И снова в путь…

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Каждое утро то ли несколько раз в неделю широко раскрывались лагерные ворота, и словно неземные чудовища-хищники проглатывали толпы новых и новых узников.

Казалось, решили загнать сюда, за колючую проволоку, всю страну…

Видно, нет и не будет конца этим этапам арестантов.

Кого только не встретишь в этих толпах, среди узников, доставленных со всех концов необъятной страны!

Тут были академики и профессора, министры и колхозники, директора заводов, врачи и трубочисты, писатели и военачальники всех рангов, актеры и учителя, священники и журналисты, студенты и домработницы. И все они — политические преступники, уклонисты, шпионы и диверсанты, завербованные, продавшиеся иноземным разведкам и шпионским центрам мирового империализма…

Тут были люди всех национальностей — весь «Союз нерушимый» был представлен довольно широко, видно, для того, чтобы никому не было обидно. Широко представлены здесь самые молодые советские граждане — эстонцы, латыши, литовцы, молдаване. А в последнее время широким потоком шли сюда и представители соцстран, их свозили со всей Европы — чехов, поляков, венгров, немцев, монголов. Затем корейцев, китайцев.

В холодной и голодной тундре звучали все языки, все наречия. И острословы-зеки шутили:

— Усач старается, чтобы его не обвиняли, будто он не интернационалист…

Тут никакой дискриминации не чувствовалось… Все в одинаковых бушлатах, фуфайках, с номерами… У всех одна статья — 58-я, только сроки заключения разные: от десяти — до двадцати пяти…

В лагере были зеки «привилегированные», «знать»: те, что работали в сапожной мастерской, швейных мастерских, парикмахерской — эти тайком обслуживали начальников, их жен, детишек. Иные трудились в пекарне, в столовой — но таких было мало. Остальные работали за зоной — в каменоломне, строили дорогу, возводили начальникам лагеря жилища… Среди «привилегированных» числились также ассенизаторы, похоронная бригада. У последних было особенно много работы…

Здесь, в краю вечной мерзлоты, где «двенадцать месяцев в году зима, остальное время — лето» на здоровье зеков сразу сказывались климатические условия, у всех поголовно повышалось кровяное давление — и люди умирали. Каждое утро из переполненных бараков выносили трупы. Люди смотрели на них с ужасом, а иные — с завистью: мол, этим уже легче, не будут мучиться…

Последние дни я изредка встречал казанского профессора, который помаленьку приходил в себя после того, как молодой солдат-конвоир — добрая душа — приволок его на своих плечах в лагерь в ту страшную ночь. Он смотрел на меня с сожалением, узнав, что гонят на каторжный труд в каменоломни, скептически качал головой и произносил свое любимое изречение: «И это называется жизнь…»

Ему, бедняге, повезло больше, чем другим: его определили чистить в зоне снег и по совместительству быть ассенизатором. Он считал это счастьем — могли заставить разбивать глыбы в каменоломне, послать на шахту добывать уголь — и там он быстро свел бы счеты с жизнью, однако Бог миловал, и профессор был доволен своей судьбой…

Нам тоже иногда улыбалось счастье. Случалось, повар наливал в миску бурды и там плавали листок недозрелой капусты, перекатывалась мерзлая картофелина. Кто-то получил из дому первую весточку, письмецо, правда, наполовину зачеркнутое тюремными цензорами. Но и это поднимало настроение. Нам разрешалось отправить домой письмо один раз в полгода. Таким образом, я мог рассчитывать отправить первую весточку о себе только через шесть месяцев. Пока оно дойдет, пройдет еще полгода, а я уже второй год был оторван от дома, от своих и не представлял, что с моей семьей. Оставалось лишь надеяться на чудо.

Самыми радостными минутами тут для меня были коротенькие встречи с моим больным другом, поэтом Самуилом Галкиным.

Я был счастлив, когда, возвратившись смертельно измученный и промерзший до мозга костей из каменоломни, похлебав миску бурды и закусив ее ржавой килькой, которую и в рот нельзя было взять, бежал к больничному бараку и мне удавалось проникнуть на несколько минут к моему другу, поговорить с ним, послушать его стихи — он так любил читать свои стихи! В этом была вся его жизнь. Увидели бы вы его вдохновенное лицо в эти минуты, блеск его прекрасных глаз! Казалось, он забывал о своих недугах, страданиях, что находится в заточении, за колючей проволокой, был сам на седьмом небе.

Не знаю, посчастливилось ему записать свои тюремные стихи или они пропали. Ведь очень часто в наши бараки врывались надзиратели, начальнички разных рангов, учиняли повальные обыски, переворачивали все вверх дном и найдя у кого-нибудь стихи, заметки, «недозволенное», нещадно уничтожали, сжигали написанное, а «виновников» заключали в карцер, в «БУР»…

После таких экзекуций мало кому хотелось писать, читать. Но подлинный поэт не мог молчать. Если Галкину не удавалось записать на бумажке новые строки, он запоминал их в надежде на то, что настанет время, когда станет возможным не то что записать их, но и опубликовать эти сочинения. Он верил в это, не терял надежды, что этот кошмар кончится, не может быть вечно такое.

А между тем лагерное начальство не спускало с нас, писателей, глаз, делало все, чтобы нас отучить писать. Они создавали целую сеть «стукачей», которые следили за нами, подслушивали наши разговоры, информировали о каждом нашем шаге, разговоре оперуполномоченным, получая за это лишнюю пайку хлеба, миску похлебки. Люди презирали их, подлых доносчиков, и часто жестоко расправлялись с ними. Это был самый праведный суд…

С каждым днем набирал силу мороз, все крепчал, не давая дышать, жить.

Становилось все труднее работать в каменоломне, дробить тяжелой кувалдой камни и, взвалив на плечи, тащить их к саням, к машинам, а затем возвращаться в карьер за новой глыбой. Начальники все же смилостивились над нами и привезли тачки, стало немного легче, но зато требовали двигаться быстрее, увеличить добычу, все делать бегом.

Как ни трудно было, но все же у меня была радость — я знал, что, вернувшись в зону, смогу встретиться со своим другом, посидеть у его больничной койки, излить душу, услышать новое сочинение, созданное в этом унылом больничном бараке. Однако вскоре был лишен и этой радости. Видать, кому-то не понравилось, что часто прибегаю к Галкину и веду какие-то подозрительные разговоры. К тому же местное начальство знало, что мы с поэтом старые друзья, да еще проходим по одному страшному «делу» Еврейского антифашистского комитета. Кто знает, о чем мы ведем беседы? Не задумали ли часом организовать заговор против державы, не готовимся ли к побегу из лагеря, не создаем ли мы подпольную организацию? Мало что могут сотворить такие преступники, когда они находятся вместе…

И бдительные стражи страны решили разлучить нас.

Два дня меня не выводили в каменоломню, а на третий день вместе с группой других «подозрительных, опасных» узников решили перегнать в соседний лагерь, на шахту, километров за десять отсюда.

Перед самым выходом из зоны мне все же посчастливилось сбегать на несколько минут в «больницу» к моему другу, попрощаться — как знать: придется ли нам еще когда-нибудь встретиться?

Я прибежал в поту к больничному бараку, названному зеками «богадельней» или «мертвецкой». Знакомый наш врач, добрый ангел, вывел больного поэта за угол барака. Так много нам хотелось сказать друг другу, но не было времени.

Что бы такое подарить ему на память о наших встречах в этом «раю»?

В моей бедной котомке ничего такого не было. Но тут мелькнула счастливая мысль. Я вспомнил, что в нижнем углу ватника спрятана единственная моя дорогая вещица — маленькая пишущая ручка с золотым пером, которую каким-то чудом мне удалось сберечь во время многочисленных обысков, «шмонов» бдительных тюремщиков-надзирателей.

Я с трудом достал свою ручку и протянул другу:

— Возьми, дорогой мой, у тебя золотые стихи, и я хочу, чтобы ты их писал, когда вернешься из этого ада, — а я в этом уверен, — золотым пером… Возьми и сохрани…

От удивления Галкин просиял, растаял, преобразился, обнял меня, поблагодарил и сказал:

— Спасибо огромное… Но ты уверен, что оно мне еще пригодится?

— Непременно! Сердце мне подсказывает, что ты моим пером напишешь и тут, и на воле много золотых стихов, всем врагам назло!.. Возьми.

Он с грустью вздохнул:

— Что ж, родной, ты у нас оптимист… может, твои слова будут пророческими… — Оглядываясь во все стороны, не следят ли за нами, он спрятал ручку в вате бушлата и продолжал: — Как мне жаль, что расстаемся. Но, может, Бог даст, ненадолго? Бывают же чудеса на свете… Знаешь, после всего того, что нас постигло, кажется, начинаю верить в Бога… Надо ведь во что-то верить. Что человек без веры?.. Относительно твоей ручки… Как бы мне хотелось писать стихи! Хоть бы спичкой, гвоздем, огрызком карандаша — только бы не преследовали за это!.. Не бросали в карцер… Но ты ведь отлично знаешь, как душегубы не терпят поэтов, писателей. И это испокон веков! Они знают, что мы о них напишем, если выживем. И боятся нас пуще огня… Как жаль расставаться, — закончил он, — но что поделать, мы в неволе… Но не будем терять надежды. Что говорил старый библейский мудрец наш Бен-Акива: «Все уже было. И это пройдет…»

Мы по-братски прощались у больничного барака. Никто из нас не представлял себе, настанет ли время, когда вырвемся из этого ада и вспомним эти страшные дни нашей жизни как дикий сон…

Накануне, перед вечером, в нашем бараке поднялась суматоха. Все волновались. Ожидали прибытия «покупателей».

А это что еще за звери?

Старожилы уже знали, что это такое. Прибудут начальники шахт, строек со всей округи отбирать рабов.

Явились важные, напыщенные деятели в добротных овчинах, шубах, папахах, валенках, бекешах. С брезгливостью вошли в барак, расселись за широким столом, раскрыли папки, портфели и приступили к «работе».

Надзиратели отогнали узников в дальний угол барака, чтобы не мешали, приказали раздеваться до пояса. Голые, дрожа от холода, подходили зеки по одному к столу, дабы «комиссия» их разглядела, назначила, кого куда отправить.

Дымя цигарками, глядя с пренебрежением на несчастных, изголодавшихся, измученных людей, «хозяева» отбирали работяг.

Обожравшиеся, самодовольные начальники, «слуги народа», с чувством своего превосходства и достоинства, — некоторые из них принадлежали к категории прокравшихся, проштрафившихся «чекистов» и прибывших на север искупить свою вину, а иные за длинным рублем — глядели на арестантов враждебно, как на людей третьего сорта. Смеялись, отпускали плоские шуточки в наш адрес, отмахивались от доходяг.

В особенности им не нравилась «интеллигенция», люди свободных профессий — нужны работяги, а не эти хлюпики…

«Покупатели» потрудились до полуночи, успешно завершили эту процедуру, а утром нас погнали к воротам лагеря и под усиленной охраной отправили на шахты, стройки, в карьеры…

Пришлось одолеть десятикилометровый путь по занесенной снегом тундре на жгучем морозе и пронизывающем северным ветру. Мы брели по снежной целине, отшлифованной ветром, как зеркало.

Много часов длилось наше шествие. С огромным трудом добрались до цели.

Здесь пейзаж резко изменился. На тысячи километров вокруг раскинулась пустыня тундры. Только тут и там возвышались заснеженные шахтные терриконы и торчали шахтные надстройки, копры. Куда ни кинешь оком — всюду колючая проволока, сотни сторожевых вышек, приземистые бараки.

Наша длинная колонна остановилась неподалеку от ворот нового лагеря. И здесь не торопились впустить нас вовнутрь нового «рая». Должно быть, еще не заслужили этой чести. Надо было ждать, пока тюремщики вздумают выйти к нам, пересчитать и принять.

Долго, очень долго стояли, пряча лицо от колючего ветра, подпрыгивая на месте, чтобы кое-как согреться. Не помогли наши протесты, крики, ругань. На это никто не обращал внимания. Даже конвоиры на нас не сердились — они тоже промерзли в дороге, как их собаки…

И вот раскрылись широкие ворота и оттуда вывалилась колонна узников в таких же черных бушлатах и фуфайках с большими номерами на спинах. Их гнали на шахту. Гнали по узкому коридору из проволоки, который протянулся от вахты до самого рудника.

Шли измученные, усталые, молчаливые люди — молодые, старые — шагали, как на плаху, с интересом и жалостью глядели на нас.

Вот оборвалась колонна, а за ней появились арестанты с носилками, на которых лежали человеческие тени, сухие, худющие, обессиленные и несчастные, у которых только глаза чуть блестели. Вид узников, лежавших на носилках, вверг нас в ужас: «Куда этих-то тащут?»

Я осторожно спросил у арестанта, который плелся за носилками. Он злобно ответил:

— Инженеры завода Сталина, москвичи… Они болеть не имеют права… Приказано Лаврентием Павловичем хоть на карачках, но спускать в шахту…

И поспешил догнать колонну.

Я ничего не мог понять, как и мои товарищи, но подробности узнал позже, когда уже стал жителем этого лагеря.

Я узнал здесь потрясающую историю, необычную по своему цинизму и подлости.

…Недавно пригнали сюда большую группу специалистов, инженеров, работавших на заводе Сталина в Москве. «Особое совещание» под председательством верного друга и соратника «отца народов» Лаврентия Берии осудило их к двадцати пяти годам заключения в особый режимный спецлаг. На «деле» этих «врагов народа» была пометка, сделанная рукой обер-палача Лаврентия Павловича: «Использовать исключительно на подземных каторжных работах, не обращать внимания на болезни и проч.».

И когда эти люди заболевали, не могли стоять на ногах их укладывали на носилки и таскали с собой, спускали шахту, и там они лежали всю смену, затем их снова несли в зону…

Палачи старались и точно выполняли приказ своего боса.

Спустя какое-то время я познакомился с некоторыми инженерами-«сталинцами», вместе с которыми работал в шахте, и они поведали мне свою трагическую историю.

Их было девяносто человек. Специалисты, инженеры, конструкторы Московского завода имени Сталина. Это были простые, честнейшие люди, которые отлично знали свое дело и пользовались большим уважением в огромном рабочем коллективе.

Никто из этих людей не занимался общественными делами, заботились о создании новых марок автомобилей, о процветании завода, отлично трудились и были отмечены высокими государственными наградами, премиями. Жили, как говорится, и горя не знали. Спустя три года после Отечественной войны, приехал в Москву известный американский журналист, редактор крупнейшей еврейской прогрессивной газеты Гольдберг. Человек, относившийся с большой симпатией к Советскому Союзу, который печатал в своей газете хорошие статьи и репортажи о нашей стране. Кстати, Гольдберг — зять Шолом-Алейхема.

Общественные деятели Москвы очень тепло приняли гостя, помогали ему собирать материал для его большой книги о России.

Журналист, редактор и писатель побывал в разных городах страны, знакомился с жизнью, людьми. Отсюда он посылал материалы для своей газеты. Он также побывал на заводе им. Сталина, беседовал с директором, который много рассказал о предприятии, о людях, работавших на заводе, в частности о евреях, так как гость писал репортаж для еврейской газеты. Директор, естественно, назвал много имен специалистов и рабочих еврейской национальности, которые честно трудятся. Их было немало. Директор позвонил в отдел кадров завода, попросил составить и принести ему список отличившихся на работе, хоть часть, так как ими интересуется писатель из Штатов.

С этим довольно обширным списком директор познакомил гостя, и он в своем репортаже назвал несколько фамилий из этого списка.

Однако начальник кадров завода был бдительным деятелем, бывший работник парафии Берии. Он ко всему и ко всем относился с подозрением. На каком, мол, основании американский писатель интересуется работниками завода, к тому же евреями по национальности?

И копию списка из девяноста человек — инженеров, специалистов, рабочих, передовых людей производства — послал своим коллегам в КГБ.

Органам недолго надо было разбираться. Коль людьми интересуются американцы, следовательно — «враги народа», «шпионы». «Шпионский центр» раскрыли на заводе. За решетку их!

И в течение одного дня всех специалистов завода, значившихся в безобидной бумаге, в списке, немедля арестовали и с ними сразу расправились. Некоторых расстреляли, а большую часть отправили в особый режимный спецлаг. Каждому дали двадцать пять лет строгого режима. А на формулярах «преступников», где написано было «хранить вечно», была еще пометка, написанная обер-палачом Берия: «Никаких поблажек! Использовать только на тяжелых, подземных работах»…

И вот я с ними встретился в зоне. Увидел, как их, больных, тащат на носилках на шахту, спускают в штрек и они там лежат до конца вахты…

«Никаких поблажек!» — так соизволил написать Лаврентий Павлович…

Тундра… Кругом снега и снега, да буйный ветер бушует по равнине.

Часто поднимается буря, и тогда кажется, что вот-вот снесет все — постройки, терриконы, копры, ветхие избы, бараки, колючую проволоку и эти ненавистные вышки. Сколько их здесь натыкано! Невозможно открыть ни рта, ни глаз. Шагаешь, проваливаясь в снежные сугробы, и не знаешь, куда идешь и куда эта дорога тебя заведет. Часто натягивают канат, и ты хватаешься за него, чтобы буря тебя не отнесла к черту. Дрожишь, зуб на зуб не попадает. Благословенный край. Не Богом создан он, а чертом. Край вечной мерзлоты. Земля здесь вечно скована и больше похожа на гранит. В те страшные тридцатые годы открыли его, пригнали людей, которые построили для себя эти проклятые лагеря, шахты. И люди здесь живут под вечные завывания ветра. И это называется, как говорит профессор, жизнью. Сколько полегло здесь прекрасных людей от болезней, холода и голода. Сколько жизней стоило проложить невдалеке железную дорогу! Под каждой шпалой лежат люди, и какие люди! Вокруг каждой шахты, поселка — кладбища, безымянные могилы. Ни крестов, ни изгородей, ни табличек. Тут и там утыканы колышки с непонятными номерами. Ветры и буреломы давным-давно стерли эти номера, и можно только догадаться, что под ними лежат кости тех, кто первыми пришли сюда и построили эти шахты и бараки, караульные помещения и казармы для конвоиров… Никто не придет сюда, не склонит головы над этими забытыми могилами, не положит цветов, не поплачет…

Мой новый лагерь не очень отличается от того, откуда меня пригнали. Те же приземистые, переполненные до края, грязные, холодные бараки с двухъярусными нарами.

Днем этот чудовищный городок казался вымершим — все трудились под землей на шахтах. Только на сторожевых вышках стояли солдаты с автоматами. Шумно становилось чуть свет, когда надзиратели снимали тяжелые замки на дверях бараков, выпуская узников…

А до этого люди теснились в переполненной и душной столовой в ожидании получить миску похлебки и скудную пайку перемерзшего хлеба, что топором не разрубишь.

Не доевших свой скудный харч узников уже гонят строиться. Снова надоедливая перекличка у ворот. После долгой процедуры пересчета слышишь доклад начальника конвоя: «Товарищ дежурный по лагпункту, наряд по сопровождению и охраны колонны врагов народа прибыл! Начконвоя старшина Чурилкин!»

Как нам осточертел этот Чурилкин, лай собак, крики конвоиров, надзирателей и все на свете!

К таким «рапортам» мы уже привыкли, но все же глубокой болью отзываются они в наших сердцах. Ведь в этой толпе стоят сотни бывших солдат и офицеров, которые еще не так давно с оружием в руках сражались с фашистскими ордами на фронтах Отечественной войны и заслужили лучшей доли…

Понурив головы, двигаемся на шахту. С вышек, которые торчат с двух сторон, на нас смотрят стволы автоматов, винтовок. В ушах еще звенит грозное: «Шаг влево, шаг вправо считаются побегом, и конвой открывает огонь без предупреждения».

Прямо-таки обалдели наши стражники. Ну, сколько можно такое повторять? Кто из нас, измученных, изголодавшихся, больных, может совершить побег? Куда? Как? Мы находимся за тысячи километров от родного края. Вокруг тайга, пустыня, бездорожье. Куда бежать, кто тебя встретит, отогреет, вынесет кусок хлеба, кружку воды, пустит в хижину переночевать? Добредешь до заброшенного селения, тебя заметят и тут же побегут к заставе, заявят — и тебя схватят.

Нет, отсюда никуда не убежишь. Это верная смерть, гибель.

На шахте все же чувствуешь себя лучше. Тут хоть есть куда укрыться от мороза, пронизывающего ветра, метели. Там куда теплее, чем на поверхности.

Кто в забое с киркой и отбойным молотком, кто в штреке возле вагонеток подает уголь на-гора, а кто стоит у широкой ленты и отбрасывает в сторону породу, чтобы дать Родине доброкачественный уголек. Надсмотрщики не спускают с вас глаз, следят за тем, чтобы работал быстрее, аккуратнее, чтобы выполнил и перевыполнил норму. От этого зависит твоя жизнь. Будешь работать с холодком — не получишь свою пайку хлеба, не получишь свой «заработок» — несколько рублей, из которых с узников высчитывают за похлебку, фуфайку, что носишь, за «жилище», где коротаешь свои дни и ночи, а самое главное — на содержание конвоя, который тебя охраняет…

Тут действует железный закон: кто не работает, тот не ест…

Глубокая ночь. Над тундрой бушует пурга. Ветер валит с ног. После тщательной проверки вагонов длинный состав порожняка втягивается в шахтный двор. Вагоны подают к бункеру, и они быстро заполняются углем. Работяги-узники с лопатами бегают по вагонам, выравнивая насыпанные горы угля, чтобы все было как положено, согласно госту. Надзиратели, следящие за погрузкой, ругаются, торопят: «А ну-ка, пошевеливайся, гады! Быстрее! Давай, контрики!»

И «контрики», «гады» орудуют лопатами, молча делают свое дело, не смея огрызаться, затаив в душе злость и обиду.

Вот уже пульманы заполнены углем, загружены до «нормы», можно отправить состав, но он не трогается с места. Поднимаются на вагоны солдаты с длинными железными щупами, прокалывают ими уголь, ищут, рыщут, проверяют, не спрятался ли кто-нибудь в угле? Эти враги народа на все способны. С них нельзя глаз спускать.

Справившись с погрузкой, мы стоим под бункером, наблюдая за работой бдительных стражников. Кто-то из наших остряков отпускает едкие шуточки: «Глубже, начальнички, ищите… Там под углем, на дне третьего пульмана, укрылись безбилетники… Колите их!»

— Замолкай, харя, не то получишь!

— Прикуси язык, можем проучить тебя, гад!

Все замолкают. Солдаты продолжают свое занятие, бегают по вагонам, проверяют…

Ветер усиливается. Крепчает мороз. Состав медленно ползет к широким воротам. Он постепенно набирает скорость, берет курс на Горький, Ленинград… Люди обрадуются этому подарку, но, должно быть, они никогда и не узнают, кто, где и с какими муками добывал для них это тепло…

Пропотевшие, замерзшие, согнутые в три погибели, мы стоим на эстакаде под бункером и с тоской и болью провожаем эшелон в дальний путь.

Машинисты высовываются из окошек паровоза, смотрят на нас с участием и болью, украдкой; чтобы не заметили «стражи», кивают головой, машут руками, прощаясь, Мы безумно завидуем этим людям. Спустя несколько суток они возвратятся домой, на большую землю, в свои семьи, к своим друзьям, а нам неизвестно, вернемся ли туда когда-нибудь?

Уставшие, измученные на морозе, отравленные угольной пылью, возвращаемся полуживыми в мерзкие бараки.

От страшных дум раскалывается голова. Я еще не отправил домой ни единой весточки, ни одного письма. Не сообщил, что живой, куда меня забросила судьба. Не получил и от родных ни единого слова. Они не знают моего адреса. На мою неоднократную просьбу, требование разрешить отправить письмо получаю один и тот же ответ: «Еще не положено. Только через полгода… Порядок есть порядок…»

И я в душе проклинаю эти бесчеловечные порядки!

Боже, какое издевательство, какое надругательство над человеческим достоинством! Даже настоящего преступника наказывают один раз, а нас ни за что ни про что наказывают, терзают наши изболевшиеся души каждый день, на каждом шагу!

Только раз в полгода можно послать письмо, и никаких! А еще вопрос, когда пройдет полгода и вы напишете письмо, выйдет ли оно за ворота лагеря, пропустит и отправит ли его «цензор», не выбросит ли его в корзину, не сожгут ли его, и вы напрасно будете надеяться, что ваше письмо попадет к адресату.

Какой цинизм! Какое сатанинское издевательство над вами и вашей семьей!

Но свет, говорят, не без добрых людей. Беда всему научит! Выход надо находить из любого положения.

Рядом трудятся бывалые лагерники, которые пребывают за колючей проволокой уже десятилетия, прошли, как говорится, огонь, воду и медные трубы. Они единственные могут вам помочь…

Оказывается, проблема отправки писем мимо начальнического ока тут давно уже решена. И делается это довольно ловко: комар носа не подточит.

Операция не очень сложная. Напиши письмо и аккуратно спрячь его, чтобы во время «шмона», обыска, когда выводят за зону, у тебя его не обнаружили надзиратели. Вышел в ночную смену на шахту. Метель крутит так, что с трудом устоишь на ногах. Под эстакаду подгоняют эшелон. Он останавливается под погрузку. Автоматчики прошлись по вагонам, проверили, никто ли не спрятался, и бегут греться в машинное отделение. В это время наиболее проворные зеки собирают у работяг письма, незаметно для окружающих заворачивают их в яркую тряпку, связывают пачку проволокой, пишут записку: «Письма из неволи, просим опустить в почтовый ящик!» Пачку подвязывают к стенке вагона, наполняют его до краев углем и на конечной станции при разгрузке вагона рабочие, обнаружив эти письма, прячут от постороннего глаза и опускают в почтовый ящик. Старые лагерники утверждают, что это самый надежный способ. Все письма непременно доходят до адресатов… Вот я и решил свою жизненную проблему. Мое первое письмо ушло на волю.

К счастью, родные получили мою первую весточку из ада.

Много ли надо для счастья человеку, находящемуся за колючей проволокой на краю света в особом режимном спецлагере, в неволе!

Вскоре я дождался ответа из дому. Он принес мне много радости. Казалось, сквозь могильный мрак пробился первый луч солнца. Я был на седьмом небе — добрые люди помогли мне установить связь с семьей, с родными.

«Дорогие мои, — думал я, — если б вы знали, как вы помогли мне в моей беде, и не только мне, а многим узникам! Огромное вам спасибо!»

А как я был благодарен безвестным людям, которые отважились опустить в почтовый ящик наши письма!

Когда в закованной жгучим морозом тундре движется бесконечная колонна арестантов в одинаковых черных фуфайках, бушлатах с номерами на спинах, трудно отличить отдельного человека — все они на один лад, на одно лицо. Но когда эта живая масса возвращается в зону и ее запирают на замок и зеки сбрасывают с себя уродливое одеяние и становятся похожими на людей, видишь перед собой много знакомых!

В один из таких мрачных дней мне бросилось в глаза очень знакомое лицо, и я стал припоминать, где я встречал этого человека, и вспомнил!

Это был, оказывается, мой сокамерник по киевской следственной тюрьме, колхозный конюх, политический заключенный «террорист», Лука Кузьмич, получивший двадцать пять лет заключения за намерение ударить веревкой председателя колхоза, который запер на замок в колхозном сарае его корову Машку и не выпускал ее несколько дней за потраву в колхозном жнивье… Это был тот самый многодетный бедняга, который просил меня написать жалобу «отцу народов» за беззаконие пьяного председателя колхоза…

Лука Кузьмич очень обрадовался встрече со мной. Вот теперь мы сможем написать эту жалобу, как-нибудь отправить товарищу Сталину, и он отпустит его, Луку Кузьмича, домой, в село, где ждет не дождется своего кормильца жена и полная хата голодных ребятишек мал мала меньше.

В следственной тюрьме в Киеве, на улице Владимирской, писать жалобы не разрешали, а тут, говорят, можно написать письмо раз в полгода…

Мне ничего не оставалось, как пообещать моему бывшему сокамернику, другу по несчастью, сочинить жалобу на имя вождя. Почему же не написать? Чем черт не шутит, когда Всевышний спит?!

Хоть все зеки знают, что писать, жаловаться — это напрасный труд. Жалобы и письма попадают в руки оперуполномоченного.

Этот зверь «за писанину» сразу отправит жалобщика в карцер, в лучшем случае выбросит письмо в мусорный ящик и «за клевету на органы и Сталина» напишет телегу, чтобы срок прибавили…

Лука Кузьмич стал упрашивать меня, так как сам он не умеет писать. Что-то сердце подсказывает ему, что жалоба ему поможет и он сможет вскоре возвратиться к жинке и малышам.

Я честно выполнил свое обещание, написал подробно историю с коровой и пьяницей-председателем.

Вскоре конюха-«террориста» вызвал оперуполномоченный, зло отчитал его, выругав последними словами, и заявил, что если снова будет жаловаться, то дадут ему «вышку». И пусть, мол, благодарит Лаврентия Павловича, что пожалел его, не расстрелял, а всыпал четвертак… Могло быть хуже.

Возвратился Лука Кузьмич расстроенный, убитый горем. Вся надежда была на эту жалобу — дошла бы она до «рідного батька», тот бы наверняка отпустил конюха домой, а теперь…

Мне жалко было до слез этого «политического арестанта», которому присобачили страшное «обвинение в терроризме». Хоть бы написали в карточку, с обидой говорил конюх, что пострадал из-за коровы… Какой же он политический, когда совсем неграмотный он!

Я вспомнил курьезный случай, когда мы с беднягой сидели в одной камере в Киеве. Зимою это было. Нас было четверо, и Луку Кузьмича поместили пятым.

В нашем обществе было двое молодых, безусых ребят, которые ждали этапа. Они пострадали из-за безвинного анекдота: имели неосторожность в институте рассказать анекдот о каком-то вожде, и кто-то донес. И тут, в камере, любили шутить.

— Дядько Лука, — обратились они к соседу, — вас уже тут фотографировали?

— Нет, — растерянно ответил он.

— Значит, завтра или послезавтра будут фотографировать. Запомните, если будут фотографировать и скажут смотреть прямо в аппарат, это не страшно. Нормально. Но когда скажут, повернитесь, мол, будем снимать в профиль, ни в какую не соглашайтесь. Это значит, что хотят вам дать высшую меру за корову…

— Как это, за такую чепуху? — испуганно уставился он на ребят.

— Тут это делается просто… Сопротивляйтесь… Поняли?

— Ладно… Буду сопротивляться, хай им грець!

Дня через два Луку Кузьмича вызвали «без вещей» и повели в соседнюю камеру, где стоял огромный аппарат и фотографировали арестантов «в анфас и профиль», делали отпечатки пальцев.

Прошло немного времени, и мы услышали страшный крик. Подавал голос наш сосед. Он опрокинул аппарат, бушевал, не давал фотографироваться.

Когда его приволокли обратно в нашу камеру, он со всеми подробностями рассказывал, как он «сопротивлялся», не давал фотографировать себя, отбивался от фотографов, и ребята страшно смеялись.

Но не до смеха было. Нас долго мучили тюремщики, стараясь выяснить, кто так подшутил над стариком…

Я напомнил соседу об этом эпизоде, и он, покачав головой, сказал:

— Помню, конечно, этот случай, но жаль, что я только побил им аппаратуру, надо было им голову разбить, знал бы, что за дело посадили Луку Кузьмича… А так страдаю за корову… Да еще террористом назвали…

Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚

Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением

ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК