ПЕРЕМЕНЫ
«Глубокое впечатление, живущее во мне и по сей день, — вспоминал Алексей Толстой в 1943 году, — оставили три голодных года, с 1891 по 1893. Земля тогда лежала растрескавшаяся, зелень преждевременно увядала и облетала. Поля стояли желтыми, сожженными. На горизонте лежал тусклый вал мглы, сжигавшей все. В деревнях крыши изб оголены, солому с них скормили скотине, уцелевший истощенный скот подвязывался подпругами к перекладинам (к поветам)…»
Эти трагические для поволжских крестьян годы внесли перемены и в жизнь юного Алексея Толстого, его матери и отчима. Алексею Аполлоновичу в качестве члена губернской управы пришлось участвовать в организации помощи голодающим крестьянам Николаевского и Ново-узенского уездов. Новая должность позвала его в Самару.
Вскоре и Александра Леонтьевна вместе с Алешей перебралась в Самару, сняв квартиру в доме Зябловой на Вознесенской улице. Леля начал учиться в частной школе Масловской, а на Александру Леонтьевну целиком пали заботы о Сосновке. В Самару приходили обозы с продуктами, а из Самары шли указания в Сосновку. Но многое она не могла решить сама и делилась в этом случае своими сомнениями с Бостромом, работавшим то в Царицыне, то в Саратове.
Тревожные дни переживала она осенью 1891 года: заболел гриппом Лелька; не было писем от Бострома; нависла угроза продажи Сосновки в случае неуплаты налогов. Утро 13 октября застало ее в совершенно подавленном состоянии. Всю ночь Лелька метался в жару, бредил. Ни на минуту она не отходила от него. Только увидев в небе зарево пожара, отвлеклась от дум.
Горела баржа. Тревожные свистки пароходов раздавались в течение часа. Всю ночь она не спала и утро провела в каком-то дурном забытьи. Приходили сосновские работники, она отдавала распоряжения, но все время чувствовала какую-то неуверенность в себе, так ли она поступает, правильно ли. Приехала жена одного из их работников с детишками. Послать ли их на квартиру или тут оставить? До мужа так и не сделала никакого распоряжения. В таких мелочах проходило время. Особенно тяжело она переживала безденежье. Правда, в Дворянском банке сказали, что Сосновку непременно снимут с торгов, но эта неделя была очень беспокойной. Посылала две телеграммы в Петербург. Наконец утром 18 октября из банка со сторожем прислали ей телеграмму о том, что имение снято с торгов. Она так была взволнована, что только и увидала, что снято, а что там еще было написано, так и не посмотрела, тут же отправила телеграмму обратно, как ей сказали в банке.
Погода стояла переменчивая. То шел дождь, то мороз и ветер. Леля быстро поправлялся, хотя все еще кашлял. Мать не выпускала его из дома. Без дела слонялся по комнатам. Даже книжки перестали его интересовать. Александра Леонтьевна во время его болезни кое-что рассказала ему из Урания Фламмариона, об устройстве вселенной, о мире, о жизни на Земле.
— Мама, а есть ли конец вселенной?.. У меня голова кружится, и я боюсь с ума сойти, когда думаю, что такое вселенная и что конца нет.
— Сейчас тебе трудно все это представить, но это так. Ты учись, читай книги и скоро поймешь, что здесь ничего страшного нет. Так устроена жизнь, ты только должен понять ее законы.
Долго думал Леля, а потом, увидев, что мать взяла почтовую бумагу и собирается писать отцу, торопливо ее спросил:
— А отчего нет на земле страшного ветра от движения и почему, мама, бывает зима, ведь зима не должна быть, так как от вращения Земли и трения должна развиваться теплота?
Эти вопросы умиляли ее, но она серьезно отвечала как могла.
— А знает ли бог о том, нет ли где конца вселенной?
— Да, бог так, как его понимают христиане, должен, конечно, знать.
Потом он спросил:
— У человека нет понятия о бесконечности вселенной, а умом человек может понять бога?
— Нет, умом не может. Человек может только верить, что бог есть дух, всемогущий, милосердный и все создавший.
— А что ж такое бог? Бог ведь не существо?
— О боге есть два понятия. Христиане понимают его как духа, все создавшего, а философы понимают как причину всего существующего.
Она говорила так, потому что понимала: у Лели есть понятия о причине и следствии и он непременно хочет видеть, знать причину.
— Значит, бог есть причина всего? Создатель всего?
Задумавшись на минутку, он добавил:
— У меня мысли так бегут, и я не знаю, что я говорю. Я не могу сказать, чего хочу. В эту минуту меня спроси о чем-нибудь, и я скажу глупость.
Она глядела на него с каким-то удивлением и радостью: как рано возникли у него такие сложные вопросы, требующие четких и ясных ответов. И как она права, что не оставляет его на воспитателей и нянек. «Нет, этого маленького человека я не смею и не имею права оставить. Он живет, мыслит, он счастлив жизнью, он требует своего счастья на земле. Что будет с ним без моей ласки, без моей заботы, кто разовьет и направит этот светлый и пытливый ум, кто вложит стремления к добру и правде и справедливости? А разве я без Лешурочки могу это сделать, разве у меня будут сила, возможность, охота жить и работать? О господи, какие тяжелые часы переживаю я, как трудны в мои годы эти сомнения. Неужели он не понимает, что оставить его одного — значит подрывать в корне жизнь, возможность жизни, отнимать у человека все, все, чем он дышит, отнимать у него надежду, о, как это жестоко, как это жестоко! И кого же он так мучает — ту, которую любит больше жизни. О господи, господи, но ведь и Лешурочке тяжело… Где же выход!..»
Наконец она вышла из задумчивого состояния, взяла бумагу и написала ему письмо, в котором высказала все, что наболело на душе. Долго она сидела за этим письмом, все не хотелось кончать его. Казалось ей, что она недостаточно высказала ему, как он дорог ей, как она денит его, и его ум, и сердце, и характер, всего, всего ее несравненного и бесценного друга жизни.
Вошел Леля. Приласкался к матери.
— Хочешь папе что-нибудь написать? А то завтра утром рано отошлю на почту. Ты еще спать будешь.
Леля быстро согласился.
«Милый папочка, здравствуй, я тебе письмо это пишу вечером… Я устал как наш черный дворняшка, когда он устанет до смерти и высунет язык. Папа, когда я кончу письмо, то с каким наслажденьем задеру ноги в верх по стенке. Я даже от скуки вечером вырезал аэростат (Виктория) на стенке».
На это его только и хватило. Серьезный разговор, да и недавняя болезнь еще сказывалась — он быстро устал.
Леля ушел спать, а Александра Леонтьевна долго еще писала Бострому о своих хозяйственных хлопотах и новостях в Самаре. Но все эти мелочи быта отходили на последний план, когда она узнавала о страшной нужде простых людей, о голодающих детях. Лучшие люди России старались сделать все, что в их силах, чтобы предотвратить вымирание целых сел и деревень. Вся Самара этим и жила. У Александры Леонтьевны не было средств, чтобы помочь голодающим, но она с горячим одобрением отнеслась к действиям своих родственников Шишковых и Хованских, которые не только жертвовали денежные суммы, но и принимали участие в организации помощи голодающим.
В «Русских ведомостях» появилась статья Л. Н. Толстого о голоде — «Страшный вопрос», и Александра Леонтьевна спрятала для Бострома этот номер. Нищих в Самаре все прибывало, так что становилось почти невыносимо ходить днем по улицам, и она старалась не ходить по Дворянской, подаст одному, другому, а за ней еще десяток привяжется. Что будет к весне? Толстой спрашивает, хватит ли в России хлеба для прокормления народа? Да, хватит ли? Народ отупел теперь, но голод разбудит отчаяние, что будет тогда?
Все эти страшные вопросы волновали Александру Леонтьевну. Она гневно осуждала людей, которые наживались на нужде народа. И втайне восхищалась своим Лешурочкой, который, как ей казалось, героически работал для людей. Но были по-прежнему и мелкие заботы, отнимавшие у нее много времени. Совсем перестала из-за этого писать, ей казалось, что она поглупела, голова стала такой тяжелой и пустой. Она загрустила, так было ей хорошо, когда она могла писать. А сейчас и сюжет для рассказа готов, а не может и шагу шагнуть: такого упадка творческих сил она еще никогда не испытывала. И люди вокруг нее стали все такие неинтересные, и сама-то какая неинтересная.
1 ноября Александра Леонтьевна писала Бострому в Саратов: «…Сейчас я совсем одна: вчера была у Масловской и она просила у меня позволения оставить сегодня Лелю в школе на целый день, что я и позволила, потому что Леле этого очень хотелось, а мне не хотелось ему отказать, так как он очень мил со мной, очень предупредителен и нежен. Масловская также говорила мне, что она замечает в нем большую перемену: он стал серьезнее, прилежнее и внимательнее в классе».
Как-то, проходя мимо Александровского садика, где был устроен детский каток, она не могла удержаться и купила на последние деньги английские коньки для своего Лельки: пусть учится кататься. Она ходила вместе с ним на этот каток и наблюдала, как быстро осваивает ее сын искусство катания.
Накануне дня рождения матери Леля закрылся в своей комнате и что-то долго выпиливал, готовил ей сюрприз.
На следующий день, 13 ноября, подарил ей подчасник собственной работы, все время вертелся около нее, рассказывал о школе, о ребятах, острил, разыгрывал смешные сценки. Как ей хорошо с ним! Если бы не постоянное безденежье и беспокойство за Алексея Аполлоновича, который все еще пребывал в Саратове… Как славно, что Леля умен и учится хорошо, а без него можно с ума сойти…
Лето 1892 года Александра Леонтьевна, Алексей Аполлонович и Леля прожили в Сосновке. Время то было тяжелое, вспоминал впоследствии А. Н. Толстой. Беда пришла с востока. Отец и мать выходили на балкон и подолгу смотрели туда, где за курганами дымилась желтоватая мгла, приближавшаяся с каждым днем и становившаяся все гуще и злее. И пришло время, когда «пыль из Азии», как определил это явление Алексей Аполлонович, закрыла полнеба. Трудно было дышать, и солнце, едва поднявшись, уже висело над головой, красное, раскаленное. Трава и посевы быстро сохли, в земле появились трещины, иссякающая вода по колодцам стала горько-соленой, и на курганах выступила соль.
На глазах девятилетнего Лели происходили неумолимые изменения в природе — беспощадное солнце сжигало деревья, заросли крапивы и лопухов, высыхали лужи с головастиками, заметно мелел пруд. Все, чем он жил, теряло свою заманчивую прелесть. Однажды он увидел, как приехавшая погостить к ним на хутор городская барышня, отыскав высокую копну, бросилась в нее в радостном упоении, предполагая встретиться с ласковыми объятиями душистой травы, и как она была раздосадована, когда за ее воротник, в уши, волосы и глаза полезла колючая пыль и пересохшее сено. Все чаще Леля видел у своего крыльца мужиков без шапок. Все чаще слышал тревожные разговоры между родителями. Мать взволнованная ходила по комнатам, все думала, думала.
Пришел день, когда и в барском доме на обед подали только черные щи. Мать сняла крышку с чугуна, взглянула на отца:
— Больше ничего не будет.
— Поешь этих щей и запомни, — сказал Алексей Аполлонович Леле, — что твои товарищи — деревенские мальчишки — и этого сейчас не едят.
Настроение у всех было подавленное. Однажды мать попыталась спасти одного деревенского мальчишку, умиравшего от истощения, но это ей уже не удалось: было поздно, и он умер у нее на руках.
И еще одна смерть потрясла Алешу: в начале 1892 года умерла бабушка — Екатерина Александровна Тургенева. Алеша помнил добрую мягкую улыбку, которая не сходила с ее лица при виде внучонка, помнил, с каким терпением она учила его молитвам, рассказывала о боге, об ангелах, о святых, которые снискали себе бессмертие послушанием и терпением. Вместе с матерью, которая горько переживала эту утрату, Алеша написал письмо деду, пытаясь его по-своему утешить и облегчить его горе. 20 февраля 1892 года он получил от деда ответ. Леонтий Борисович писал: «Милый мой Алеханушка, благодарю тебя за твое письмо, — постараюсь мой милый, маленький дружок, исполнить твой совет, много не плакать о бабушке; будем за нее молиться, чтобы ей на том свете, где она теперь, было бы лучше, чем было здесь, и думаю, мой голубчик, что ей доподлинно там лучше. Она свои обязанности всегда хорошо исполняла: когда была маленькая — училась хорошо, старших уважала, воспитателей ее слушались, когда была большая и была хозяйкой дома, всегда хозяйство держала в порядке, о людях служащих ей заботилась, — не считала их за чужих; своих детей любила (спроси об этом маму), нищим помогала, за больными ухаживала, богу молилась, — и много еще у нее было доброго, — всего коротко не перескажешь. Ну вот, я и думаю, что за все это ее Господь и наградит, — и какая, Алеханушка, награда тем, которые исполняли Его заповеди! — Их причтет Господь в число друзей своих, и самых близких ему. — Вот ты мне и скажешь: ну что же плакать-то тебе дедушка? — Знаю, миленький, что не о чем, — а все же плачется; после и ты узнаешь и поймешь о чем плачется, а теперь скажу тебе только: потому мне плачется, что жалко мне бабушку, — ведь и тебе жалко ее.
Целую тебя, мой милый мальчуганушка, и молюсь о тебе, чтобы Господь тебя не литпил Его благословения.
Твой дед Л. Тургенев».
Однажды мать посоветовала Алеше написать рассказ. Ему было десять лет.
«Много вечеров я корпел над приключениями мальчика Степки… Я ничего не помню из этого рассказа, кроме фразы, что снег под луной блестел, как бриллиантовый. Бриллиантов я никогда не видел, но мне это понравилось. Рассказ про Степку вышел, очевидно, неудачным — матушка меня больше не принуждала к творчеству», — вспоминал А. Н. Толстой.
Дело, конечно, не в этом рассказе. Мать научила его всматриваться в окружающий мир и видеть в нем не только яркое, броское, но и еле приметное, на что обычно мало обращается внимания. С девяти лет Алеша начал писать письма родителям. С девяти лет он учился передавать другим свои наблюдения, свои мысли, свои открытия.
С переездом в Самару Алеша увлекается книгами, с головой уходит в мир, созданный Майн Ридом, Фенимором Купером, Жюлем Верном. На какое-то время забыто все — и снежная крепость «Измаил», и битвы со сверстниками, и скачки на быстроногих лошадях. Деревенские увлечения и забавы приобретают иную окраску. Весь мир стал для него местом действия его любимых героев — следопытов, индейцев, с их увлекательными приключениями и бескомпромиссными поступками. Особенно поразил роман Виктора Гюго «Собор Парижской богоматери», наполнил мальчишеское сердце пылким и туманным гуманизмом. «Собор Парижской богоматери» был первым моим уроком но французскому средневековью, — вспоминал А. Н. Толстой, — быть может отсюда я получил вкус к истории».
За каждой трубой ему мерещился Квазимодо. Таинственный мир, беспощадный и жестокий, словно вошел в ето сердце и душу, пробуждая какие-то еще неясные для него самого желания и надежды.
К марту 1893 тода относится еще одна попытка Алеши Толстого написать рассказ. Назывался он «Картинка. Поездка по Волге». Чуть позже он сообщит отчиму: «Пишу новое сочинение и не знаю, как назвать, только одну главу написал». Его охватил пыл сочинительства, он уже сам, без подталкивания со стороны матери, отыскивает темы и пишет, пишет, пишет, забывая обо всем на свете. Мать почувствовала опасность такого рвения. «Ты знаешь, — жалуется она Алексею Аполлоновичу! — что писание ему дается без труда, и если еще восторгаться этим, то он и вовсе не захочет заниматься тем, что сопряжено с каким бы то ни было усилием… Он очень был огорчен, что я отнеслась холодно к его новому сочинению… сказала: «Ничего еще пока не видно, что на этого выйдет, посмотрим, что будет дальше».
К этому же времени, по-видимому, относятся и первые поэтические опыты Алексея. В письме к матери от 10 января 1895 года он радостно сообщает: «Мамуня, я сейчас написал бессмертное стихотворение… Я ведь ужасный стихоплет».
Леля внимательно присматривается к жизни взрослых, особенно матери. В феврале 1894 года Александра Леонтьевна готова была принять участие в работе одной из самарских газет. Жена Тейтеля написала ей письмо, в котором извещала, что дело с газетой налаживается, и просила приехать. Она, конечно, поехала в Самару, во-первых, потому, что дело интересное, а во-вторых, рада была предлогу развлечься. Да и дать глазам возможность отдохнуть. Но пока шло письмо, дело с газетой расклеилось, интеллигенция отказалась, и газета поступила в руки пайщиков, купцов, а в такой компании делать нечего.
Вместе с матерью в Самару приехал и Алеша. Утром 19 февраля мать и сын, примостившись на разных концах длинного стола, писали письма Алексею Аполлоновичу.
Алеша писал: «Мы с мамой в Самаре, дрянной городишко, прескверный, бр… Как ты поживаешь. Мы остановились у Тейтель… Сейчас пишу тебе письмо утром, как напишу так пойду в библиотеку, там возьму Жюля Верна и буду читать.
Мы каждую неделю по два раза получаем письма… Милый папа, очень жаль, что дело с газетой расстроилось…»
В конце лета 1894 года в Сосновку Алексей Аполлонович привез из Самары учителя-семинариста Аркадия Ивановича Словоохотова для подготовки Алеши в третий класс.
В повести «Детство Никиты» Алексей Толстой нарисовал доподлинный портрет своего первого учителя. В тот морозный солнечный день, с которого начинается повесть, сам Алеша проснулся очень рано и стал мечтать о деревянной скамейке, на которой он будет целый день кататься. Пока никто не встал, можно быстро одеться и через черный ход удрать на речку. Там такие сугробы, садись и лети. Но стоило ему вылезти из-под одеяла и потянуться за одеждой, как в дверь просунулась рыжая голова в очках, с торчащими рыжими бровями, с ярко-рыжей бородой. Так и есть, чего опасался Алеша, то и случилось: Аркадий Иванович словно подслушал его тайные мысли, тоже встал пораньше и уже теперь будет следить за ним. Поразительно, до чего хитрый этот Аркадий Иванович. Все знает заранее, что собирается делать его ученик. Алеше хотелось подойти к окну и посмотреть, стоит ли скамейка. И Аркадий Иванович уже подошел к окну, подышал на него и, хитровато ухмыляясь, сказал, что у крыльца стоит замечательная скамейка. Все планы Алеши рухнули, теперь придется одеваться, умываться, чистить зубы, и все под присмотром этого хитрюги.
Алеша рано научился распознавать человеческую природу, извлекать из человеческих слабостей выгоду для себя, фантазировать, создавать из видимых предметов жизни свой мир, несколько отличающийся от действительного.
Большой дом словно опустел: уехала по своим делам Александра Леонтьевна. Алеша сразу поскучнел, стал раздражительным, никак не мог смириться с ее отъездом.
Алексей Аполлонович писал письмо, а Аркадий Иванович читал какую-то книгу. Такая скука вдруг одолела Алешу, и он никак не мог ничего придумать. С матерью он легче находил общий язык. Она так ласкова и внимательна к нему, а эти… Все лезут с какими-то назиданиями, читают то и дело нравоучения: учи уроки, не делай то, не делай это. Мать то же самое говорит, но как-то совсем по-другому И что отец все пишет и пишет, как бы узнать? И как только Алеша увидел, что отец готовится запечатать письмо, тут же подошел к нему и приласкался.
— Папочка, ты мамунечке написал, да?
— Да, — растроганно ответил Алексей Аполлонович.
Вот уж несколько дней Алеша не был так ласков с ним.
— Хочешь, чтоб я прочитал тебе?
— Очень, очень хочу.
— Хорошо, я прочитаю, но не обижайся. Тут есть и о тебе, и не совсем приятное. «Сосновка. 4 января 1895 года. Сашурочка, у нас с твоим отъездом точно великий пост наступил. Тощища смерть. Хотя все мы еще храбримся и друг дружке не сознаемся. У нас с Лелей война, очень важная, но подспудная. Кажется, она так и пройдет, не вскрывшись наружу, т. е. не дойдя до какого-либо взрыва, он начал уже подаваться. Помнишь, когда ты уезжала, с тобой говорили, что он пренеприятным сделался за последнее время. По отъезде твоем это пошло, пожалуй, в гору. И так, знаешь, что ему очень трудно было бы объяснить словами, чем он неприятен, напротив, он чувствовал себя, так сказать, на высоте. Прежде всего я стал для него предметом всевозможных замечаний. Очень мило, иногда ласково и шутливо постоянно мне что-нибудь указывал: или на мне платье не в порядке, или руки не чисты, или показывал, как что-либо лучше надо сделать. С апломбом трактовал о всевозможных предметах. При наливании чая помыкивал мной и Аркадием Ивановичем, как со своими подчиненными. Началом его речи сделалось слово «нет», дальше он излагал как действительно есть.
Словом, гляжу я на него и думаю, откуда нам бог послал такого дитятку и куда девался наш милый мальчик… И вот ни разу еще не пришлось прикрикнуть, нет впрочем раз, когда он в раздумьи глубоком царапнул гвоздем красного дерева шкаф, я прикрикнул, но это малость, — можно сказать ничего еще крупного с моей стороны не было, — но он чувствует что-то неладное и задумывается — видимо, он переживает кризис. Ему еще не хочется сдаться, а приходится. Сегодня, если он еще сделает что-либо заносчиво, дерзко — сейчас же смиряется и даже мы полюбовничали с ним на коленочках, тебя вспоминали и наше без тебя одиночество обсуждали.
Одновременно с вопросом о его самовольстве идет решение вопроса о его учении. Здесь я еще нерешительнее поступаю, т. е. боюсь вступиться недостаточно осмотрительно. Буду обсуждать с Аркадием Ивановичем.
Сашурочка, в письме моем случился перерыв, по случаю обеда, хотьбы на двор, чаепития и т. д. — и за это время такая перемена с Лелей, что и подумать нельзя. Обсуждает со мной распределение времени занятий, ласкает меня и совсем не принужденно, словом совсем другой. Уроки готовил сегодня очень старательно, кроме того, столярничал с машинистом и превеселый, т. е. в хорошем настроении. Я участвовал в его работе но устройству скамейки для катания, словом мы сдружились. Теперь, то есть глядя на него, каков он теперь, нельзя себе представить, как бы это он стал придираться ко мне. Он сейчас же почувствовал бы всю невозможность, неделикатность этого. А несколько часов тому назад это казалось ему так просто, так естественно.
Кризис прошел, он уже не погружается в обдумывание своего положения, своих отношений к окружающим, он решился подчиниться, принять такие отношения, какие для него создаются не им, а мною, и войдя в них, почувствовал себя вновь хорошо.
Невольно это отражается и на его отношениях к Аркадию Ивановичу. Он вновь ласков и с ним. Свою изобретательность, наблюдательность, распорядительность он снял с нас, с людей, и перенес вновь на вещи: книги, инструменты и т. д.».
Ну вот, Леля, а остальное тебе неинтересно.
Алеша слушал внимательно, глаза его горели от нетерпения.
— Папа, как ты все угадываешь, что со мной делается?..
— Ну что тебе, стыдно хоть немножко? Не будешь теперь ко мне придираться?
— Да, папуля, правда стыдно. Но почему я тогда не замечал этого? А что еще ты маме написал?..
Так и всегда. Мать читала ему письма отца, а отец читал ему письма матери, а если не прочтут, то сам отыщет и все равно прочитает. «Ты, мамуля, секретов лучше не пиши, я ведь ужасный проныра», — писал он матери 14 января 1895 года.
Поэтому он хорошо знал, почему мать уехала в Москву, а потом в Питер: отец никак не может расплатиться с губернской управой. Всюду словно ожидают его неудачи, противные кредиторы. Очень цепко впиваются в отца и подолгу не отпускают его из Самары, а теперь и мать уехала. Какой-то злой рок их постоянно разлучает, и этому, видно, не будет конца.
***
В. А. Поссе, врач и революционер, побывавший в Самаре и Самарской области в 1892 году, вспоминал: «Утром подъехали к Самаре, красиво рассыпавшей свои церкви и дома по холмистому берегу Волги… Широкие улицы, новые деревянные дома, далеко отстоящие друг от друга, церкви с широкими площадями. Просторно, но неуютно, бивуачно: будто город отстроился после сильного пожара. Ни зелени, ни украшений, ни памятников старины… Самара показалась мне громадным балаганом, где холодно и пусто. Впрочем, это впечатление быстро рассеялось под влиянием того радушия, которое я встретил в интеллигентных семьях Самары. В это время там было два культурных центра, два культурных дома — Якова Львовича Тейтеля и Вениамина Осиповича Португалова.
Они конкурировали своей культурностью, своим гостеприимством и недолюбливали друг друга. Оба евреи, но Португалов — крещеный, а Тейтель — некрещеный. Португалов — высокий, красивый мужчина с пышной рыжей шевелюрой и роскошной бородой. Тейтель — маленький, плотный, черный, с густыми усами и бритым подбородком. Португалов — врач и публицист, старый сотрудник «Недели»… Тейтель был в то время судебным следователем… Кроме Португалова и Тейтеля, вспоминаю еще одного самарского интеллигента, председателя губернской земской управы Бострома. (Здесь автор ошибается: Бостром был всего лишь членом губернской земской управы. — В. П.) Это был типичный прогрессивный земец, человек дела, а не красивых фраз, несколько суховатый и, во всяком случае, не мягкотелый. Он жил в свободном союзе с ушедшей от своего мужа графиней Толстой.
Это была умная, скромная женщина с добрыми, лучистыми глазами, несколько придавленная перенесенными страданиями. Она писала правдивые, простые рассказы. Книжку этих рассказов она подарила мне с дружеской надписью.
— Писательницей я себя не считаю, — говорила она мне, грустно улыбаясь. — Но я живу надеждою, что в моем мальчике мое небольшое дарование разовьется в большой талант.
Одной рукой она обняла своего десятилетнего сына и, разглаживая другой рукой его густые, черные волосы, говорила мне:
— Смотрите, какой у него умный лоб, какие живые, говорящие глаза!»
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК