«КОШКИН ДОМ»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Лето Алексей Толстой провел в деревне Лутахенде, на берегу Финского залива. Наконец-то определились отношения с Софьей Исааковной, она решилась на совместную с ним жизнь.

Дачу сняли в самом лесу, на Козьем болоте, в скромной хибарке старухи Койранен. В один из первых же дней притащили сосновых и еловых веток, папоротника, шишек, и комнаты преобразились, словно стали светлев и шире. Алексей взял небольшую картонку и тут же намалевал кошку неопределенного лилово-зеленого цвета, и Дом принял веселый и уютный вид. «Кошкин дом» — так стала называть свое первое совместное жилище молодая чета.

«Посредине комнаты в «Кошкином доме», — вспоминал Корней Чуковский, бывавший в то время у Толстого, — стоял белый, сосновый, чисто вымытый стол, украшенный пахучими хвойными ветками, а на столе в идеальном порядке лежали стопками одна на другой очень толстые, обшитые черной клеенкой тетради по двести, а то и по триста страниц. Толстой, видимо, хотел, чтобы я познакомился с ними. Я стал перелистывать их. Они были сплошь исписаны его круглым, широким и размашистым почерком. Тетрадей было не меньше двенадцати. Они сильно заинтересовали меня. На каждой была проставлена дата: «1901 год», «1902 год», «1903 год» и т. д. То было полное собрание неизданных и до сих пор никому не известных юношеских произведений Алексея Толстого, писанных им чуть ли не с четырнадцатилетнего возраста! Этот новичок, начинающий автор… имел, оказывается, у себя за плечами десять, одиннадцать лет упорного труда».

С Чуковским Толстого познакомил Александр Степанович Рославлев, живший в гой же деревне. Рославлев уже считался известным поэтом, был автором нескольких поэтических книжек. О нем писали Брюсов, Блок, Вячеслав Иванов. Держался он солидно, с достоинством, хотя стихи его были средненькие, во многом эпигонские. Но Толстой, которому он казался настоящим писателем, относился к нему с уважением и какой-то наивной почтительностью. И дело не только в разнице положения, но и в возрасте: Александр Рославлев был гораздо старше двадцатипятилетнего Толстого. Алексей часто приходил к нему, они подолгу разговаривали на различные темы, обсуждали доходившие из Петербурга новости, пили пиво, а потом читали друг другу собственные стихи. Рославлеву тоже нравился этот спокойный, неторопливый молодой человек, с таким простодушием и вниманием слушавший его стихи. Его доверчивые глаза, мягкая рыжеватая бородка, легкая полнота, придающая неповторимую осанистость, компанейский, веселый нрав — все это как-то сразу располагало к нему. Вот тогда-то и познакомил Рославлев Алексея Толстого с таким же молодым литератором, как и он, Корнеем Чуковским, его сверстником, но уже широко начавшим печататься в различных газетах и журналах.

Однажды Алексей зашел к Чуковскому и застал его работающим за письменным столом, на котором небрежно валялись гранки очередной статьи, присланной по почте из «Весов». Ему еще не приходилось вычитывать гранки, держать корректуру. И он, пытаясь подавить в себе чувство зависти, со скрытым волнением произнес:

— Как упоительны эти слова: гранки, верстка, корректура, редакция, корпус, петит… Сколько в них манящего волшебства…

— Будете и корректуру держать, и ходить по редакциям, еще надоест, — покровительственно успокаивал молодого поэта Корней Чуковский: он-то уже был на коне.

Как раз к середине 1907 года Корней Чуковский активно стал сотрудничать в журнале «Весы», получая задания непосредственно от Валерия Брюсова. Ведь именно Корней Чуковский в конце прошлого года буквально разгромил книжку К. Бальмонта, вышедшую в издательстве «Знание». Именно его, Корнея Чуковского, так отчитала в своем «Письме в редакцию» Елена Цветковская, пытаясь снять облыжное обвинение с Бальмонта. Помнил Алексей Толстой и ответ Корнея Чуковского в том же двенадцатом номере «Весов» за прошлый год, ответ хлесткий, беспощадный, уничтожающий. Встреча с таким литератором вызывала у него сначала сдержанность, какую-то напряженность. Но потом, когда поближе познакомились, эта скованность быстро прошла: они были сверстниками, стремились к одному и тому же — завоевать место на литературном Парнасе. Они вместе ходили купаться в ближайшую речушку, гуляли в лесу, по берегу Финского залива. Никогда еще Толстой не чувствовал себя таким бодрым и сильным, как здесь, в деревне Лутахенде. Софья рядом с ним. Все просто, естественно. На вольном воздухе щеки его округлились, взгляд стал еще доверчивее и простодушнее, а пухлые, почти детские губы придавали ему такой беспечный вид, что казалось, по выражению Чуковского, он задуман на тысячу лет. В его походке, говоре, манере смеяться чувствовалась несокрушимая, непочатая сила степняка. Но таким он только казался на людях. Оставаясь же наедине с письменным столом, книгами и чистыми листками бумаги, он терял эту уверенность, испытывая чувство беспокойства. Встречи и длительные прогулки с Чуковским и Рославлевым, наезжавшими столичными писателями укрепляли его решение полностью отдаться литературному труду, но и все еще пугало необеспеченное будущее.

Много и напряженно работал Толстой в деревне. Часами просиживал он над сборниками народной поэзии, собраниями русских сказок, постигая глубины народного языка. Здесь же он начал «поэтический лирико-эпос», о чем сообщал в письме тетушке Марии Леонтьевне Тургеневой, но ничего из написанного в то время не сохранилось. Видимо, все это было только подготовительным материалом и не представляло самостоятельной ценности.

В эту осень, вернувшись в Петербург, Толстой и Дымшиц долго не могли найти подходящей квартиры: сначала поселились на Пушкинской, потом переехали в деревянный особнячок на Гладовской, где тоже прожили недолго. Вскоре сняли комнату в квартире художницы Е. Н. Званцевой. Здесь, на Таврической, 25, Е. Н. Званцева, ученица Репина, организовала школу живописи. Вот это-то и привлекло сюда Алексея Толстого и Соню. Соня, а вместе с ней и Алексей Толстой не захотели поступать в Академию художеств, как предполагали совсем недавно. Отпугивал слишком консервативный дух и традиционность профессоров. Летом они часто говорили о Серове, Врубеле, о работах художников группы «Мир искусства». Новые темы, оригинальные приемы письма, своеобразие и раскованность таланта каждого из них привлекали к себе начинающих художников. А в школе Званцевой как раз и преподавали Бакст, Добужинский, Ансфельд, довольно часто бывал К. Сомов.

«Придя в школу со своими этюдами и рисунками, — вспоминала С. И. Дымшиц много лет спустя, — мы попали к Баксту, который очень несправедливо отнесся к работам Алексея Николаевича, талантливым и своеобразным. «Из вас, — сказал Бакст Толстому, — кроме ремесленника, ничего не получится. Художником вы не будете. Занимайтесь лучше литературой. А Софья Исааковна пусть учится живописи». Алексея Николаевича этот «приговор» несколько разочаровал, но он с ним почему-то сразу согласился, думаю, что это не была «капитуляция» перед авторитетом Бакста, а скорее иное: решение целиком уйти в литературную работу».

Георгий Чулков в книге «Годы странствий» вспоминает эпизод, рассказанный ему самим Алексеем Толстым: «В молодости учился он в школе живописи, устроенной Е. Н. Званцевой и Е. И. Карминой. Художники твердили, что надо писать не то, что существует объективно, а только то условное, что видит глаз. «Я так вижу» — стало ходячей формулой. Однажды Толстой, рисуя дюжего натурщика, приделал ему голубые крылья, а когда к мольберту подошел преподаватель и, недоумевая, спросил: «Что это такое?» — Толстой невозмутимо ответил: «Я так вижу». Кажется, это был его последний урок живописи».

Увлечение живописью было действительно всего лишь эпизодом в его жизни. Всерьез и на всю жизнь поманила его трудная судьба литератора. И сразу же после приезда из деревни Лутахенде он засел за работу. Первое стихотворение, написанное им в Петербурге, помечено 10 сентября 1908 года. Этим стихотворением начинается записная книжка: «Голубое вино. Книга VI». А где остальные пять? О них ничего не известно. Все это, видимо, для автора не представляло художественного интереса и уничтожалось им. Осенью кое-что стало появляться в печати. В первых номерах только что открывшегося журнала символистского направления «Луч» вышли его стихи «О грузде», «Ховала» и статья «О нации и о литературе». В журнале «Образование» были напечатаны стихи «Скоморохи». Но пятьдесят пять стихотворений, вошедших в «Голубое вино», так и не появились в печати: Толстой понимал всю непригодность их к публикации. Эти неопубликованные стихи, как и первые публикации после «Лирики», любопытны тем, что в них ощущается сдвиг, пусть пока и еле заметный, в сторону реалистического отношения к окружающему миру. Влияние символистской поэтики все еще сказывается, но не прошел даром и его интерес к русскому народному творчеству. В стихах запестрели поговорки, пословицы, диалектные словечки. Это увлечение молодого Толстого не случайно: он последовал за новой волной интереса к русской старине, которая оформилась в литературе. Недаром стихотворение «Ховала» было им посвящено А. М. Ремизову, с которым недавно познакомился. Маленький, невзрачный, чудаковатый, с лукавым взглядом из-под очков, с вечно торчащим на голове хохолком, чем-то похожий на добродушного домового, Ремизов в своих сказках «Лимонаре», «Посолони» поражал Алексея Толстого прежде всего как стилист, как счастливый искатель словесных кладов.

Примечательна и статья Толстого «О нации и о литературе». Молодой поэт выступает за то, чтобы продолжать традиции русской литературы в современной поэзии, чтобы овладевать всеми богатствами русского языка: «Язык — душа нации — потерял свою метафоричность, сделался газетным, без цвета и запаха. Его нужно воссоздать таким, чтобы в каждом слове была поэма. Так будет, когда свяжутся представления современного человека в того, первобытного, который творил язык».

Фольклорные мотивы, славянская мифология, народные сказки и песни, патриархальная крестьянская жизнь на какой-то момент неожиданно стали центральными темами в развитии литературного движения. Художники, каждый, разумеется, по-своему, пытались решить для себя один и тот же вопрос — о предназначении России и русского человека в ходе тысячелетнего исторического процесса.

Интерес к истории, к различным ее этапам, к языку как первооснове художественного творчества, к фольклору был следствием определенных общественных сдвигов в России. Недавнее поражение в войне с Японией породило среди различных слоев русского общества недовольство, уныние, оскорбило достоинство гражданина великой страны. Параллельно со здоровым интересом к русской старине усугублялись настроения упадка и бессилия. Некоторые политические деятели обратили внимание на попытки кучки молодых литераторов и художников сочетать в своих произведениях политику с мистикой и эстетизмом. И не только обратили внимание, но и поддержали их материально. И вот эти молодые писатели, художники и музыканты оказываются в центре художественного движения страны. Быстро становятся известными, модными: Рябушинские не жалеют на это своих миллионов, издавая себе в убыток «Золотое Руно». В гостиных и салонах начинают толковать об оккультизме, об антихристе, в сети теософии попадают все больше и больше людей, еще вчера о ней ничего не слышавших. Увлекаются синематографом и детективными романами. Размышляют, подобно Пьеру Безухову, над звериным числом. Практика столоверчения входит в быт чуть ли не каждой дворянской или буржуазной гостиной.

Осенью Алексей приехал в Москву читать свои стихотворения в «Общество свободной эстетики». Только тогда Мария Леонтьевна узнала, что он разошелся с Юлией.

Он о таким жаром говорил о Соне, что Мария Леонтьевна почувствовала: он этой женщиной гораздо больше увлечен, чем Юлией, когда был ее женихом. Все это тревожило. Волновали и стихи его — они ей нравились.

Алексей пробыл в Москве два дня. Уехал в Петербург, а вскоре вернулся с Соней.

— Это моя жена, — представил Алексей, — хотя мы не можем венчаться.

Мария Леонтьевна была поражена ее красотой и отметила про себя: что-то есть ленивое в ней. В этот же день пошли они обедать в ресторан, это был обычай, когда Алексей приезжал в Москву. Евгений Степанович Струков, близкий друг Тургеневых, тоже был в Москве в это время. Алексей с Софьей шли впереди, а Мария Леонтьевна с Евгением Степановичем немного отстали.

— Ну попался теперь его сиятельство, — говорил Евгений Степанович, — дорого это ему теперь будет стоить, замотают его вконец.

Марья Леонтьевна заволновалась.

— Почему это вы гак думаете?

— Модернистка она.

«Вот, — подумала Мария Леонтьевна, — умный человек, а пунктики есть, поэтому несправедлив».

Алексей между тем беспокоился, как быть с разводом и даст ли его Юлия.

Погостив немного, они уехали. Жили в Петербурге пока врозь, он в номерах, она у родных. Все это было неладно и беспокойно.

Вскоре Мария Леонтьевна получила известив, что Юля развод дает. Алексей Николаевич взял всю вину на себя. Юлия Васильевна стала свободной и вскоре вышла замуж. Толстой же не мог официально оформить свой брак с Софьей Исааковной: она была уже замужем, и муж ей в разводе отказал. В 1908 году заболел и умер маленький сын Рожанской и Толстого. Так все их прошлое было перечеркнуто.

***

Первые успехи в литературе настроили Толстого оптимистически: он навсегда решил связать себя с литературой. Жребий брошен, пора всерьез подумать о своем будущем. Наконец-то давившая его неопределенность исчезла, он почувствовал в себе уверенность. Теперь-то он знал, что делать. Подобрав нужные для работы книги, Алексей Толстой и Софья Дымшиц стали собираться в Париж, где он сможет заняться своим литературным образованием, а она поступит в какую-нибудь школу живописи.

В один из последних дней перед отъездом Толстой получил письмо от тети Маши. Во время недавней встречи в Москве он просил ее припомнить народные слова и обороты, поделиться с ним наиболее интересными легендами, поверьями, сказками. Вскрывая конверт, он надеялся, что тетушка не забыла о его просьбе. И не ошибся: тетя Маша подробнейшим образом выписала ему все народные выражения, какие только припомнила. Правда, он рассчитывал на большее, но встречались и чудесные выражения, несколько подзабытые им самим или совсем ему неизвестные.

…Жалко мне девицы

Дам ей рукавицы

Поп то не венчает

За сыночка чает

Дьякон то не служит

Сам по девке тужит

Пономарь не звонит

Сам по девке стонет… —

читал Алексей. Ата, вот наконец и о летуне. Он помнил давнее поверье, но плохо, и теперь он с удовольствием читал: «…во всех селах держится поверье, что он существует. Он в виде змея или огня. Он страшен, но и заманчив. Больше он прилетает к тоскующим женам, которые схоронили мужей. Спросит: «Ну что вдова, тоскует?» — «И да как тоскует, к ней летун начал прилетать — и эта беда большая, все ее уговаривают, чтобы служила молебен… за упокой души покойного… Что он летает, это еще полбеды, а вот если тоскующую вдову приучит к себе и по ночам будет оборачиваться в покойного и зачнет ее ласкать, да жить с ней — тогда уж почти нет спасения — все будет его ждать да и любить, изведется, ни есть, ни пить не станет, да и сама в сыру землю уйдет. Это, конечно, основано на нервном расстройстве и снах с видениями. Но где я ни жила в селах — всегда были тоскующие вдовы и летуны их посещали. А еще есть легенда и убеждение, что ужи привораживают коров и сосут их молоко. И эта корова перестает давать молоко и от любви и тоски по ужу делается как скелет. Такую корову спасти невозможно: «Горе горькое, погибла коровушка»… «Любить» это слово стыдное, не хорошее, означает грех, любить полюбовниц. «Жалеть» это хорошая любовь, чистая. «Она его жалеет», по нашему сильно и хорошо любит… Пока довольно — задал задачу ты мне. Нынче ни свет ни заря проснулась и все припоминала…» Алексей дочитал и представил себе эту дорогую, мудрую, милую тетушку Машу в ее одноэтажном маленьком домике в Москве, в вечных хлопотах, постоянных заботах. Сами собой напрашивались строчки:

За окнами тихо; мороз голубой,

Улицы, тумбы, заборы.

Тетушка вяжет петлю за петлей,

Искрятся в стеклах узоры.

Старая тетушка смотрит в очки,

Поет самовар, завыванье сверчка,

Мебель из старой гостиной…

«Хочешь чайку, еще жив самовар;

Скушай варенья, мой милый».

Ложкой по банке в буфете стучит

Тетушка в шали пуховой,

Пузан самовар все кипит да кипит.

«Морозец сегодня здоровый!»

Перед Парижем Алексей решил побывать у Алексея Аполлоновича: давно не видались.

Поездка по родным местам, встреча с отчимом всколыхнули в нем детские и юношеские воспоминания, каждая вещь напоминала ему мать. Алексей в один из тягучих зимних вечеров набросал стихотворение «В ночной степи», посвященое памяти матери.

Париж в январе 1908 года, когда прибыли сюда Алексей Толстой и Софья Дымшиц, был все тем же притягательным центром художественных исканий. Жизнь по-прежнему бурлила здесь, и никому, казалось бы, не было дела до крупнотелого молодого человека, приехавшего, чтобы всерьез заняться литературным творчеством. Сколько перевидел Париж вот таких, как Толстой, начинающих, и редко эти начинающие добивались подлинного успеха. Сколько трагедий разыгралось здесь, сколько талантливых людей загинуло. И сколько великих именно вдесь прошли подлинную художественную школу, получили мировую известность.

Парижские соблазны ненадолго отвлекли Толстого от работы: еще в «Кошкином доме» он написал несколько сказок в духе русского народного творчества, читал их в кругу своих друзей; нравилось, находили удачными эти опыты; в Париже продолжал работать над сказками, посылал их в столичные журналы, некоторые из них печатали. Так был создан сборник «Сорочьи сказки». Вскоре он вышел в издательстве «Общественная польза». О своем пребывании в Париже Толстой сообщал Бострому: «…только уже писать тут не очень-то удобно. Слишком много впечатлений. Но потом, думаю, наладится дело. Сборник я уже закончил, скоро отсылаю его в Питер. Прозу пока я оставил, слишком рано для меня писать то, что требует спокойного созерцания и продумывания». В этом же письме идет речь о рассказе «Старая башня», который он послал в журнал «Нива», где тот и был опубликован в мае месяце. Как-то ожили в нем воспоминания о практике на Невьянском заводе, особенно поразила его тогда легенда, рассказанная одним из старожилов, — о старинных часах в заводской башне. Предание гласило, что обычно звонят они к какой-нибудь непоправимой беде. Отослать-то отослал в журнал, но вскоре разочаровался в написанном. Он увлекся таинственностью ситуации, которая, как ему казалось, могла служить надежной гарантией читательского интереса. «Нива» и напечатала этот рассказ потому, что как раз и служила этим целям — удовлетворению массового спроса на детективные и фантастические сюжеты. Рассказ был насыщен густыми, мрачными красками и звуками: «скрежет резцов рвал воздух на узкие и пестрые полосы»; «вдруг в темноте повис удар колокола, как будто сорвалась тяжелая, угрюмая тень»; «В наших душах растут дикие леса и бродят неведомые звери. Когда человеку открываются глаза на чудесное, он, потерянный для жизни, бродит, как отшельник, и призывает Бога. Он глядит сквозь стены и слышит невиданные голоса». Весь рассказ выдержан в духе символизма. Угадывается влияние Ремизова, Сологуба, Сергеева-Ценского. Именно в это время становится модным сказочность сюжета, отвлеченность, абстрактность характеристики, полная оторванность от реальных событий, отрешенность человеческих переживаний от конкретных социальных проблем. Начинающего прозаика мало интересует бытовая обстановка, характеристики действующих лиц, язык персонажей, портретные детали. Весь интерес его сосредоточен на впечатлении, вызванном таинственным звоном башенных часов. Именно после этого рассказа Толстому стало ясно, что он все еще не готов писать прозаические вещи, требующие особых навыков.

В Париже он часто встречался с Бальмонтом, Брюсовым, Минским, Гумилевым, Волошиным, познакомился с молодыми художниками Белкиным, Петровым-Водкиным, Широковым и со всеми «русскими парижанами», которые бывали в мастерской Е. С. Кругликовой. Пожалуй, самым ценным и значительным было знакомство, перешедшее в дружбу, с Максимиллианом Волошиным.

Однажды Толстой пожаловался ему, что самое трудное для него в творческой работе — это воспроизведение речи людей:

— Понимаете, Макс? Хочется запомнить все оттенки этой речи и передать ее со всеми подробностями, а вот чувствую, не получается. Много раз я уже наблюдал, как моя мать, писательница, работала над пьесами, как она совершенно конкретные, реальные факты вводила в сюжет своих драм. Однажды я был при том, как мой вотчим нанимал косцов, а потом читал об этом у матери в пьесе «Жнецы». Он всегда ей все рассказывал. И от меня ничего не скрывали. Мать у меня из старинного дворянского рода. До сих пор в Заволжье стоит дом, где она родилась и выросла. А сколько интересного я узнал от ее сестры, моей тетушки Марии Леонтьевны Тургеневой, сколько семейных преданий и легенд хранится в ее памяти, сколько смешного, трогательного и трагического происходило в этом доме…

Алексей Толстой вспомнил свою давнюю поездку в Тургенево и готов был долго рассказывать о своих родных и близких. Но Макс перебил его:

— Знаете, вы очень редкий и интересный человек. Вы, наверно, должны быть последним в литературе, носящим старые традиции дворянских гнезд. Сейчас почти все прозаики и поэты увлечены городом, его противоречиями, вслед за Верхарном и Рембо все меньше и меньше пишут о деревне, о быте крестьян и помещиков. А вы хорошо знаете деревню, прожили там долгие годы. У вас прекрасный, сочный язык, вы умеете так увлекательно рассказывать. Вы можете написать целый большой цикл рассказов и повестей о деревенском быте. Только не спешите, нужно найти свой стиль…

Алексей Толстой внимательно вслушивался в слова Макса, втайне он радовался им, но боялся открыто высказать свой восторг от удачно найденной темы. Скрывая свое возбуждение, он рассказал о семейных преданиях, легендах и хрониках. Говорил долго, но неторопливо, подбирая слова и выражения, чтобы не спугнуть то радостное волнение, которое возникло при словах Макса.

Совсем недавно Алексей и не знал Волошина, а сейчас не может представить своей жизни без этого доброго и умного бородача. И как все просто получилось. Сел напротив него и улыбнулся. В ясной, широкой улыбке Макса Алексей прочитал бесконечную готовность моментально ответить на все вопросы, любопытство к своему собеседнику, а главное, он так смотрел и улыбался, что сразу же исчезла всякая грань, обычно разделяющая двух незнакомых людей.

«Живя в Париже, — писала в своих воспоминаниях С. И. Дымшиц, — вращаясь в среде Монмартра, среди французских эстетов, встречаясь с эстетствующими «русскими парижанами», ужиная чуть ли не ежевечерне в артистических кабачках, Алексей Николаевич оставался гостем, любопытствующим наблюдателем — и только. Сжиться с атмосферой западноевропейского декаданса этот настоящий русский человек и глубоко национальный писатель, разумеется, не мог… Работал он изо дня в день по строго заведенному расписанию. Садился за стол рано утром, трудился до обеда, а затем, после перерыва, — до вечера. Многое из написанного, если оно его не удовлетворяло он безжалостно уничтожал. Помню, как однажды он бросил в огонь большую рукопись, повесть, которую он писал довольно долго, но так и не закончил. Мы сидели у камина, Толстой читал, а затем спросил о моем мнении. Я высказала ряд замечаний критического характера, которые, видимо, совпали с его авторскими ощущениями. Тогда Алексей Николаевич очень спокойно положил рукопись в пламя камина. Я схватила щипцы и принялась спасать повесть. Но пламя было жаркое, Алексей Николаевич мешал мне, и рукопись сгорела. «Так и надо, — приговаривал Толстой, удерживая меня. — Повесть-то плохая». Этот поступок был очень характерен для него. Он работал много и к своей работе относился без всякого снисхождения… В течение почти целого года, который мы провели в Париже, только два события вывели Алексея Николаевича из заведенного им темпа работы. Это было известие, пришедшее от Юлии Васильевны, о смерти его малолетнего сына, последовавшей от менингита. Алексей Николаевич очень тяжело переживал смерть ребенка. В другой раз это была кратковременная поездка в Петербург, которую он совершил без меня (я была связана посещениями художественной школы и не могла ему сопутствовать).

Поздней осенью мы вернулись из нашей первой парижской поездки домой, в Петербург, на Таврическую улицу, 25».

Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚

Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением

ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК