«Главное — человек, статью ему подберем»
Следователи у меня так часто сменялись, что я не успевал запоминать их физиономии и чины.
Трудно было понять, зачем это делается? Видно, чтобы легче запутать человека, сбить его с толку, задушить в нем силу воли.
Вчера меня буравил своим злобным оком один «рыцарь», а сегодня — другой.
Сначала угрожал дикими пытками какой-то сопляк, только что надевший лейтенантские погоны, вымуштрованный, заносчивый, старающийся казаться грозным, затем появился спившийся капитан, неряшливо одетый, грязноватый, не выпускающий из толстых мокрых губ окурок папиросы.
Теперь передо мной сутулый неуклюжий капитан, с узким длинным лицом, с седыми волосами на острой голове. Он в сотый раз задает одни и те же стандартные вопросы, заведомо зная, что я на них отвечу. Видно, решил взять меня измором. Через него, наверное, прошло людей больше, чем волос на его неуклюжей голове. Этот не буравит меня глазами, он вообще не смотрит на меня, то и дело достает из ящика стола какие-то пилюли, глотает их, кривится, хватается за печенку, то за бок, живот. Иной раз безбожно скрипит зубами, ругается, как последний извозчик, проклиная вслух радикулит, который его мучает, и свою злобу изливает на мне. Правда, не очень сильно. Он, видать, понимает, что никакой вины за мной нет, но десять лет — «детский срок» — все же велели ему «протокольно оформить», чтобы начальство было довольно его работой.
Во время допроса вдруг вламывается в кабинет цела орава чиновников, присаживаются где попало, смотрят на меня с интересом. Как-никак упрямого писателя надо «оформить», и они начинают бомбардировать вопросами. Не успел закончить один, как уже вмешивается другой. Только открываешь рот, отзывается третий, четвертый.
Оглядываюсь во все стороны, не зная, кому раньше отвечать.
Такой «десант» обычно врывается неожиданно, поздней ночью, когда мир спит, а ты вынужден до рассвета отбиваться от провокационных вопросов.
Кое-кто из этих молодчиков задает вопросы просто для того, чтобы оскорбить, унизить, поиздеваться, а кто просто, ради забавы, показать свою «ученость».
А ночь безумно длинна, и до самого рассвета не должны дать тебе передохнуть.
Они устроили целый спектакль, соревнуясь в остроумии и солдафонской грубости.
Один ругается, как одесский биндюжник, второй старается показать свою вежливость, мягкость: зачем, мол, грубить, ведь мы с вами люди интеллигентные, не упирайтесь, скорее признайтесь во всем, подпишите, что вам велят, скорее получите свой срок и отправитесь в лагерь, а там как-никак свежий воздух, будете среди людей, а не в одиночной камере. Там ведь тоже можно жить. Спи себе, сколько душе угодно, забивай «козла». Играй в шахматы… Чем плохо? Кормят, конечно, не так, как в киевских ресторанах, попроще, но умереть от голода не дадут… Надо вкалывать то ли на шахте, то ли на лесоповале — скучно не будет…
Слушаешь такого циника и с трудом сдерживаешься, чтобы не наговорить ему такое, что тебя сразу отправят в карцер.
И все это служит одной цели — они должны держать тебя все время в напряжении, на «конвейере», не давать тебе спать, давить на твою психику, на твои нервы, чтобы окончательно сломить, заставить быть податливым, выбить из тебя то, что им нужно.
Уже много дней я не вижу своего следователя, сутулого мрачного майора, который в первые дни решил меня припугнуть, поиграв перед моими глазами ножом…
Несмотря на все его выпады, ругань, стук кулаком по столу, я все же заметил, что у него нет никаких материалов, никаких доказательств против меня. Туманные обвинения, общие фразы. Просто необходимо мне что-нибудь «пришпандорить». И это он должен сделать любой ценой, иначе зачем его будут держать на службе и платить жалованье. К тому же солидное.
Однажды поздней ночью, когда у него от усталости слипались глаза и смертельно мучил сон, на мой вопрос, вышел ли когда-нибудь хоть один человек из этих застенков на волю, случаются ли у них чудеса, когда кого-нибудь признают невиновным, он забылся и проронил:
— Мы тут работаем без брака… Коль птичка попалась к нам, в клетку, — пиши пропало. Навсегда захлопнулась клетка — и каюк. Наш начальник — Лаврентий Павлович, а Сосо — его лучший друг, понимают друг друга с полуслова. Нам только подай человека, а статью ему мы подберем, как пить дать…
Он усмехнулся сквозь дрему, и от этой сатанинской усмешки у меня по спине побежала мурашка…
Он иногда любил философствовать, показывать свою ученость, возможно, поэтому майор все свое негодование обратил на то, что я писал на еврейском языке. Этим я, мол, пробуждал в народе национальные чувства… А это есть преступление. Не только я, но все мои коллеги, которые пишут на этом древнем языке, сдерживаем процесс ассимиляции нашего народа, точнее, мы занимаемся вредительством и даже контрреволюцией. Мы, утверждал он глубокомысленно, скоро построим что? Коммунизм. А при коммунизме что будем иметь? Один язык на всех. Что это будет за язык? Конечно, русский… А все другие надо забыть раз и навсегда. Должна также быть одна культура на всех. А мы что делаем? Ставим палки в колеса, возрождаем другие языки, разные национальные культуры. Вот всех националов надо изолировать от общества, ибо они есть враги народа. Их надо убрать с пути…
Его «глубокие» теоретические рассуждения вызывали у меня улыбку, несмотря на всю трагичность моего положения.
Эта улыбка постоянно вызывала у него гнев, возмущение, приводила в бешенство, и он готов был меня растерзать. Останавливало его то, что он понимал: его теоретические экскурсы не очень убедительны, что-то не совсем логично.
Много дней подряд меня приводили в этот осточертевший мне мрачный кабинет, и я слушал бредни горбуна. К тому же, часто я тут заставал новых толкователей «теории», и все начинали допрос с самого начала.
Понятно, это меня чертовски раздражало.
Каждый день приносил все новые загадки. Отсутствие горбуна для меня тоже было загадкой, и я думал, что же с ним случилось? Куда он исчез?
Собственно, на кой черт он мне сдался? Мне нужен тот майор, как зубная боль! Какая разница, кто сидит в кресле, он или другой, — еще более мрачные, противные, тупые. В каждое слово, обращенное к тебе, вкладывали издевку, ненависть. Они все на один лад, десятилетиями вскормленные на ненависти к людям. В каждом видят врага, шпиона, националиста. Они мало отличаются друг от друга — одинаковые циники, задают одинаковые вопросы, сверлят вас хищным взглядом одинаково, повадки у них одинаковые, невелика разница между ними.
И все же я вскоре заметил, что один из них исчез, испарился. Что ж, подумал я, туда ему и дорога. Этих жуков тут хватает. Нет сутулого майора, придет иной на его место. Кому он нужен? Кто его когда-нибудь вспомнит?
Но вот прошло какое-то время и тот появился. Жив курилка! Он сидел, как и раньше, на своем месте. С его головы не упал ни один волос.
Оказывается, он отсутствовал столь длительное время неспроста. Был занят важными «государственными делами» по разоблачению опасного преступника… Меня.
В тот далекий четверг, когда меня посреди бела дня схватили в самом центре города, неподалеку от моего дома, втиснули в черную «Победу» и повезли в тюрьму, где скрупулезно обыскали с головы до ног, среди моих бумаг нашли командировочное удостоверение Союза писателей на длительную поездку в Карпаты. Я там некоторое время жил в рабочем поселке, на нефтепромысле, в горах. Я собирался написать книгу об этом удивительном крае, о нефтяниках и собирал материалы, присматривался к жизни рабочих.
Странный арестант! — возмущались следователи. — Он надеется, что вырвется из этих стен. Все начисто отвергает, отказывается подписывать протоколы допроса, ничего плохого не говорит ни о себе, ни о своих сообщниках, которые сидят в соседних камерах и в тюрьмах других городов. Организаторы антисоветского центра, служившего международному империализму, — некоторые уже признались, дали о себе показания, а этот хочет быть умнее всех. Продолжает настаивать, что никакого «центра» не существовало, что это все выдумки «органов». Нашел с кем спорить…
Кому он собирается доказывать, что все «дело» ничего не стоит, все построено на песке, — это, мол, сфабриковано от начала до конца, грязная история?..
Но кто этого не знает — органы никогда не ошибаются. Они располагают точными материалами, что писатели — это враги народа, а те, которые пишут на национальных языках, — яростные буржуазные националисты. Стало быть, их место в тюрьмах и лагерях.
Чем больше он будет артачиться, тем хуже для него!
Вел бы он себя здесь прилично, выписали бы ему по «особому совещанию» или «тройке» десяток лет — и дело с концом.
Но коль он завелся, то ему несдобровать. Непременно схлопочет здесь максимальный срок — двадцать пять, пять и десять. Чтобы не был таким умным и с «органами» не шутил.
И вот оказывается, что арестованный долгое время жил в Карпатах, бродил по нефтепромыслам. Но это, должно быть, — чистая ложь. Знаем, как эти писатели маскируются. Наверняка занимался вредительством, диверсионной деятельностью, подрывал экономику страны, то ли еще хуже — вел среди населения антисоветскую пропаганду, мало что такие типы могут натворить в Карпатах, в глуши, в горах! Ведь там действовали бандеровцы — противники советской власти, украинские националисты. Не исключено, что подследственный ездил в Карпаты, дабы связаться с ними, установить связь между еврейскими и украинскими националистами.
Вот такой бы сюжетик вплести в «дело». Оригинально получится! Начальство оценит такой поворот дела, представит к награде, отметит, а возможно, и по службе повысит… — Так размышлял примерно сутуловатый, мрачный майор-следователь и, с благословения своих хозяев, укатил в Карпаты, по моим следам…
Майор прибыл в город нефтяников и, естественно, первый визит вежливости нанес секретарю горкома партии Бороздину. Стал расспрашивать, какую антисоветскую агитацию я проводил на промыслах среди населения, когда тут пребывал? Не было ли в то время вредительских актов и прочее. Нужно, мол, разоблачить врага народа, которого недавно репрессировали, и требуется против него компромат…
Секретарь оказался честным и смелым человеком. Бывший шахтер из Донбасса, он смотрел на мрачного гостя с удивлением, выявил свое полное недоумение по поводу моего ареста и сказал, что это, видно, какое-то недоразумение, никакой антисоветской агитации писатель не проводил, напротив, провел целый ряд литературных выступлений на промыслах, в школах, обрел большое уважение слушателей, напечатал в газете ряд литературных очерков, собирал материал для будущей книги, читатели дружелюбно принимали гостя из столицы. А то, что такого человека репрессировали, — это, видать, какое-то недоразумение, нелепость…
Следователь ждал другого ответа и был разочарован. Он не ждал таких слов от самого секретаря горкома. Тот обо мне говорил так, будто идет разговор не об узнике, а о человеке, которого собираются представить к высокой награде…
Такой отзыв о моем пребывании в Карпатах, обо мне лично никак не устраивал пришельца, а уехать отсюда ни с чем, несолоно хлебавши, он не мог. Будет большая нахлобучка от начальства, а возможно, и похуже. И следователь стал стращать секретаря, что, мол, он потерял бдительность, не смог разглядеть врага, который жил рядом с ним.
Однако Бороздин оказался не из робкого десятка и, рассердившись, отпустил в адрес горбача несколько крепких шахтерских слов.
Следователь проглотил пилюлю. Он задал еще один вопрос: «Почему писатель поселился не в городе, где есть гостиница со всеми удобствами, а на отдаленном промысле, в глухом рабочем поселке, куда изредка с гор спускались бандеровцы. Ведь его же могли убить?»
На это Бороздин ответил, что страх перед бандеровцами очень преувеличен. Писатель поселился на время среди своих будущих героев, о которых собирался написать книгу, и ничего предосудительного тут нет. Кроме того, писатель не из робкого десятка, он прошел всю войну, фронт…
Между секретарем и следователем состоялся нелицеприятный разговор, и гость ушел из кабинета секретаря разгневанным, презлющим. Он, должно быть, решил сообщить «куда надо», что секретарь является пособником врагов народа — не желает помочь «органам» разоблачать всякую контру…
Майор отправился в рабочий поселок потолковать с людьми, которые меня знали. Уж там соберет сведения о моей вражеской деятельности. Но был еще больше разочарован, когда они его подняли на смех и обо мне ничего плохого не могли сказать, а хорошее ему не нужно было…
Вернувшись несколько лет спустя из лагеря, я узнал, что в тот самый день, когда приезжал следователь, Бороздин позвонил ко мне домой и сказал жене, что ей нечего беспокоиться за мужа, скоро, вероятно, он вернется домой. То, что ему инкриминируют, не выдерживает никакой критики. Его арест — дикое недоразумение. В этом он, Бороздин, убедился, поговорив со следователем, который приезжал к нему… Не может быть, добавил он, чтобы такое долго длилось…
Наивный человек! Он не знал, что «органы» никого, самого Бога не боятся. Им ничего не составляло бросить за решетку любого человека, состряпать на него «дело» и растоптать. Он не знал, видно, их девиз: «Дайте нам только человека, а статью мы для него подберем!»
Через несколько лет я встретился с Бороздиным и пожал руку, поклонился ему за его доброе сердце.
И вот я снова сижу перед сутулым следователем, который только что возвратился из командировки, куда он ездил по моим следам добывать «материал», как я занимался в Карпатах не только антисоветской агитацией, но и собирался совершать «вредительские акты на нефтепромыслах», да к тому еще смыкаться с «украинскими националистами» и «бандеровцами». Он надеялся придать меня к стенке новыми «фактами», а оказалось, что вернулся порожняком и, видно, получил от начальства большую нахлобучку.
С первых его фраз я понял, что майора постигла неудача, что поездка была бесплодной. Только время потеряно.
Я также понял, что он остался недоволен своими помощниками, которые также не сумели из меня выбить признаний, и «дело» не продвинулось вперед ни на один шаг. Групповые перекрестные допросы, которые мне устраивали, не могли сбить меня с толку, я не начал «признаваться», не стал давать необходимых показаний, каких от меня требовалось, остался таким же упрямцем, каким был, и отрицал все.
Следователь смотрел на меня своим сверлящим, злым оком, не зная, с какой стороны сделать новый заход — продолжать ли разговор, который был прерван несколько дней назад в связи с его отъездом в Карпаты, или же начать с самого начала.
Он нервничал, говорил повышенным тоном. Еще бы — такой пассаж получился у него!
Для меня было совершенно неожиданно, когда он заговорил о моей «деятельности» в Карпатах, на нефтепромыслах. Уж теперь он с меня сорвет маску… Он располагает новыми материалами. Теперь мне будет «крышка». Деться некуда — он сам был там и все до мелочи узнал. Свои преступления я больше скрывать не смогу. Для меня теперь остается одно спасение — я должен подробно рассказать, что в Карпаты ездил, чтобы проводить антисоветскую агитацию, вредить на промыслах, вести переговоры с украинскими националистами…
Тут я уже не сдержался и рассмеялся. Это уже не лезло ни в какие ворота.
Следователь окончательно взбесился, размахивал кулаками, орал во всю глотку, стучал кулаком по столу. У него имеются неопровержимые улики против меня и смешочками, шутками-прибаутками я не отделаюсь, мне не удастся замести следы, я сам себе копаю могилу…
Он немного притих и сменил тон. Конечно, мне, сказал он, не уйти от ответственности. Моя песенка еще не спета, я могу облегчить свою участь. Есть у меня такая возможность — обратиться с письмом в высший орган страны, к вождю и учителю, признать свою виновность, разоблачить моих «сообщников» и просить о помиловании… У вас есть определенные заслуги перед Родиной, и правительство может это учесть… Я имею возможность просить о помиловании…
— Что? Просить о помиловании? — возмутился я. — Я ни в чем не виновен! О каком помиловании может идти речь? Все, что вы мне присобачили, это сплошная ложь! Сфабриковано. Я честный человек и могу ходить с гордо поднятой головой, глядеть людям прямо в глаза…
— Спокойнее… Не надо так… Вы не на митинге. Не забывайте, где вы находитесь, — остановил он меня. — Мне вас жаль. Сами накликаете на себя беду. Для вашей же пользы… Вы нам должны рассказать о преступлениях ваших коллег, дружков… Можете о них говорить все. Я обещаю вам, что они никогда не узнают, что вы о них говорили. Их разоблачите. Они ведь настоящие враги…
— Никакие они не враги. Это честные советские писатели…
— Опять вы своих сообщников берете под защиту. Я могу вам показать, что они о вас говорят… А вы их жалеете…
— Не знаю, что они обо мне говорят. Это их дело. К тому же не знаю, под каким воздействием они обо мне говорят…
— Вы невозможный человек… Не жалеете себя, — ухмыльнулся горбун, — своя рубашка ближе к телу… Вы должны себя обелить, а не их. Много лет вы были редактором журнала. Знаете всех как облупленных и можете их вывести на чистую воду. Что вам стоит открыть карты, показать их вражеское лицо…
— Я вам говорил и могу повторить еще сто раз: у некоторых в произведениях могли быть те или иные недочеты, но это компетенция критики, литературоведов. Мои коллеги никаких преступлений не совершали. Это недоразумение, что они находятся за решеткой… Это явное нарушение закона…
— Я вижу, что вы неисправимый преступник. Не хотите нам помочь. Вы горько пожалеете! — процедил он и стал писать протокол.
«Вы знаете своих сообщников как облупленных и можете их вывести на чистую воду…» — вспомнил я слова горбуна, и перед моими глазами прошли, как наяву, мои друзья писатели, которые, как и я, томятся за тюремной решеткой.
Да о каждом из этих писателей, драматургов, литературоведов можно писать книги, каждый из них — крупная личность, уникальный талант, автор многих произведений, на которых воспитываются тысячи советских людей!
Рассказать об их «шпионской деятельности»? Какой бред!
Ведь я их отлично знаю, читал почти все их книги, печатал в своем журнале, дружил с каждым, работал с ними, выступал на многочисленных литературных вечерах, вместе ездили по многим городам и местечкам. С какой любовью и восторгом народ нас принимал, а теперь от ужаса люди содрогаются, узнав, что нас обвиняют во всех смертных грехах, мучают в тюрьмах. И от меня требуют, чтобы я «помогал разоблачить банды врагов», продавшихся международному империализму. Какая чушь!
Злобно смотрит на меня следователь. Он знает, о чем я теперь думаю, молча слушает мои доводы и мотает головой:
— Опять вам кажется, что вы на литературном вечере выступаете и восхваляете своих соучастников по антисоветской работе. Как это у вас мило получается: все они добренькие, честные люди, ну просто ангелочки! Выгораживаете, защищаете их. А я вам сейчас покажу, что они говорят о вашей контрреволюционной деятельности…
— Я уже от вас несколько раз слыхал… Вы хотите меня поссорить с моими коллегами. Это не то место, — ответил я, — ничем меня не удивите. Я знаю, как вы и ваши помощники умеете заставлять людей брать на себя грехи и преступления, которые они никогда не совершали…
— Опять клевещете на наши «органы», — оборвал он меня. — Мы вам это еще припомним, когда подойдем к концу следствия. О ваших преступлениях ваши же коллеги скажут вам прямо в глаза. Есть живые свидетели обвинения. Ваши же писатели. Скоро мы устроим вам очную ставку. Погодите, вы у нас еще запляшете!
Это уже было что-то новое. Очная ставка? С кем? Кто пойдет сказать мне в глаза о моей «антисоветской деятельности»?
Ответа я так и не получил. Вместо этого следователь уже в который раз повторил, что моя судьба в моих руках и я могу облегчить свою участь. Могу выйти на свободу и увидеть семью, товарищей, в крайнем случае получу «детский» срок заключения, но для этого должен перестать покрывать своих сообщников, а чистосердечно признать свою вину, разоблачить «шпионский, националистический центр».
— Я заявляю еще и еще раз, — сказал я, — что никаких центров не существовало. Это нелепая выдумка. Провокация…
— Опять вы нам заговариваете зубы! — рассвирепел он. — Центр был и есть… Может, вам лично об этом неизвестно, хоть мы сомневаемся. Был такой центр. Ваши московские главари уже в этом признались. Ну эти, из антифашистского так называемого еврейского комитета.
— Если б такой существовал, я бы наверняка знал. Но это нелепость! Выдумки. Наши писатели честные советские люди. Патриоты…
Эти слова я уже с трудом произнес. Совершенно не было у меня сил. Эта ночь совсем измучила меня. Я чувствовал, что мой мучитель уже тоже засыпает. Он взглянул на часы, тяжело вздохнул и промычал:
— Вы неисправимый. Толку не будет. Пеняйте на себя…
Он вскочил с места, широко разинул рот, нажал на кнопку и, когда скрипнула дверь и появился надзиратель, гаркнул:
— В камеру его!
Измученный до предела, плелся я по знакомым коридорам. Завершалась еще одна бессонная ночь — которая уже по счету! В зарешеченном окне появилась бледная полоска. Светало. Еще немного, и меня втолкнут в мрачную келью и прикажут лечь спать. Повторится то же самое, что было до сих пор: только разденусь и залезу под вонючее одеяло, как надсмотрщик откроет дверцу «кормушки», прохрипит знакомое: «Подъем! Ходи!»
И я поднимусь, проклиная этот мерзкий каземат, садистов-следователей и все на свете.
Боже, сколько так будет продолжаться? Когда этому настанет конец?!
И снова то же самое, каждое утро, до одурения!
За дверью камеры гремят ведра с бурдой. Гулко раскрывается дверка «кормушки», и безмолвный повар наливает в изуродованную, почерневшую от времени алюминиевую мисочку какое-то варево, сует пайку черствого хлеба, немного сухих тюлек, покрытых ржавчиной, кружку кипятка. Стынет моя похлебка. Рука не тянется к ложке. Без сна, без воздуха — какая уж тут еда! Я шагаю взад и вперед по камере, как затравленный зверь. Пустые стены. Не с кем словом перекинуться, не от кого узнать, что творится на свете. Оторванный от всего мира, шагаешь, не представляя себе, что тебя ждет через минуту, через час. Что принесет новый мрачный день?
Собираюсь с силами. Весь день придется ходить, а перед отбоем снова потащут к следователю, продолжится всю ночь нудный разговор, от которого тошно.
Но нет, я ошибся. Что-то изменилось.
Сегодня меня доставили в большую комнату. Со стены на меня смотрел сам Лаврентий Павлович Берия. Какая мерзкая, ехидная улыбочка играет на стеклах его пенсне! Этот пресыщенный, обожравшийся, самодовольный друг и соратник «отца народов» чем-то напоминает мне Гиммлера. Словно одна мать их родила.
За массивным дубовым столом сидел сутулый следователь. По краям от него и у окна — несколько суровых молчаливых личностей. Одни из них глядели себе под ноги, боясь поднять глаза, другие о чем-то шептались, должно быть, «психическая обработка».
Их едкие улыбки меня пугали — эти люди редко улыбаются, еще реже шутят. Мне кажется, что, встречаясь каждый день с людским горем, они отвыкли смеяться, шутить, острить. Видно, и дома не улыбаются женам, детям, да и смотреть людям прямо в глаза не могут — на всех обычно глядят с презрением и подозрительностью. Наверное, профессиональная привычка. Такими мрачными и суровыми они уйдут и на вечный покой, в могилу.
Точно сговорившись, никто из этой вымуштрованной публики не поднял на меня взгляда, не смотрел в мою сторону, словно это не я сидел в отдаленном углу на табуретке, прикованной к полу.
Время шло. Я не понимал, почему мой горбун и его окружение молчат, не начинают допрос? Кого они ждут? Что здесь делает столько чинов? Почему напрасно тратят время? Они ведь очень заняты, вечно суетятся, должны бороться с «врагами народа», а не торчать здесь без толку.
Молчание начинает меня раздражать. Что они задумали? Что они собираются делать со мной? Кого ждут?
Вот раздаются в коридоре быстрые шаги, топот ног В комнату вводят пожилого арестанта в черной тюремной куртке, в больших роговых очках. Он оглядывается близоруким взглядом, кланяется следователю и присутствующим, как старым знакомым, нервно поправляет очки, которые то и дело сползают с тонкого носа. Он чувствовал себя среди этой компании своим человеком. Даже подошел к столу, достал из пачки следователя папиросу, закурил и присел у стола.
«Что это за субъект?» — подумал я, стараясь лучше рассмотреть незнакомца.
Но что это? Неужели у меня начинаются галлюцинации? Какое знакомое лицо?!
Он важно снимает очки и тщательно протирает платком стекла.
Очень похож на моего бывшего соседа. Неужели это Каган, с которым в редакции у нас были вечные конфликты, когда сдавал нам рассказы и возникали проблемы при их печатании? Постоянно писал на нас жалобы в высшие инстанции. Да, это тот самый. Жив курилка! Его арестовали еще в позапрошлом году, и он уже сидел в каком-то лагере. Не бывает совершенных секретов, и о нем уже шла дурная слава. Он оговорил многих ни в чем не повинных писателей, знакомых и малознакомых, и многие угодили в тюрьму благодаря его «показаниям». Находясь под следствием, он активно помогал органам «разоблачать» людей. Продолжал говорить на писателей всякие гадости, не брезговал ничем. Тюрьма его сильно изменила, но быстрые нервные движения, суетливость, цинизм и угодничество — остались прежние.
Да, это он! Тот самый…
В эту минуту я вспомнил слова следователя, сказанные накануне:
— Ничего, ваши некоторые знакомые скажут вам в глаза, что вы преступник. Мы вам устроим очную ставку.
Так вот почему здесь этот человечек! Оказывается, его привезли сюда из дальнего лагеря, за тысячи километров. Потерявший честь, совесть и человеческое достоинство, он готов на любые подлости.
Я вспомнил, как мы с ним мучились, когда он приносил в журнал свои «сочинения», сколько кляуз он тогда писал на работников редакции, как скандалил. Нам приходилось тратить массу времени, отбиваясь от этого «автора».
И вот его привезли сюда на так называемую очную ставку.
Ну, уж если начальнички дошли до такой жизни и вынуждены прибегнуть к помощи таких деятелей, стало быть их дела плохи.
Но такие их вполне устраивают.
Заискивающе смотрит Каган в глаза следователю. Отпускает плоские шуточки, стряхивает пепел с папиросы в пепельницу, которая стоит возле следователя, кланяется, повторяя жеманно «мерси», а тот смотрит на него с рассеянной учтивостью, надеждой, что тот скажет все, что требуется.
Выкурив одну папиросу, «гость» тянется за другой. Он чувствует себя здесь в своей тарелке, как рыба в воде, но по всему чувствуется, что он ни у кого не вызывает симпатию, кое-кто из присутствующих понимают, что свидетель фальшивый, поглядывают на него с брезгливостью.
Каган неторопливо гасит окурок о пепельницу, кланяется: «мерси». Вон он поворачивается в мою сторону. Делает удивленное лицо. Пожимает плечами, мол, не виновен. Его привезли издалека, и он будет давать «показания». Так сложилось, что вынужден начальникам помогать. Да, еще будучи на воле, я узнал, что этот человек ведет себя на следствии мерзко, оговаривает многих, лжет в глаза, совсем утратил человеческий облик.
Отворачиваюсь от него. Неужели человек может так низко пасть?
Всем своим поведением он выдает себя. Оживлен, запросто обращается то к одному, то к другому из сидящих здесь. Он доволен своим положением. Не чувствует угрызения совести. Старый черт, как говорится, стоит одной ногой в могиле и, видно, преданно служит дьяволу! Такой, небось, подпишет все, что хозяевам нужно, и глазом не моргнет. Никакого стыда, ни совести. Неужели он не понимает, что дело не только во мне — фабрикуется провокация против всей нашей литературы, против народа. И вот нашли лжесвидетеля!
Им, службистам, я еще могу как-то простить за все свои унижения — служба у них такая, — а вот этому суетливому типу — никогда! Да и они, думаю, в душе тоже с презрением смотрят на него. Знают ему цену. Если он способен продать за тридцать сребреников своих знакомых и товарищей, пусть даже бывших, то продаст отца родного и своих повелителей в том числе.
Следователь поднимает руку, делает серьезный вид, мол, покурили — и хватит. Начинается.
В кабинете устанавливается напряженная тишина. Горбун переглядывается со «свидетелем», кивает ему, подает какой-то знак: мол, держись, не подводи нас…
Тот кивает одобрительно, усаживается поудобнее, складывает руки на груди по-наполеоновски.
Следователь разъясняет мне, что приступаем к очной ставке, о которой он меня предупреждал ранее, ради этого не поскупились и привезли «свидетеля» из отдаленного лагеря. Все идет строго по закону. Этот свидетель согласился доказать, что я виновен. Он мне все скажет в лицо…
И, обращаясь ко мне, следователь спрашивает:
— Знаете ли вы этого человека, точнее, свидетеля?
Тяжело вздохнув, отвечаю:
— К сожалению, я его знал… Знаю ли теперь, еще посмотрю. Слишком вольготно он себя у вас чувствует. Очень, мне кажется, развязно. Я слышал о нем много нехорошего…
— Откуда вам это известно?
— Слухи могут доходить из самых дальних далей, даже из-за колючей проволоки.
— А вы знаете подсудимого, сидящего перед вами? — обращается следователь к Кагану, показывая на меня.
— Ну как же, граждане следователи, — непременно знаю! — артистически вскакивает он со стула, поправляя на носу очки. — Ну как же, конечно знаю! Мы жили в одном парадном. Он был у нас редактором журнала, председатель секции еврейской литературы Союза писателей Украины… Это он виновен во всем, всех втянул в анти… — Следователь пытается его остановить, но тот делает вид, что не слышит и продолжает: — Он был на Украине, в Киеве, правой рукой врага народа Фефера и выполнял все его указания. Дружил с Маркишем, Квитко и со всеми из антифашистского комитета…
— То есть, — перебивает следователь, — вы хотите сказать — с антисоветским, националистическим «центром»?
— Так точно, с центром! — поправляется «свидетель».
— Что вы плетете?! — не выдерживаю я. — Каким центром? Это бред! Не было никакого антисоветского центра! Это чушь!
— Не мешайте свидетелю говорить! — взрывается следователь.
И тот снова включается в разговор:
— Так вот, я же говорю, если б они не занимались антисоветской пропагандой, я бы не сидел в лагере. Что я, граждане следователи, я был мелкой сошкой, простой литератор, пешка. Они все пурицы. Главари… Фефер, Маркиш, Гофштейн, Квитко… Нужен был им этот комитет, как мне болячка… А Полянкер был редактором журнала… Дружил с ними. Я даже удивлен, что он только теперь попал сюда. А я уже второй год в лагере…
— Отвечайте, свидетель, коротко, — вставил следователь, — знаете ли вы этого человека?
— Боже мой, а как же! — вскакивает Каган со стула. — Знаю его по совместной антисоветской деятельности… Он выполнял задания врага народа Исаака Соломоновича Фефера…
— Точнее, шпионские задания, — поправил следователь.
— Ну да, конечно, шпионские задания Фефера, — вставил «свидетель».
Я вскипел, услыхав такое. Как надо низко пасть, каким надо быть негодяем, чтобы такую чушь сказать о прекрасном поэте, честнейшем советском человеке! Что, этот ублюдок с ума сошел, рехнулся или продался за миску супа?
Следователь взглянул на меня с укором:
— Вот видите, беспартийный человек, а помогает органам распутать ваше вражеское гнездо… Абрам Яковлевич давно признался во всем, а вы покрываете ваш преступный центр… — Он сделал паузу и продолжал, обращаясь к «свидетелю»: — Расскажите подробно, свидетель, как Фефер и его компания передавал обвиняемому шпионские задания? Да, и как вы лично об этом узнали?
— Пожалуйста, могу рассказать! — оживился Каган. — Я вам уже сказал, что жил с ним в одном парадном… — Он поднялся с места, подошел к столу, взял из коробки следователя еще одну папиросу, закурил, поклонился, буркнув «мерси», поправил сползавшие на кончик острого носа очки и продолжал: — Вы меня, гражданин майор, спрашиваете, как враг народа Фефер и его дружки передавали обвиняемому шпионские задания? Я вам сейчас отвечу. Признаюсь, как на духу. Я, знаете, человек честный и откровенный. Мы с Григорием Исааковичем имели честь жить в одном парадном, точнее, жили. Теперь мы, гражданин начальник, живем у вас на квартире… — попробовал он шутить. — Шпионские задания тот ему передавал по телефону… Я иногда подслушивал их разговоры…
Я заметил, что кое-кто из присутствующих опустил голову, с трудом сдерживаясь от смеха.
— Послушайте, что он несет? — возмутился я. — Ваш доносчик совсем потерял голову, забыл, перед кем он плетет этот бред. Оказывается, шпионские задания можно передавать по телефону. Это уже что-то новое в мировой практике. Ваш «свидетель» врет безбожно, а вы это принимаете на веру. Он вас дурит. Снова заявляю, что люди, о которых этот наглец говорит, — честнейшие советские писатели, никогда не были врагами строя. Наоборот, всю свою жизнь, силы, талант они отдали нашему строю, народу, а этот мелкий провокатор…
— Прошу без оскорблений, обвиняемый! — прервал меня следователь. — Ведите себя прилично!
— Зачем же вы мне подсовываете таких лжецов? Я протестую!
Следователь был несколько смущен: понял, что «свидетель» загнул, говорит явно не то. В самом деле, кто по телефону передает шпионские задания? Тут явный конфуз, и, дабы как-то выручить перестаравшегося «свидетеля», снова обратился к нему:
— Расскажите, где и как обвиняемый проводил антисоветскую агитацию?
— Уважаемый следователь, граждане юристы, — уже не так помпезно, как раньше, заговорил Каган, — конечно, он занимался антисоветской пропагандой и агитацией. Где, хотите знать? На литературных вечерах в Киеве и других городах. Он клеветал на наши порядки… Ну, вы же его арестовали. Наверное, есть у вас данные…
— Ну, вот еще! — рассмеялся я, хоть было далеко не до смеха. — Вы только прислушайтесь внимательно, что он несет! Вы себе представляете, я выступаю на вечере перед сотнями читателей-слушателей. Веду там антисоветскую агитацию. Да публика затюкала бы меня, вынесла бы из зала, объявила бы меня сумасшедшим. Назавтра меня вышвырнули б из Союза писателей, отдали под суд, посадили бы… Что он плетет? Это ведь не лезет ни в какие ворота! Если б я себе позволил говорить черт знает что, сразу бы написали об этом в газетах. О наших вечерах подробно освещалось в печати, высоко их оценивали. К тому же знаю, что на всех вечерах бывали и ваши информаторы… Вот я спрашиваю, можно ли этому лжесвидетелю верить, хоть одному слову, он утратил честь и совесть и вводит следователя в заблуждение. Он не только бездарный литератор, но и никчемный стукач…
— Я не позволю себя так оскорблять! — завизжал Каган. — Остановите его, призовите к порядку!
В кабинете началось замешательство. Следователь стал призывать к спокойствию. Чувствовалось, что ни он, ни его коллеги не были в восторге от этой очной ставки, от показаний «свидетеля» обвинения.
Я был потрясен увиденным и услышанным. Не представлял себе, глядя на моего жалкого оппонента, что человек может так низко опуститься, потерять совесть, честь, человеческий облик.
Каган покинул кабинет с поникшей головой. Он был жалок и низок не только в моих глазах, но, кажется, также в глазах людей, присутствовавших на этом жутком спектакле, проведенном этими надменными чиновниками от юриспруденции.
Я долго не мог прийти в себя, думая о лжесвидетеле. Ведь он уже старый, немощный человек. Неужели он забыл, что испокон веков лжесвидетель является самым презренным человеком на земле? Этот страшный грех народ ему не простит даже после смерти.
Когда он уходил, начальник смотрел ему вслед растерянным, ненавистным взглядом — тот явно не оправдал его надежды, не выполнил своей миссии…
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК