал из кармана рубашки исписанный листок и, глядя в голубизну неба между тяжелыми пахучими гроздьями, начинал читать, немного другим, глуховатым, торжественным голосом:

Ты сном была и музыкою стала,

Стань именем и будь воспоминаньем.

И смуглою девической ладонью

Коснись моих полуоткрытых глаз,

Чтоб я увидел золотое небо,

Чтобы в расширенных зрачках любимой,

Как в зеркалах, возникло отраженье

Двойной звезды, ведущей корабли.

Маруся держала его руку, в глазах стояли слезы. «Ты сном была и музыкою стала…» Это про нее сказано! Вот такое счастье — как ни у кого! Вот он — единственный, которого беречь и любить до скончания века…

А он уже целовал ее, стянув нетерпеливо с горячих нежных плеч ситцевую блузку.

— Арсюшенька, Арсюшенька… — только шептала она. — Я еще девочку хочу.

— Будет.

Она прижалась к его груди, слушая сильные и гулкие удары сердца:

— А наши дети тоже станут поэтами? Станут! Непременно станут! В тебе этой силищи, этого дара на пятерых…

— Милая, милая моя… Тайна сие есть, — он умел превращаться в «великого». Вот ласкал, целовался и вдруг — словно застыл. Сидит, не шелохнувшись, и мысли далеко-далеко летают… Вот тайна, вот Божье благословение… Маша притихла: вдруг сейчас новые стихи прямо с небес в его душу стекают…

— А ты… ты знаешь какой? Ты — грандиозный! И не спорь — первого ранга поэт.

Весна с ее ароматами и птичьим щебетом — сказочные дни для родителей и малыша, нежившегося теперь на солнышке в картонной коробке. Мир преображался для Маруси в сплошное ликование, когда шагал рядом высокий, статный, с бронзовым профилем, в такт шагам вычеканивая сочиненные накануне строки, муж. А Рыська спал, нежась в тепле отцовских рук. Счастье — пронзительное, почти не переносимое. Страшно только, очень страшно. Когда дорогое хранишь — всегда страшно. Страшно богатею. Это нищему все трын-трава — терять нечего.

— Маруська, ты как лебедь белая, такая чинная, вальяжная, идешь, травинку грызешь, цветочки собираешь. А меня к делам тянет. Не могу я просто так, без дела гулять! Крышу у колодца починить надо? Этажерку для книг я почти закончил, собирать кто будет? Непорядок. Все горой навалено — неуютно как-то. Ты б салфеточку какую-нибудь, что ли, связала — отлично выйдет! Я дерево лаком покрою, а ты — кружевом. Вот и будет, где Толстому с Достоевским «на лаврах почить», — который раз подталкивал Арсений жену на стезю обустройства «гнездышка».

— Да ну их — салфеточки! Мещанство это. Только пыль собирать, — отмахнулась Маруся. Она была типичным человеком своего времени. Умела довольствоваться минимальным — чашкой чая, куском хлеба, а уж вазочки и картиночки просто презирала. В быту была непритязательна — набрала букет на лугу и сунула его в большую стеклянную бутыль, которую мать для вишневой наливки припасла. Выскребла полы добела — и порядок. Да и ведь правда — чудо как славно!

Но вот чего к чему стремилось и не могло вобрать в себя ее сердце — неизбывной, вечно новой прелести природы. Андрюше, едва ковылять научившемуся, то цветочек к носу сунет, то на птичку или пушистую гусеницу покажет:

— Смотри, сынок, в каком мире живем! Радость же одна…

Писала Маша о лесах и полях, тучках и паучках тонкие, славные рассказы, любимые ее друзьями. На курсах ее даже в шутку называли «Толстой в юбке». Но как-то Арсений бросил небрежно:

— Мило, очень мило. Для дамского альбомчика.

Маруся была не из тех, кто забывает обиду. Собрала свои тетрадки и развела за сараем костерок. Побросала и стихи и прозу. Рядом в коробке орал, видимо, протестуя, Дрилка.

— Ты что тут делаешь? Парня дымом моришь! — удивился Арсений, найдя жену за странным занятием. Подхватил сына вместе с «кроваткой». Присмотрелся: — Зачем бумагу палишь? Я ж над каждым клочком дрожу!

— Это моя бумага. Она испорченная.

— Как так «испорченная»?

— Писала я всякое. Стихи, рассказики — все там горит.

— И почему же ты аутодафе своим писаниям устроила? Да не кричи ты так, Дрилка! Поговорить же родителям не даешь! — отнеся на крыльцо коробку с зашедшимся ором сыном, Арсений вернулся, поднял присевшую у костра жену, встряхнул за плечи. — Зачем свое творчество палишь?

Она улыбнулась в его насупленное лицо. Брови смоляными стрелами разбегались от переносицы к вискам. Чистый демон.

— По причине отсутствия таланта, — съязвила, отвернулась и пошла к малышу, прекратив разговор. Он промолчал, подавив раздражение: «Вот уж характер! Упрямство и гордыня». Лишь бубнил свои стихи, написанные совсем недавно:

Все ты ходишь в платье черном.

Ночь пройдет, рассвета ждешь,

Все не спишь в дому просторном,

Точно в песенке живешь.

Веет ветер колокольный

В куполах ночных церквей,

Пролетает сон безвольный

Мимо горницы твоей.

Хорошо в дому просторном —

Ни зеркал, ни темноты,

Вот и ходишь в платье черном

И меня забыла ты. (…)

Кому написал, о ком грустил? Разве поймешь? Жене эти стихи он не читал.

Как ни славно жилось им тем летом, а уставали здорово, хорошо хоть обеды готовила бабушка. Не высыпались, очумев от криков Дрилки.

Арсений даже как-то сказал в минуту усталости жене:

— Похоже, наш малец пьет змеиное молоко.

Что-то его поэтическое чутье в крохотном человечке угадало. Гневный взгляд неулыбчивого мальчика, сморщенное в требовательном крике личико — приметы будущего характера. Ведь не улыбнется, не «загулит», как у них, народившихся, принято. Кто знает, что видится младенцам в первые месяцы пребывания на земле и не проходит ли перед ними, как и в последние минуты, вся их будущая жизнь? А, может быть, идет «загрузка программы» мировосприятия — определение главных векторов ориентации в мировом пространстве? Во всяком случае, казалось, что было явление на белый свет для Дрилки трудным и совсем не веселым.

3

«Интересный мальчонка у нас получился… Думаю так, что суждена Андрюше наследственная поэтическая раздвоенность. Когда жизнь идет как бы в двух измерениях — реальном и поэтическом. Арсений то задумчив и пасмурен, то смешлив или равнодушно-отстранен. То в упор меня не видит, то заваливает ворохом цветущей черемухи, что белым облаком тает у забора», — размышляла Маруся, вглядывалась в личико сына, пытаясь угадать в нем родительские черты. Выходило — папин сын. Вон черный хохол, как у дагестанца, на темечке торчит. А материнского — ничего…

На фото Арсений и Маруся — красивая пара, но как не схожи! Спокойная, сероглазая, круглолицая русская красавица и бледнолицый, с восточным разрезом глаз и резким взлетом бровей кавказский князь.

В 1934 году у Андрюши появилась сестра Марина — все, как загадывали они когда-то.

Арсений часто уезжал в Москву — кормилец увеличившейся семьи должен быть добытчиком. Маруся понимала это, но все же, представляя столичный поэтический круг, завидовала мужу и боялась искушений, неизбежно возникающих на пути столь талантливого и видного мужчины. Да и кровь у него горячая. Хотя, может, и не было в их роду никаких дагестанских князей. Так Арсений утверждал. А, может, не знал правды? Тайны крови — самые загадочные, скрещенье судеб мужчины и женщины непредсказуемо и часто — мимолетно. Возможно, во времена «Кавказского пленника» тайно вплелся в древо польских и русских предков кавказский или татарский росток. Во всяком случае, если уж судить по внешности, то в Арсении и Андрее присутствие южной крови несомненно. Да и в характере — добродушно-беспринципном, с ленцой да смешинкой — русского настроя и следа нет. Натянутая тетива воли, бескомпромиссный приоритет чести, задиристая дерзость. И суровость. Вот написал же после пустяковой размолвки:

Если б, как прежде, я был горделив,

Я бы оставил тебя навсегда;

Все, с чем расстаться нельзя ни за что,

Все, с чем возиться не стоит труда, —

Надвое царство мое разделив.

Я бы сказал:

— Ты уносишь с собой

Сто обещаний, сто праздников, сто

Слов. Это можешь с собой унести.

Мне остается холодный рассвет,

Сто запоздалых трамваев и сто

Капель дождя на трамвайном пути,

Сто переулков, сто улиц и сто

Капель дождя, побежавших вослед.

Что за мрачные предчувствия? И представить страшно. Маруся тосковала, ожидая мужа из очередной поездки в Москву, не ведая, что уже разгорается пожаром роман мужа с другой женщиной. Да разве об этом надо думать? Детей поднимать! Маленькая Мариночка — само очарование, всем помочь хочет, всякая былиночка, всякий котяра ею приласкан. И спокойствие, и шелковистые косицы — мамины. Старательная девочка, прилежная. А вот с Андрюшей трудно: ершист, несговорчив, непослушен. Да и ласки от мальчика не дождешься, только зыркнет черным глазом:

— Ма, я пошел. За двором погуляю.

Очень самостоятельный, читает много, что-то пишет, рисует, но и пропадает подолгу. Без докладов о своих прогулках — не разговорчив. Не успеет пригладить материнская рука жесткие, как конский волос, смоляные вихры на затылке — вывернется, убежит к своим делам. Это в таком-то возрасте, а что будет, когда вырастет? Вот только надежда, что отец приструнит — одной они породы, общий язык найдут.

И ведь счастье какое — сын и дочка. Арсений безумно детей любит. Если даже и загуляет на стороне, никуда из семьи не денется. Тьфу-тьфу! Что напраслину возводить, не такой он, чтобы жене врать.

Обманули Марусю надежды на детолюбие и мужскую преданность ее принципиального мужа.

В 1936 году Тарковский познакомился с Антониной Александровной Бохоновой, женой критика и литературоведа, друга Маяковского и Давида Бурлюка. Вскоре стало понятно — эта видная, яркая женщина, умевшая блеснуть и внешностью, и интеллектом, словно предназначенная быть спутницей известного поэта, не увлечение — любовь нерасторжимая.

Об этом и сообщил Арсений жене летом 1937 года, когда двое детишек за ее юбку держались.

— Жить мы решили с Антониной Александровной пока тут поблизости. Так что вам буду помогать и детей не брошу.

— Гостем наезжать станешь? — Маруся постаралась, чтобы вопрос прозвучал иронически и не хлынули слезы. Даже сейчас, предавший ее и детей, чужой, он был частью ее существа. Это жесткое, отчужденное лицо осталось единственным, которое она любила и будет любить всегда — до старческих морщин, седин и последних болезней.

— Навещать буду, — подтвердил Арсений и положил под вязаную кружевную скатерть свернутые бумажки. — Это вам пока на жизнь. Обедать не стану, извини. Спешу.

— С детьми, с детьми хоть простись!

— Я ж не умираю. Скоро приеду, — потрепав стриженые головы малышей, развернувшись каким-то офицерским точным движением, он ушел. Мелькнул в дверях, на дорожке через двор, скрипнула калитка, качнулась ветка старой черемухи… Что это — конец? Захлебнувшись рыданиями, она ничком кинулась на кровать и кусала подушку, чтобы не закричать, не завыть, не всполошить детей.

А ведь была, была же черемуха!

Больше никто не принесет Марусе эти пахучие грозди. От Андрея-то ласки такой не дождешься.

Арсений развелся с Марией Ивановной и женился на Антонине Бохоновой. Жили они первое время неподалеку. Отец часто приходил в бывший дом просто так — навестить, и непременно на дни рождения детей с подарками. Андрюше принес большой альбом и акварельные краски, тетрадки Марине, конфеты Марусе. Но как-то всегда торопился уйти, не попасться на глаза бывшей теще с тестем.

— Ты лучше к нам совсем не ходи, — тихо предупредил Андрей, догнав отца уже за калиткой. — Мама потом целую ночь плачет. И Маринка. Я то что — я мужчина. Без тебя обойдусь.

Гордый маленький человек. А знал уже, что оставившего их отца любить нечего. Только злость одна, такая, что драться хочется. И еще — вцепиться в него и не пускать! Ни за что не пускать! Таким не прочным оказался этот домашний теплый очаг. Был дом — да все порушилось. И ноет, ноет нутро, потому что вернуть ничего нельзя. Это называется «время» — только вперед и никогда назад. Совсем просто, только смириться совершенно нет сил и хочется как-нибудь сигануть во вчерашний день, в прошлое, когда все были вместе, и остановить мгновение. Навсегда. Отец стоит на дорожке под серебристым тополем, у камня, под которым закопан клад. Яркий, белый-белый день. И никуда он не уходил, маму не променял на другую жену. А у окна застыл, глядя на него, черноглазый мальчик.

Андрей изо всех сил старался напрячь все мысли, все желания, чтобы вернуть тот теплый тихий день, ветер в надувшейся занавеске, шумящие за окном травы, старый кувшин, вдруг опрокинувшийся, и белую струйку молока, хлынувшую на пол. Поток замедлился, загустел вместе с затихшим ветром, и вот уже медленно-медленно растекается по деревянным половицам лужица… Стоп! Он жмурился, сильно сжимал кулачки… Распахивал глаза — скамейка пуста, важно стоит прикрытый марлей кувшин, бьется о стекло муха, и неумолимо тикают ходики.

Андрей рос шустрым мальчишкой, непоседой — весь день бесенком носился. Но не простым гостем явился он в этот мир — соглядатаем, сотворцом. Все видел, подмечал. С собачьей чуткостью ловил звуки, запахи. Словно работал в нем, не останавливаясь, записывающий даже мимолетные впечатления аппарат. Потому и мир, окружавший его, впечатывался в память навечно, во всех бренных своих мелочах.

Он тщательно, трепетно исследовал каждый уголок двора, доски забора, стволы деревьев — каждую драгоценность необъятного мирского богатства в его завораживающей изменчивости. Ливни, грибные дождики, алмазная россыпь росы, горящая в первых лучах солнца, и щепы, и летучий пух с поседевшего татарника — все жадно вбирал в себя, впитывал, боясь потерять хоть малую толику.

«Меня успокаивал огород, — записал позже Андрей в дневнике. Он царственно покрывал пространство между домом и тремя заборами. Один отделял его от улицы, ведущей вверх в гору, к кирпичной, выбеленной стене Симоновской церкви, другой — от соседского участка, а третий, с калиткой на веревочных петлях, — от нашего двора… Все три забора были СТАРЫМИ и поэтому прекрасными… Японцы видят особое очарование в следах возраста, выявляющего суть вещей. «Саба», как они называют следы старения вещей, — это неподдельная ржавость, прелесть старины, печать времени…

Детством и воспоминаниями о себе, чувствами бессмертия и остротой реакции, и растительной радости художник питается всю свою жизнь. …Детство — это сияющие на солнце верхушки деревьев, и мать, которая бредет по покрытому росой лугу и оставляет за собой темные, как на первом снегу, следы…»

«Чем ярче эти воспоминания, тем мощнее творческая потенция». Не здесь ли, в мощной связи всего его существа с живой плотью Божьего мира одна из тайн дара Тарковского?

Данный текст является ознакомительным фрагментом.