НА КОНГРЕССЕ В ЗАЩИТУ КУЛЬТУРЫ
Поездка так захватила его, что спал он не больше четырех часов в сутки, но чувствовал себя бодрым, настолько был увлечен происходящим на его глазах. Гамбург… Лондон… И наконец — Париж.
Целый день он бродил по мертвому порту Гамбурга.
С сожалением смотрел на доки, краны, огромные кирпичные здания складов, заводы, верфи 1— все эти огромные материальные ценности казались бесполезными и никому не нужными. И невольно приходили на память картины порта в Ленинграде, шумного и делового. Кто бы мог подумать, что знаменитая «Кап-Полония» будет беспомощно стоять на мертвом якоре. А он сам своими глазами видел ее при въезде в порт. Сколько же людей остались безработными!..
В Лондоне не было такой мертвящей тишины. Дворцы и древние церкви подавляли его величием и грандиозностью. А утром его разбудили соловьи Сент-Джеймского парка, совсем такие же, как и в Детском. Легко и весело стало на душе Толстого в то утро, когда он прощался с гостеприимными работниками советского посольства. Но настроение его тут же испортилось, как только он сел в поезд. Оказалось, что в одном с ним купе ехал старый господин, а вместе с ним накрашенная девчонка-француженка с пучеглазой собачонкой на коленях. Толстой уселся на свое место и пристально посмотрел на этого господина. Лицо показалось знакомым. «Господин-то точь-в-точь такой, каких у нас рисуют карикатуристы, изображая «буржуя» — мышиного жеребчика: серые брючки, коричневый пиджачок, галстук бабочкой. Сидит охорашивается, как воробей… Но кто же он?.. Ясно, что мы хорошо знакомы… И он меня узнал… Но не хочет, чтобы мы заговорили…» Не успел Толстой подумать об этом, как «мышиный жеребчик» поднялся и вышел из купе, встал у окна, да так и простоял до самой Нью-Гавен. И уж когда садились на пароход и снова столкнулся с ними, он вспомнил, по походке, что ли, что это Денисов, «персонаж» из романа «Черное золото», глава антисоветского движения, лютый враг. Ну, подумал, повезло, началось!
Франция поразила его тем, что здесь почти ничего не изменилось за четырнадцать лет… Те же заржавленные пароходы, те же старенькие кафе, те же пыльные улицы, те же рыбаки и лодыри на набережной. А по дороге в Париж — все те же фруктовые сады. То ли жара на Толстого подействовала, но все, что проносилось мимо него и что он видел вблизи, казалось ему старым и неторопливым, а Париж настолько знакомым и неизменившимся, что он даже огорчился: точно он никогда не уезжал отсюда, точно время остановилось над городом. Побродив по Елисейским полям, по Большим бульварам, посидев в кафе, встретившись с некоторыми своими давними знакомыми, Толстой вдруг почувствовал какое-то странное, неожиданное разочарование в Париже: как при встрече с другом, постаревшим, но не изменившим ни одной из своих привычек, рассказывающим все те же рассказы.
Здесь у него оставалось много знакомых. Он не искал с ними встречи, но получалось так, что чуть ли не каждый день кого-нибудь встречал. Зашел как-то в кафе, сел за столик, к нему подсел какой-то дряхлый господин. Толстой узнал в нем своего давнего знакомого, которого считал погибшим. Поздоровались. Тот обиженно сказал:
— Говорят, ты меня описал… Я, правда, не читал, но рассказывали, что очень гадко и некрасиво…
И потом, без всякого перехода:
— Не найдется ли у тебя сто франков, послушай?.. Ну, если ста не найдется, дай пятнадцать…
А ночью на Елисейских полях его вдруг остановили два человека, в одном из которых Толстой узнал очень известного в свое время кадетского журналиста, а в другом — знаменитого художника, который брал когда-то за портрет по десять тысяч фунтов. Один из них сказал:
— Тут людно, пойдем посидим где-нибудь, чтобы никто не мешал нам.
Зашли в какое-то маленькое кафе, каких очень много было в Париже, и наперебой стали рассказывать Толстому о своем плачевном положении:
— Здесь жить нельзя, все гниет. Все безнадежно. Люди — сволочь. Все расползлись по своим щелям. Бунин пьет горькую, Алданов растолстел до неузнаваемости, покрыт какими-то лишаями. Булгаков принял священство, он «отец Сергий», одну за другой выпускает толстые книги. Бердяев ничуть не изменился, по-прежнему читает про антихриста… Можно нам вернуться, как ты думаешь?
Толстой задумался. Что им сказать? О возвращении надо было думать раньше.
— Нет, не знаю. По-моему, нельзя, — наконец сказал он.
— Ну а как-нибудь, если через Милюкова?
— По-моему, тоже нельзя.
Попрощались и разошлись в разные стороны. А на другой день он увидел еще более тягостную картину. Шел вдоль сада Тюильри по одной из центральных улиц. Был полдень. На улицах в это время мало прохожих, магазины пусты, горячий ветер подметал бумажки с тротуара. Толстой обратил внимание, как навстречу ему брела супружеская, по-видимому, пара: дама в черном, похожая на генеральшу, рослая, лицо явно московское, курносое, и с ней господин в потертом просторном пиджаке. Все было в нем убого: пиджак болтается, руки болтаются, колени вялые. До Толстого донеслись сердитые голоса. И когда подошли поближе, Толстой ясно услышал! «У меня живот болит, отстань от меня», — сказал мужчина отчаянным голосом и подошел к витрине магазина, где были выставлены какие-то продукты. И горько стало на душе Толстого: ясно, что это соотечественники, у которых денег ни сантима, неврастения и тоска. «Почему эти две тени, никому, даже себе, не нужные, бродят по Парижу? А в России могли бы быть полезными…» — думал Толстой, глядя, как они снова пошли по улице. На Елисейских полях он условился встретиться с Евгением Замятиным, недавно выехавшим из Советского Союза. Он только успел подойти к кафе, как из подъезда монархической газеты «Возрождение», расположившегося как раз напротив здания редакции, вышел Гукасов, владелец газеты, и художник Константин Коровин, которому было в то время под семьдесят. Коровин, узнав Толстого, бросился к нему:
— Алексей Николаевич… Я больше не могу здесь… Мечтаю вернуться… Можно как-нибудь устроить, ради бога? У меня больное сердце, но я уехал бы. Я задыхаюсь здесь. Зарабатываю кое-как писанием в газете, пишу рассказы…
Что мог Толстой ответить и этому некогда блестящему художнику? Не уполномочен. Тем не менее на следующий день в «Возрождении» появилась заметка: «Бывший граф Толстой, подававший надежды стать неплохим писателем, ныне гнусный лакей на службе ГПУ, занимался вербовкой наших сотрудников у самого подъезда нашей редакции». Что тут скажешь? Верны себе…
Накануне конгресса Толстой пришел вместе с другими советскими делегатами в Трокадеро, куда собрались представители прогрессивной Франции, чтобы отдать должное памяти великого сына французского народа Виктора Гюго, умершего пятьдесят лет тому назад. Читали стихи Гюго, пели «Молодую гвардию». Многие делегаты принимали участие в этом торжестве французской культуры. Для Толстого Виктор Гюго был первым писателем, книги которого когда-то ввели его, мальчишку, в неведомый мир страстей большого человека. «Труженики моря», «Собор Парижской богоматери», «Человек, который смеется»… Этими книгами он зачитывался. Было время, когда с каждой колокольни смотрело на него лицо Квазимодо, а каждый нищий скрывал под своими лохмотьями благородного Жана Вальжана. «Собор Парижской богоматери» был первым его уроком по французскому средневековью, может, после этого он вообще полюбил историю, а Гуинплен дал первый урок социологии, высказав в палате пэров мысли о социальной справедливости, о равенстве людей…
Вечером, бродя по улицам Парижа, прогуливаясь по Монпарнасу и бульвару Сент-Мишель, он испытывал какое-то совершенно необъяснимое чувство независимости ото всего этого сверкающего блеска: теперь он жил совсем в другом мире, далеком и таком непохожем на этот мир, переполненный толпами безработных, голодных, несчастных, которые нередко продают себя, чтобы хоть как-то существовать в этом мире купли и продажи.
Большинство сидящих в кафе — это сутенеры, уставшие от работы девки, потенциальные и явные преступники. И так каждый день… Никакой другой цели у них нет. Посидят, вышьют, похохочут с невеселыми глазами — и разойдутся, не веря друг другу. А главное, ни у одного из них нет веры в завтрашний день, живут только сегодняшним. Такого кризиса, морального и материального, Париж еще никогда не переживал. Во всяком случае, на памяти Толстого. Ни одного живого, ни одного красивого лица не увидел он на улицах Парижа. Какое уж тут очарование… У людей такая беда.
21 июня в Большом зале «Палэ де ла Мютюалитэ» начал свою работу Первый международный конгресс писателей в защиту культуры. Сюда, во Дворец солидарности, по инициативе Анри Барбюса съехались почти вое прогрессивные писатели Европы и Америки. Публика занимала балкон и последние ряды партера: первый были отведены для делегатов.
Медленно прошел Барбюс, чувствуется, что он нездоров; за ним, с папиросой во рту, Андрэ Мальро. Все с любопытством разглядывали появившегося Андрэ Жида. Потом пришли Люк Дюртен, Жан-Ришар Блок, Жан Кассу, Шарль Вильдран, Пьер Бост, Луи Арагон… Слегка прихрамывая, с палкой в руках вошел давний знакомый по Берлину Эгон-Эрвин Киш, за ним Генрих Манн, Анна Зегерс, Бехер, Андерсен-Нексе, Гекели… Толстой вместе с советскими делегатами А. С. Щербаковым, Кольцовым, Вс. Ивановым, Микитенко, Киршоном, Николаем Тихоновым, Лупполом со своих мест наблюдают за тем, как быстро наполняется огромный зал. В президиуме конгресса Толстой сидит рядом с Уальдо Фрэнком, Генрихом Манном, Сфорца, Барбюсом.
Андрэ Жид открывает съезд:
— Духовное обнищание некоторых стран, я сожалению, доказывает нам, что культура в опасности, но в наши дни взаимная связанность стран так велика, так велика возможность заразы, что примеры соседей являются для нас поучительными, и все мы чувствуем себя более или менее в опасности…
На первом заседании с докладом о культурном наследстве выступил английский прозаик Форстер:
— Я не фашист, но я и не коммунист, возможно, я был бы коммунистом, если был бы моложе и смелее.
Зал аплодирует этим словам.
Различные мысли высказывались на конгрессе: приемлемые и неприемлемые, но по всему чувствовалось, что главное не в этом, а в самой атмосфере товарищеского сотрудничества, в попытке разобраться во многих проблемах человеческого существования на земле. Интересные мысли о роли писателя в обществе высказал Гекели:
— Чтоб обеспечить защиту свободы, надо рассмотреть методы защиты и установить искомую цель. Каково может быть влияние писателя? Оно может быть огромно, если его произведения созвучны эпохе. В противном случае, как бы ни был велик успех данной книги среди читателей, она не окажет на них никакого практического влияния…
— Замечательные поэты, среди которых Поль Валери является одним из самых знаменитых и зорких, полагают, что проблема поэтического творчества подчинена исключительно нуждам художественной техники. Однако нельзя оставлять в стороне проблему читателя и его требований. И если распространить этот вопрос на всю читающую публику, то станет ясно, что все общество в его совокупности играет большую роль в драме творчества. При капиталистическом строе художник оторван от публики…
Эти слова Жан-Ришара Блока были очень близкими Толстому. Сколько раз он выступал и писал о взаимоотношениях писателя и читателя, всякий раз призывая писателей иметь в виду читателя, для которого пишешь.
Хорошо выступили Ф. Панферов, Авдерсен-Нексе, Луи Арагон, М. Кольцов.
Толстой все время посматривал в зал в надежде увидеть кого-нибудь из русских писателей-эмигрантов: ведь в Париже Бунин, Зайцев, Куприн, Шмелев, Ходасевич, Бердяев, Мережковский, Зинаида Гиппиус… Ни один из них не пришел на конгресс. Это было совершенно ему непонятно! Не пришли хотя бы в публике посидеть. Все-таки какие-то новые идеи высказываются, вот приехали советские писатели. Что-то там происходит… Нет, не пришли, нелюбопытно.
Выступление Толстого было посвящено свободе творчества. Вряд ли кто-нибудь другой из присутствовавших на этом конгрессе мог с таким знанием сравнить положение писателя в буржуазном и социалистическом обществе. Он на своем опыте познал силу и проникновенную глубину ленинских слов о зависимости писателя от буржуазного издателя, в полной мере узнал, что жить в обществе и быть свободным от общества нельзя. Совсем другое отношение он почувствовал, когда познакомился с такими издателями, как Полонский и Воронений. Бывали, конечно, случаи, когда ленинградская цензура запрещала то или иное произведение, но ведь достаточно было обратиться к Горькому за помощью, как все сразу восстанавливалось. Так было с Шишковым. Так было с Зощенко. По поводу Зощенко Толстой сам писал Алексею Максимовичу. Иначе нельзя… Мало ли дураков, которым что-то может показаться не так. Нет, эта система Толстому по душе.
— Моему поколению приходится пересматривать некоторые понятия, которыми нас пеленали в колыбели, — < восстанавливать их для новой жизни, — говорил Алексей Толстой. — Увлекаемые в перспективы — все более отчетливые и вещественные — новой жизни, мы иногда оборачиваемся на ходу, чтобы оглянуться на выжженную пустыню гуманизма. Нужно ли это? Для нас, по-видимому, это естественно и нужно…
Толстой говорил о кризисе индивидуализма в капиталистическом обществе, через который ему самому пришлось пройти, и о том, что в современном социалистическом обществе писателю предъявляют только одно-единствеяное требование: быть правдивым в изображении действительности, разобраться в запутанном хаосе противоречий, где одни разрешаются, а другие только возникают и протягивают свои наметки в туманное будущее.
— Мы хотим, чтобы художник был историком, философом, политиком, организатором жизни и провидцем ее… Цель всего дела Советского Союза — человек, его свобода, его счастье, — человек, мыслимый нами в его все более неограниченном развитии…
Еще целый месяц Толстой провел вдали от Родины. И только 28 июля на теплоходе «Кооперация» прибыл в Ленинград.
31 июля в Доме писателей имени Маяковского состоялся расширенный пленум правления Ленинградского отделения Союза советских писателей. С докладом выступил Николай Тихонов. Своими впечатлениями поделился и Алексей Толстой.
В эти дни произошел серьезный разговор с Натальей Васильевной: она решила жить отдельно, в ленинградской квартире. Толстой попросил ее оказать ему последнюю услугу: подыскать ему секретаря для систематизации архива и для контактов с издательствами, с журналами, библиотеками… В эту осень ему предстоит серьезная работа. Пора продолжать трилогию. Понадобятся, возможно, дополнительные материалы. А кто может это сделать? Наталья Васильевна пообещала подыскать.
Вскоре после этого разговора Наталья Васильевна приехала в Детское с Людмилой Ильиничной Баршевой и представила ее в качестве секретаря. Толстой согласился. Он уже не раз видел ее в компании своих детей: она дружила с женой его пасынка, Лидой Радловой, и дочерью Марианной. Часто бывала и у Шишковых.
Всю вторую половину августа Толстой много читает, составляет планы будущих глаз, вживается в эпоху, вновь вспоминая и переживая давно минувшее. На этот раз он твердо решил начать «19-й год». Как всегда за последние годы, отвлекали всяческие издательские дела и просьбы. Вместе с Накоряковым, Лупполом и Орловым включился в подготовку нескольких сборников. Написал коротенькое письмо Горькому, в котором сообщал о своих делах: «…Посылаю Вам письмо Бунина, — для архива. Покуда не напишу 2 листа «19-го года», в Москву не приеду и бороды брить не буду…» Но прошло еще две недели после этого, а начать роман так и не удалось. Не создавалось того неповторимого душевного состояния, когда влечет к письменному столу, когда герои оживают и притягивают к себе, как магнит, и уже ничто не может оторвать от них. Толстой принуждал себя, садился за стол, но решительно ничего не получалось. Снова и снова всплывали в памяти эпизоды семейной жизни. Что произошло? Вроде бы ничего… По-прежнему Туся была центром большого дома… По-прежнему она блистала в кругу талантливых людей, которые собирались у них. По-прежнему он ни в чем ей же отказывал, и денег она тратила сколько хотела. И на этот раз она отделала городскую квартиру, не считаясь с возможностями, влезла в чудовищные долги, которые и за два года не уплатишь… Хоть слово он ей сказал? А теперь вот все самое дорогое его сердцу она увезла на ленинградскую квартиру. Сразу нарушилась гармония его дома. Нарушилось его душевное равновесие… Она хочет заняться литературной деятельностью. Ну что же. Она может многого добиться. Она такая способная, так может убедить любого человека в своей правоте, такая умелая. У нее прекрасный вкус, она умеет выбирать красивые вещи, картины, она умеет ладить с горничными, портными, с издателями, редакторами. Она все умеет и всего добьется. Она говорила ему, что они расходятся дружески. Конечно, какой может быть разговор… Естественно и то, что он будет выплачивать необходимое пособие… Не очень-то приятно остаться в полупустом доме с двумя старыми и беспомощными старухами, но, может, это к лучшему?.. Как хотелось ему, чтобы все кругом было красиво, весело, гармонично. Не получилось. Видно, зря гасил в себе эту неудовлетворенность сложившимися отношениями. Работал, работал, и все как в пропасть… Вот пропасть и разверзлась теперь перед ним…
Однажды Толстой вышел на прогулку по Екатерининскому парку. Всюду и здесь, как и у него дома, видны следы запустения и разрушения. Сколько раз он обращался в Ленсовет, чтобы выделили средства на восстановление дворцов и памятников Детского. Легко понять, как трудно выделить на это средства, когда столько строится в стране заводов и фабрик. Но уж больно смотреть, как приходят в запустение некогда красивые и уникальные памятники русской старины. Во время этих прогулок он часто думал о недавней заграничной поездке, о встречах с писателями, с эмигрантами, мечтающими вернуться на Родину, о Петре, о замысле своего пока на осуществленного исторического романа «Падение Рима», столь горячо одобренного Горьким, о том, как тяжело жить в пустом доме, где совсем недавно шла налаженная и, казалось, счастливая жизнь. Толстой то с грустью вспоминал самые смешные приключения младшего сына Мити, то впадал в уныние и растерянность от неустроенности сегодняшнего положения.
Приехали с юга дети. Дом постепенно наполнялся привычными звуками, но жизнь от этого не вошла в прежнюю колею. Толстой начал писать. Три варианта первой главы «19-го года» были отвергнуты им. Что-то невысказанное мешало ему целиком отдаться творчеству. Как трудно начинать серьезную вещь. Как трудно переключиться… А надо. Другого времени не будет: третья книга «Петра» тоже нуждалась в завершении.
Раздумья над трилогией привели его к тому, что он начал работать над новым романом, который вскоре получил название «Оборона Царицына». «…Взялся с трудом, — писал он Горькому 22 сентября, — с самопринуждением, но сейчас увлечен, так что дым идет из головы. Минц снабжает меня всеми материалами. Трудность написания романа — в количестве матерьяла, в том, чтобы все успеть переварить, не обожраться. Но, кажется, выходит лучше, чем «Петр». Как вы живете? Когда едете в Тессели? Очень хочу вам перед отъездом почитать начало».
Огромные творческие трудности Толстой преодолевал, работая над материалом о гражданской войне. И прежде всего не мог установить контакт со своими героями. Долго мучился, никак не мог найти подходящего начала. Как вместить, думал он, в небольшой размер книжки такой материал? Как заставить этот материал «звучать»? А что делать с образами Ленина, Сталина, Ворошилова? Ведь надо написать так, чтобы это были живые люди, а потом разве легко подключить к историческим фигурам вымышленные персонажи, сделать так, чтобы тематика ушла «вглубь», стала органической двигающей силой произведения?.. Тут нужна особая форма, особый стиль: лаконизм, простота, экономия изобразительных средств, язык, почти лишенный эпитетов, язык почти на границе сухости исторического повествования.
4 октября 1935 года Алексей Толстой на три недели уехал в Чехословакию.
После возвращения Толстой разошелся с женой и женился на Людмиле Ильиничне Баршевой.
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК