Глава 2 Детство

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 2

Детство

Я родился 2 июля 1945 года. И был четвёртым сыном моих родителей. Насколько я знаю, были братья старше меня на 12 лет, на 8 лет (Боря) и на 4 года. Что стало с двумя старшими моими братьями, я не знаю. Предполагаю, что они погибли в блокаду. Мама категорически отказывалась говорить на эту тему, не отрицая самого факта существования братьев.

Мои первые детские воспоминания относятся примерно к шестилетнему возрасту. Рядом с нами через стенку в маленькой комнатке жила украинская семья. Вера Степановна и Николай Гаврилович с сыном Борисом. Николай Гаврилович был пьяницей и хулиганом. Он часто бил свою жену. Она на следующий день ходила по квартире с синяками. Это было время насаждаемого сверху антисемитизма.

Евреи чувствовали свою беззащитность. Однажды Николай напился и долго ходил за стенкой, во весь голос проклиная евреев, вспоминая Гитлера, и тому подобное. Потом он неожиданно вышел из своей комнаты, подошёл к нашей двери и стал орать: «Где эти проклятые жиды! Дайте мне вилку, я этой поганой жидовке глаза выколю!» Это про маму. Она, бледная и испуганная, стояла около меня. Мне было очень, очень страшно. И я беззвучно плакал. Отец стоял около двери. На лице его была написана ярость. Мама шептала: «Натан, не надо». Потом Николай начал сапогами выбивать нашу дверь. Удар за ударом. Крючок на двери стал прогибаться. Отец пошёл за шкаф, вытащил топор и поставил его около дверей в простенке. У мамы округлились глаза. Отец, резко отбросив крючок, рванул на себя дверь и нанёс жуткий, жестокий удар Николаю в лицо. Удар был настолько сильным, что Николай прошиб своим телом дверь в тамбуре, затем выбил дверь вместе с крючком у соседа и упал там на пол. Он мгновенно отрезвел и произнёс, лёжа на соседском полу: «Натан, ты что, я же пошутил».

Советская власть вошла в историю своим необыкновенным изобретением. Это изобретение называлось коммунальная квартира. Я родился и вырос в одной из них. Квартира находилась на 6-ой Линии Васильевского острова. В ней было восемь жилых комнат и одиннадцать квартиросъёмщиков.

Квартиросъёмщиков было больше, так как в некоторых комнатах жило несколько семей. В квартире был демократически выбран ответственный съёмщик. Его обязанности походили на функции мирового судьи, решения которого принимались безоговорочно. Ответственным съёмщиком, конечно, стал мой отец.

...В коммунальной квартире — один туалет на всех. В целях персональной гигиены, в маленьком тёмном предбаннике висели 11 седалищ, вырезанных из картона. Каждый, посещающий туалет, снимал седалище, принадлежащее его семье, и с ним входил в туалет. Коммунальный народ бдительно следил, чтобы не было ошибок. Утром, перед уходом на работу, на кухне выстраивалась большая очередь желающих посетить это святилище. Одна из моих первых детских обязанностей — держать для папы туалетную очередь.

Ванной не было. Только кран с холодной водой на кухне. Кухня — большая, и в ней стояло одиннадцать кухонных столов. Было также 11 примусов, которые, на более позднем и цивилизованном этапе, поменяли на 10 кухонных газовых горелок. При замене существовало две приемлемые стандартные альтернативы: 10 или 12 горелок. Советская власть, в образе представителя «Ленгаза», выбрала ущемлённый вариант. Эта несправедливость могла бы привести к очередной Октябрьской революции, но на деле привела к многомесячным внутренним и внешним коммунальным войнам, ничего никому не давшим.

Наша кухня также являлась квартирным клубом. Там всегда пахло кислой капустой и керосином. Сидели на кухонных столах. Обменивались новостями и сплетнями. На примусах в кастрюлях что-то кипело. Дети вертелись тут же. Я тоже любил крутиться на кухне. Иногда мне перепадала варёная картофелина с селёдкой от доброй соседки. Мама не любила, когда я мельтешил там, и загоняла меня в комнату. Через некоторое время я опять появлялся на кухне. Меня тянуло туда, как магнитом: здесь бурлила жизнь! В комнате было скучно. Иногда собиралось собрание квартиросъёмщиков. Это вообще было для меня событием. Все приносили с собой стулья и обсуждали наши совместные проблемы. Папа всегда говорил первым. Его слушали. Потом решали голосованием...

Случались квартирные неприятности. Например: отключали воду или пол в туалете сгнил и провалился на второй этаж. Когда случались перебои с водой, вся кухня заставлялась ведрами. Воду добывали в соседней квартире или в соседнем доме, если во всем нашем доме отключали воду. Проблема с отсутствием единственного действующего туалета в коммунальной квартире быстро перерастала в общую трагедию. Найти альтернативу было сложно.

Соседи из других квартир не любили пускать «чужих» в свой туалет. Папа брал меня за руку и вёл в соседскую квартиру. Из уважения ему давали попользоваться необходимыми благами. Раз в неделю я ходил с папой в баню.

Когда был маленький, я ходил в баню с мамой. Я очень любил ходить в баню. Мне нравилось, как мама нежно меня мыла, особенно ждал, когда мама объявляла: «Ну, а сейчас пришла очередь нашего мальчика». Я вставал перед мамой, которая сидела передо мной на каменной банной скамейке, и держался руками за её нагое тело. Мама тёплой и мокрой ладошкой забирала мои мужские атрибуты и большим пальцем намыливала всё по очереди. При этом она всегда шептала мне на ухо: «Когда вырастешь, все девушки будут мечтать о твоём мальчике. Он станет у тебя большим и красивым, как у папы. А пока только мама может его касаться. Береги его и никому не давай трогать». Когда подрос, однажды засмотрелся в бане на девочку. К нам подошла какая-то женщина. Она внимательно посмотрела на меня и сказала маме: «Гражданочка, посмотрите на вашего сына. Он уже реагирует на женщин. Его уже нельзя водить в женскую баню!»

Женщина показала пальцем на моё намыленное тело, и они обе уставились на мои мужские достоинства. Мама поставила меня перед собой и своей мягкой ладошкой привычно меня коснулась. Потом изумленно подняла на меня глаза. Я ничего не понял.

На следующей неделе меня перевели под папину банную опеку. С отцом в бане было интересно. Отец заказывал себе пиво, а мне лимонад. После парной мы сидели на диване и пили, каждый своё. Папа рассказывал о войне и блокаде. Описывал мне блокадный город. Отец рассказывал, что в то время в городе не было кошек и собак, всех съели. Оказалось, что дома справа и слева от нас разбомбили. Дом напротив — тоже. А нам повезло. У отца было много интересных историй про работу, про корабли, которые он строил.

Он приносил домой образцы металлов и обучал меня, как отличать алюминий от стали и от чугуна. Он рассказывал; что во время блокады, когда сырьевого металла не было, переливали городские металлические решётки и ворота на мины.

Лабораторий тоже не было. Состав металла снятой решётки он определял сам на глаз по излому металла и решал, что надо добавить в плавку, чтобы мины отвечали требованиям. Отец рассказывал, что однажды, еще в начале блокады, он затребовал срочно 300 опытных литейщиков для отливки мин. Ему обещали. Через несколько дней заявилось 300 женщин. Они все работали на кондитерской фабрике имени Самойлова и имели большой опыт ... в литье шоколадных зайцев. Все они, со временем, стали хорошими литейщиками.

Я всегда слушал папу с открытым ртом. Однажды, будучи в хорошем настроении, отец рассказал мне, как вывозил маму с Борей из эвакуации. Дело в том, что после снятия блокады Сталин наложил строгие ограничения на возвращение в Ленинград из эвакуации интеллигенции — людей свободных профессий, особенно евреев. Я не знаю, чем эти граждане помешали Сталину. Но то, что он это сделал — исторический факт. Отец, зная новое распоряжение властей, хорошо подготовился к операции спасения мамы и Бори. Они находились в селе Караванном, куда их квартировали, вывезя по «Дороге жизни» через Ладогу. Папа явился во всей своей красе, со всеми брякающими наградами к секретарю райкома партии, где находились страждущие вернуться домой мама и Боря.

Секретарь райкома принял отца, как полагается принимать героя обороны Ленинграда. Людей, переживших блокаду, тогда было очень немного. Это уже потом герои блокады расплодились в Ленинграде, как и герои «Альталены» в Израиле. Медаль «За оборону Ленинграда» была большой редкостью и ценилась на уровне самого высокого ордена. Все сотрудники райкома сбежались посмотреть, а самое главное — пощупать героя-дистрофика. Выпили водки за Победу и за Сталина.

Папа несколько часов рассказывал всем истории про блокаду. Потом он вытащил документы из кармана и попросил секретаря райкома помочь ему. В документах было сказано, что ... «известный специалист по литью чугуна, стахановка Галина Токарская, требуется заводу «Судомех» для выполнения важных правительственных заданий, необходимых для обеспечения победы над немецко-фашистскими захватчиками»... Отец попросил содействия секретаря райкома в выполнении столь важной задачи. Самым главным в этом деле было получить билеты и разрешения на проезд в Ленинград для мамы с Борей. Поезда охранялись и впускали в них только по специальным пропускам. Секретарь райкома лично обеспечил всё, что требовалось для проезда народной героини. Анализируя эту историю, можно сказать с уверенностью, что на самом деле, именно секретарь райкома является моим «крёстным отцом». Если бы не он, то «литейщица» не попала бы в Ленинград, папа не собрал бы последние дистрофические силы для выполнения своего мужского долга. Меня на радостях не зачали бы. И я бы не родился, и не записал бы эту историю.

Отец научил меня играть в шахматы. Но, понятно, иногда мне поддавался. А я этого с детства не любил. Мой брат никогда мне не поддавался! Но иногда проигрывал. Я очень гордился, когда выигрывал в шахматы у Бори. Когда мама посылала нас за хлебом, мы с ним бросали жребий — кому идти.

Жребием была партия в шахматы. Проблема возникала тогда, когда мы разыгрывали ничью за ничьей. У мамы лопалось терпение и она грозно нависала над шахматной доской. Тогда приходилось идти вдвоём.

Топили нашу комнату дровами. В углу стояла большая круглая печка. (Потом, в шестидесятых годах, все печки разобрали, когда провели паровое отопление). Летом папа брал с работы грузовую машину; и мы отправлялись на дровяной склад покупать дрова на зиму. Затем привозили их во двор, распиливали и относили в наш сарай. Во дворе находились двухэтажные бараки, где у каждого квартиросъёмщика был свой дровяной сарай. Зимой отец учил меня колоть дрова.

Я не был подарком и иногда доводил отца своим упрямством. Когда я учился в третьем или в четвёртом классе, папа купил и принёс новое радио.

Он снял со стены военную черную блокадную тарелку и повесил новый радиоприемник. Папа пришёл с работы очень уставшим и попросил, чтобы радио работало тихо. Я отца не послушал. Мне очень хотелось сделать максимальный звук, поэтому и крутился вокруг радио, каждый раз понемногу добавляя громкость. Отец подошёл и один раз уменьшил звук. Потом второй раз, потом третий. На четвёртый раз, он, не говоря ни слова, снял приемник со стены и сильным ударом разбил его об стенку. Радио разлетелось вдребезги. Мы долгое время после того жили без радио... в тишине.

Я очень жаловал зиму. Мне нравилось скользить на скоростных коньках по беговой дорожке стадиона. Снег в лицо. Ты идёшь с сумасшедшей скоростью и проскакиваешь стометровку за стометровкой. Лёд хрустит под коньками, особенно здорово на поворотах. В 28 градусов мороза отменялись уроки, а я бежал на стадион, на каток. Все ученики ждали этих — 28 градусов, чтобы не идти в школу.

Мы жили в одной комнате вчетвером. Папа, мама, мой брат и я. У родителей была большая кровать за шкафом. Нам с братом ставили на ночь две раскладушки. Телевизора у нас никогда не было.

Родители считали, что наличие телевизора мешает учёбе и нормальному общению в семье. Посредине стоял большой стол. По вечерам мы занимались все вместе, сидя за этим столом. Каждый знал «свою сторону» и занимался своим делом. Мама готовилась к музыкальным занятиям. Папа писал книги. Боря сидел над своими институтскими работами. Я готовил школьные уроки. Жили мы дружно и в согласии. Каждый час папа объявлял перерыв и мама садилась за пианино. Она играла и пела. Она великолепно играла, у неё был хороший голос. Мама как будто срасталась с инструментом, он становился её неотъемлемой частью. Она преображалась, когда играла, и начинала жить игрой. Когда мама играла, отец всегда влюблено смотрел на неё. Мама снисходительно принимала взгляды отца. Это было её царство. Я по сигналу мамы переворачивал страницы нот. Иногда мы пели все вместе. Если отец пытался нам помочь и подпевал, на него все сразу набрасывались за то, что он мешает людям петь. У отца было больше энтузиазма, чем голоса и слуха.

Мать любила отца и очень его ревновала. Тогда, в послевоенное время, было много одиноких женщин. Очень мало мужчин вернулось с фронта, да и из тех, кто вернулся, было много инвалидов, а ещё больше — пьяниц. У отца, в его подведомственном отделе, соотношение было 15 женщин на одного мужчину. Злых языков хватало. Маме было тяжело.

Я вообще поражаюсь, как она умудрялась поддерживать своё женское достоинство и гигиену, находясь в одной комнате с тремя мужиками! Без ванной, без тёплой воды... С единственным краном на коммунальной кухне. Мама всегда была ухоженной, красивой и недоступной.

Мой старший брат был для меня всегда большим авторитетом. Я его очень уважал и любил. Родители относились к Боре бережно и осторожно. Они всегда напоминали мне, что мой брат пережил блокаду, чудом выжил и его надо беречь. Меня они всегда наказывали без сантиментов. С Борей обращались аккуратно. У родителей было какое-то чувство вины перед Борей, и они его баловали.

Через много лет я однажды спросил отца, почему он обвинил меня в каком-то из бориных грехов, зная, что я ни при чём. Когда Боря ушёл, он мне ответил: «Я знаю, что ты ни при чём. Знаю, что виноват твой брат. Если я ему это скажу, он на меня обидится. Ты — другой, что бы я тебе ни сказал, даже если и не прав, ты на меня никогда не обидишься».

Семейный бюджет строился коллективно. Папа с мамой сидели за столом и строили годовой бюджет, разделённый по месяцам. Сначала меня и Борю, каждого отдельно, спрашивали и выясняли: какие покупки, на наш взгляд, надо запланировать для нас. В нашем присутствии просматривалось состояние одежды и учебников. Спрашивали о непредвиденных наших расходах. Затем заполнялся общий лист семейных расходов, включая потребности родителей. Когда всё было готово, начиналось обсуждение очерёдности покупок. Боря и я имели право высказать своё мнение. (Например, почему мамины ботинки важнее, чем лёнино пальто, и наоборот.) Лист с утвержденным бюджетом считался открытой информацией и лежал в ящике стола.

Питались мы нормально, как мне тогда казалось. Но продуктов было мало. За обедом мама сама делила еду по тарелкам. Запрещалось оставлять пищу в тарелке и хлеб недоеденными. Как-то раз я оставил кусок хлеба. Папа взял его в руку, показал мне и сказал: «Доешь его. В следующий раз возьми столько, сколько ты можешь съесть. Из-за такого куска в блокаду умирали люди». На ночь я просил маму, чтобы она ставила мне около кровати два бутерброда с маслом, посыпанным сахарным песком. По ночам я просыпался от голода и съедал бутерброды.

Мама воспитывала меня строго и по-своему. Она любила меня и относилась с большим интересом. Она видела подрастающего мужчину, похожего на папу, и относилась к этому с уважением. Она меня никогда не баловала. Мама занимала своё персональное место в моём воспитании. Её лепта заключалась в светском и музыкальном образовании.

Она следила за тем, как я сижу за столом, как ем, как пользуюсь столовым прибором, как веду себя с людьми. Она посвящала много времени моему русскому языку. Это она настояла, что бы я занялся художественным словом и декламацией. Я любил декламировать стихи и часто выступал на детских утренниках в кинотеатре «Балтика» перед детским сеансом. Благодаря её усилиям, побеждал на конкурсах художественного слова среди сверстников. Иногда дома, по вечерам, по просьбе родителей, читал стихи. Все домашние мне громко аплодировали, особенно когда я читал Маяковского или Есенина. Много времени посвящалось моему музыкальному воспитанию. Маме было очень важно, чтобы я разбирался в музыке. Понимал её. Она подходила к пианино и брала несколько аккордов. Требовалось безошибочно назвать автора этого произведения и название. Иногда я ходил с ней в филармонию на концерты. Целый вечер она рассказывала про композиторов, которых мы слушали, и истории их музыкальных произведений.

У мамы была своя библиотека по истории музыки. Мне, как бы случайно, всегда подсовывались книги о Бетховене, Вагнере, Глинке и других композиторах. Тем не менее, мама категорически отказалась учить меня играть на пианино. Она мотивировала это тем, что, во-первых, мой брат проучился 10 лет и бросил музыку. Все мамины усилия пропали даром. Во-вторых, что я в любом случае пойду по стопам отца и стану инженером.

Летом мы с мамой ездили на дачу. Считалось очень важным вывозить нас летом на природу. Я любил дачу. В отсутствии папы, я любил спать с мамой в одной кровати. С ней было очень уютно и успокаивающе. Тело у неё всегда было горячее и вкусно пахло. Однажды мама уехала в город, оставив меня с братом. Боря не умел готовить и почти заморил меня голодом. Я брату ничего не говорил, но ждал маму как «манну небесную». Как-то меня оставили вдвоём с папой. Он сварил кастрюлю каши. Я её и съел. Отец очень испугался, что я переел и как бы чего не случилось со мной. Он бросился звонить матери и объяснять ситуацию. Мама, быстро сообразив, в чём дело, засмеялась и успокоила его, что это лёнина обычная порция. Иногда меня отправляли на дачу с Марией Наумовной Левиной, бабушкой Лены, жены моего брата. Она была очень интеллигентная женщина и жила до революции в Петербурге. Долгими вечерами она рассказывала мне о своей жизни, о царской семье и о Петербурге.

Мария Наумовна любила вспоминать о посещении её гимназии императрицей Марией Фёдоровной. «Мария Фёдоровна подошла ко мне, я сделала книксен, и она спросила: "Ты ведь у меня единственная еврейка здесь. Тебя не обижают?"» Её рассказы были для меня живыми сказками.

В нашей квартире обитало 42 человека. Присутствовали представители всех социальных слоев. В двух комнатах жили евреи, братья Грановы с семьями и их матерью. Один был подполковником. Второй — полковником, интендантом. У них была огромная комната, сплошь заставленная трофейной немецкой мебелью. Обе комнаты напоминали мебельный склад. Когда они вселялись, солдаты несколько часов разгружали военные контейнеры. У одного из братьев была дочка Мила, моя первая подружка. И хотя она была на год моложе, именно она научила меня играть в докторов и дала мне начальное сексуальное образование.

Одну из комнат занимала полукриминальная семья по фамилии Вердиянц. Дети там росли без отца, рассказывая, что их отец погиб на фронте. Папа, уже в более позднем возрасте рассказал мне, что их отец был мародёром и грабителем. Во время блокады он отбирал продукты и ценности у умирающих людей.

При обыске у него нашли большое количество продуктов, включая чёрную икру, много брильянтов и золота. Его расстреляли тут же во дворе. Папа был приглашён понятым (свидетелем). Рассказав это, отец попросил меня зарубить на носу, что дети никогда не должны отвечать за поступки родителей. Он попросил меня дать ему слово, что я не буду рассказывать соседским детям правду об их отце, чтобы не причинять им ненужную боль, несмотря на наши плохие отношения.

...Папа не мог забыть мне историю с Павликом Морозовым. Я тогда был во втором или в третьем классе. Однажды, вернувшись из школы, я попросил отца что-то мне купить. Он ответил, что сейчас у нас нет денег. Я сказал, что если он мне не купит, то я, как честный пионер, как Павлик Морозов, расскажу, что он говорил про товарища Сталина. Отец побелел, задумчиво посмотрел на меня и, повернувшись к маме, произнёс: «Что-то мы в его воспитании пропустили. Кого мы вырастили?!» Я понял, что произошло что-то ужасное, но не понял, что именно. Папа отвернулся и не разговаривал со мной несколько дней. Иногда смотрел на меня этим странным взглядом и молчал.

После этого случая отец старался внушить мне многие вещи, не объясняя причин. Он учил, что не всему и не всем надо верить. Надо быть осторожным с друзьями. Не надо рассказывать всё, что ты знаешь и делиться всем, что знаешь. Он учил меня, что говорить надо только с глазу на глаз, позже добавляя, тогда будешь знать точно, кто на тебя донёс.

Прожив такую нечеловечески трудную жизнь, отец очень боялся за нас, за наш длинный язык. Сегодня я уже знаю, что он был прав. Я только недавно понял, зачем он просматривал газетные обрезки, которые мы использовали в качестве туалетной бумаги. Он смотрел, нет ли там портрета Сталина. Только за это давали 10 лет лагерей. Привитая с детства осторожность, потом много раз спасала мне жизнь.

Я был уже во втором классе, когда начался очередной страшный процесс — «дело врачей». Кремлевских врачей-евреев ложно обвинили в том, что они отравили членов правительства СССР. Это было тяжёлое для евреев время. Их выгоняли с работы, из очередей за продуктами, из университетов. У меня не было абсолютно никакого понятия о том, что такое еврейство. В моём классе учились 47 человек. Все мальчики. Тогда существовали ещё мужские школы. Я был единственным евреем, но я этого не знал до тех пор, пока наша учительница Агрипина Константиновна Колдыбаева не стала разъяснять нам суть социалистического интернационализма на живых примерах. Она сообщила классу, что Ваня Натадзе — грузин, как товарищ Сталин. А вот Леня Токарский, он у нас единственный еврей...

Я думаю, что она сделала это без злого умысла. Она просто была дурой. Меня в тот же день избили, и я побежал домой разбираться с отцом, почему меня назначили евреем. И что это такое? А также — можно ли это поменять на что-нибудь другое.

Отец объяснил мне, что евреи — национальность, поменять её нельзя. В конце он спросил у меня, всё ли я понял. Я ответил ему вопросом: «А кошка Милы Грановой, она тоже еврейка, как Мила?». Это было точно, как у Льва Кассиля в «Кондуит и Швамбрания», который я ещё тогда не прочитал.

Моё знакомство с «отрицательными» сторонами моего происхождения углублялось. Я везде был единственным представителем еврейского народа! И в классе, и в доме, и на улице. Мальчишки нашего дома поджидали меня каждый день в нашем парадном по возвращении из школы, чтобы избить.

Это было их любимым развлечением. Я же часами стоял напротив дома на бульваре и ждал папу, брата или какого-нибудь симпатизирующего соседа, чтобы прорваться через кордон. Успех меня не баловал.

Однажды отец позвал меня и объяснил, что я должен научиться стоять за себя. Что это не дело — ждать перед домом, пока меня не спасут. По его мнению, я должен был оставить конькобежную секцию и заняться боксом или борьбой. Мы договорились маме об этом не рассказывать, чтобы она не переживала. Я записался в секцию бокса общества «Спартак» и вскоре достиг хороших спортивных результатов, став чемпионом «Спартака» среди юношей.

У меня была серьёзная психологическая проблема в боксе: никак не мог научиться бить первым. Я начинал работать на ринге как следует только тогда, когда получал первый удар по лицу. У меня был хороший тренер, бывший чемпион СССР Гусев. Он быстро смекнул в чём тут дело и начал ставить на ринг в спарринге с моим лучшим другом Славой Хаяком. Славка был здоровее меня.

Комплекция у нас была похожая. Мы получали массу удовольствия, когда лупили друг друга. Во время нашего спарринга ребята прекращали тренировку и собирались вокруг ринга смотреть, как мы боксируем. При этом все спрашивали, не поссорились ли мы. Мы смеялись. Гусев добился своего: я научился бить первым. Потом тренер развёл нас со Славкой в разные весовые категории. Славка был тяжелее.

Бокс очень похож на шахматы — та же быстрота мысли, оценка ситуации и противника. Только боксёры, играющие в шахматы, могут меня понять. Бокс всегда был моим любимым видом спорта так же, как и шахматы. Бокс даёт одно очень важное для жизни качество: ты привыкаешь к удару, понимая, что, даже пропустив и получив удар, с тобой ничего не произойдёт — ты не развалишься. Тогда исчезает страх непосвящённого. Ты становишься бойцом. Я часто ходил с синяками на лице, и мама недоумённо спрашивала: «Откуда это?» Я каждый раз объяснял ей, что упал и ушибся на льду. Всё это сходило с рук, пока мама случайно не увидела меня на чемпионате по боксу среди юношей. Разразился скандал. Мама обвиняла меня и папу в конспирации. Она говорила, что драться — неприлично, недостойно интеллигентного человека, которым я должен был, по её понятиям, вырасти. Однако её отношение к этому изменилось несколько месяцев спустя.

Когда стал заниматься боксом, у меня изменилось расписание, и я не встречал соседских ребят длительное время. Однажды, возвращаясь домой после тренировки, увидел их в подъезде. Их было трое. Они стали задираться, мотивируя свои намерения ненавистью ко мне — жиду. Было подчёркнуто, что поскольку отца моего здесь нет, у них, по их словам, появилась долгожданная возможность «набить мне морду». Я их предупредил, как нас инструктировали в боксёрской секции, что я — профессионал и не стоит со мной связываться.

Они не поверили и засмеялись. Один из них на меня замахнулся. Я заскочил на ступеньку выше и провёл «хук», как учил тренер Гусев. Нападавший на меня парень упал и покатился вниз по лестнице, сбив своим же телом своих же обоих друзей. Они скатились на два пролёта по каменной лестнице. Результаты были тяжёлые. Их госпитализировали. У них было много переломов. На следующий день прибежали их родители и стали жаловаться на меня отцу. Я слышал, как они разговаривали в коридоре. Отец им сказал, что я прав, и что он сделал бы то же самое, если бы его обозвали жидом и хотели бы избить. Он спросил их: «Где были вы, когда ваши дети годами избивали моего сына в парадном, и я просил вас вмешаться?!»

Мама ничего не сказала, только одарила меня таким мягким и чуть восторженным женским взглядом!

Подобная история произошла у меня с моим сокурсником Марковым позже, на первом курсе техникума. Марков подошёл ко мне в перерыве и сказал при всех, что евреи поганят мир и он, Марков, хочет меня избить из принципиальных соображений, чтобы отстоять честь поруганного русского народа.

Я пытался объяснить ему, что не ищу приключений на свою голову. Он ответил, что по-рыцарски берёт на себя всю ответственность за все последствия.

Окружающие вопили от восторга, воспринимал моё нежелание; как еврейскую трусость, и громко требовали удовлетворения. Мы вышли во двор. Я подошёл к Маркову и, не ожидая его реакции, провёл прямой удар правой рукой. От удара он отлетел и выбил своим телом окно у завуча в кабинете. Было расследование. От меня потребовали оплату разбитого стекла. Я категорически отказался. Вызвали отца. Отец принял мою сторону и отстоял перед директором техникума. Марков оплатил стекло.

Я никогда не был паинькой в школе. Учился всегда и везде на пятёрки. Но, как это называется сегодня, был гиперактивным ребёнком. Поведение всегда оставляло желать лучшего. Если кто-то где-то хулиганил или происходили странные вещи, то искали меня. Во время контрольной работы, когда неожиданно отключался свет, все присутствующие смотрели в мою сторону. Это я выкрутил электрические пробки и приклеил катышек мокрой промокашки в точку контакта. Промокашка высохла, контакт разомкнулся, и свет выключился. Мои друзья могли спокойно списывать.

Когда я учился во втором классе, Боря учился в десятом. Наш директор, Иона Алексеевич Лавренёв, частенько таскал меня за ухо к себе в кабинет для наказания. В процессе нашего перемещения по коридору я с надеждой оглядывался по сторонам, высматривая бориных одноклассников.

Я молился, чтобы меня заметили — это давало хороший шанс на раннее освобождение. Иона Алексеевич был педагогом старой школы. Он преподавал ещё в гимназии и был истинным русским интеллигентом. Говорили, что в те тяжёлые времена репрессий он не позволил уволить из школы учителей-евреев. Иона преподавал у нас математику и, несмотря на моё поведение, любил за смышленость. Я был у него лучшим учеником.

Втаскивая в свой кабинет для наказания за очередное хулиганство, он, улыбаясь, смотрел на меня и говорил: «Ну-с, господин Токарский, сегодня мы с вами поработаем вместе. Отправляйтесь-ка, сударь, на своё место». И я становился у шкафа «под глобусом» (на шкафу стоял глобус). Иногда он говорил со мной «о жизни». Так мы работали часами, пока не появлялся мой старший брат, и Иона Алексеевич отпускал меня на поруки.

В конце каждой недели я должен был предъявлять свой дневник родителям на подпись. Правила подписи были такие: если в дневнике за неделю стояли одни пятёрки, то подписывал отец. Если была хоть одна четвёрка, то подписывала мама.

Проверяли дневник оба родителя. Подпись отца считалась большим почётом. Оценки у меня были очень хорошими, но весь дневник... исписан замечаниями. Я был чемпионом класса по количеству замечаний в дневнике. Для них не хватало места на полях. Недельные две страницы были исписаны замечаниями во всех направлениях. Я получал около 8–10 замечаний за неделю. Отец внимательно прочитывал их, реагировал слабо и не наказывал меня.

Однажды Иона Алексеевич позвонил отцу на работу и пригласил его к себе, сообщив, что я пририсовал кому-то на портрете усы. Папа с ужасом спросил: «Кому?!» Иона Алексеевич успокаивающе ответил: «Маяковскому». Наступила пауза. Оба молчали.

У меня было хорошее детство и замечательные родители. Вокруг меня были хорошие люди.