Начало и конец
Наш лагерь стал понемногу редеть.
Некоторых арестантов просто выгоняли за зону, а других отправляли на этап — на «переследствие»…
Это — новая изнурительная поездка через всю страну, пересыльные тюрьмы, издевательства, встречи лицом к лицу со своими бывшими следователями, неопределенность, волнения…
Все же ближе к развязке.
Начальник нашего лагеря — маленький, желчный и мстительный, как мы его называли — «маленький человек с большой папахой» — сдержал слово, запер меня в карцере, и кто его знает, сколько бы я там промучился, если б не пришел вызов из центра. Наказан я был «за неуважительное отношение к высшим чинам».
Он, видать, состряпал на «непослушного зека» донос. По этой причине, наверно, меня не сразу освободили из заключения, а отправили по этапу в Киев, на так называемое «переследствие». Там, мол, «мудрые головы», решат, как со мной поступить.
К вахте меня сопровождала толпа моих соузников, соседей и друзей по несчастью. Люди пришли прощаться, пожелать счастливого пути и скорейшего освобождения. Всем хотелось верить, что сюда, в лагерь, больше не вернусь, что все у меня будет в полном порядке, пройдет все нормально и скоро окажусь дома.
Стояло раннее утро. Метель немного притихла.
У ворот стоял невообразимый шум, гам — колонна моих собратьев готовилась отправиться на смену.
За воротами послышался топот солдатских сапог — прибыл конвой. Старшой отдал обычную команду дежурному надзирателю, и к нам доносился голос — рапорт начальника конвоя:
— Товарищ дежурный, конвой по сопровождению на работу колонны врагов народа прибыл. Начконвоя Гаврилкин!
«Чтоб ты пропал, начконвоя Гаврилкин! — крутилось на языке. — Опять враги народа… Когда это уже кончится?!»
За колонной вывели наконец и нас, небольшую группу мучеников.
Дорога, которую мы могли бы преодолеть на самолете за каких-нибудь десять-двенадцать часов, продолжалась в «Столыпине» около двух недель. По дороге познакомились с двумя пересылками. Не иначе как начальство задумало, чтобы мы и перед освобождением испытали сладость тюремной жизни… На все расспросы, почему нас так долго держат на пересылках, начальники-остряки невозмутимо и хладнокровно отвечали: «Ничего, солдат спит, а служба идет. Ваш срок идет… К тому же у нас тут теплее, чем в тундре. И мошкара не тревожит…»
Тюремщики просто медлили, надеялись, что время работает на них. В столице происходит что-то непонятное, грызется высокое начальство, может случиться, что снова «закрутят гайки», а «контриков» вернут в лагеря. Скучно тюремщикам без них…
Время тянулось медленно. Однако недаром говорят в народе, что каждое начало имеет конец.
С горем пополам мы как-то добрались до Москвы.
Глубокой ночью наш «черный ворон» въехал в тюремный двор, что на Красной Пресне — в самом центре столицы. Раньше я считал, что этот московский район известен, главным образом, своим революционным прошлым, восстанием рабочих фабрик и заводов, и никогда не думал, что он еще известен и славится своей огромной тюрьмой…
Нас бросили в большую камеру, где томились, страдая от духоты, десятки узников, главным образом, «враги народа». Были среди них люди постарше, помоложе и совсем старые, седые — из тех, кто в пятом и семнадцатом годах сражались за свободу и власть советов на баррикадах… Красной Пресни, а также те, кто защищал столицу от фашистского нашествия в сорок первом году.
Я был поражен, когда, переступив порог камеры, увидел в сторонке, у окна, на нижних нарах четырех японских генералов. Все они — надменные и суровые — были в своих военных мундирах, при военных регалиях — орденах, медалях и других побрякушках. Они оказались пленными, которых советские солдаты захватили в Маньчжурии в августе сорок пятого года — высшие чины разбитой Квантунской армии. Вот сидят они, унылые, молчаливые, круглолицые, похожие друг на друга, словно одна мать их родила. С тоской глядят, как по команде, на зарешеченное оконце, где неустанно барабанит по стеклу дождь. Высокие японские чины уже успели отсидеть несколько лет в лагерях для военнопленных, правда, в тех же мундирах, в которых их захватили в плен, а теперь их везут, видно, на Дальний Восток, ближе к их родине, и в ожидании этапа или дальнейших указаний отсиживаются в переполненной камере, среди наших шумливых зеков.
Мы скоротали ночь в тесноте, на нарах. Не спалось, мучила духота и храп соседей. Японские генералы явно недовольны были такой жизнью, кривились, что-то шептали на своем языке.
Чуть свет — они, словно по команде, поднялись и тихонько, на цыпочках, чтобы никого не разбудить, подошли к восточной стене, под оконцем застыли на месте, как по стойке «смирно», зажали кулаки и обратили взоры на восток, долго-долго так стояли, не двигаясь.
Если молятся, почему стоят, зажав рты? Может, это какие-то сектанты?
В лагере я встречал много различных сектантов, верующих. Каждый молился по-своему. Одни шепчут, пританцовывая, другие тихонько поют псалмы Давида, читают «Песню Песней», Царя Соломона. Встречал баптистов, субботников, трясунов, евангелистов, иеговистов и всяких других, по-всякому люди молились. Но чтобы стояли неподвижно, молча, обратив взоры на восток, видел впервые.
Я набрался смелости и обратился к чужеземцам с просьбой объяснить мне, что обозначает стояние у восточной стены. Они, с трудом подбирая русские слова, ответили, что это не молитва, а преданность императору Микадо. Перед восходом солнца они стоят перед ним, обращая свои думы и помыслы, выражают ему свою преданность, любовь, душой они всегда и постоянно с ним, императором. У них, правда, одна претензия — почему он после поражения его армии запретил своим верным воинам сделать харакири? Конечно, у него было перед Богом оправдание — когда американцы сбросили атомную бомбу на Хиросиму и Нагасаки, не было возможности воевать, и император приказал сложить оружие… У него не было атомной бомбы. И все же…
Мы не успели закончить разговор, как раздалась команда: выйти на прогулку! И мы ринулись к дверям. Надо было хоть немного подышать свежим воздухом, в тесной, переполненной арестантами камере нечем было дышать.
Но странное дело, вместо того чтобы вывести нас на тюремный двор, нас повели по крученой лестнице вверх…
Оказывается, прогулочный двор здесь находится на крыше тюрьмы. Там, с плоской забетонированной площадки, огороженной высокой кирпичной стеной, можно увидеть лишь краешек московского неба да кончик одной звезды кремлевской башни. Ни города, ни улиц, ни площадей, ни бульваров с этого прогулочного двора не видно, только отчетливо слышен гул огромного города, шум автомобилей, гудки автобусов…
Внизу бурлит жизнь, люди спешат на работу, радуются, скорбят, заняты своими повседневными заботами, а мы, арестанты, движемся по кругу на крыше и видим перед собой грязные стены.
Я с грустью смотрю на японских генералов, на их парадные мундиры, увешанные орденами и медалями, и вспоминаю, что и у меня был офицерский мундир и немало боевых наград, украшавших мою грудь. А теперь осталась лишь память о них.
У меня все отняли во время обыска, и я тут шагаю в своей арестантской фуфайке.
Неторопливо, удрученно хожу по кругу, поринув в свои мрачные думы. Какое кощунство! Я, победитель, и японцы, побежденные, — прогуливаемся рядом по тюремной крыше, окруженной высоким забором. Где-то внизу раскинулась Москва.
Помню, когда, бывало, приезжал сюда, чувствовал себя как дома, был влюблен в этот огромный, шумный, полный жизни город. Сколько раз я бродил по его шумным улицам и площадям, бульварам и паркам! Сколько раз я сюда приезжал на всевозможные заседания, пленумы, съезды, выступал перед читателями на литературных вечерах, и меня встречали с цветами, аплодисментами! А сколько книг моих издано здесь в издательствах и разошлись по всей стране! Сколько у меня в этом городе друзей, читателей, фронтовиков, и вот я узник, ни за что, ни про что очутился на этой крыше тюремной.
Невесть что происходит!
Сверкнула красная звезда над кремлевской башней, и я в который раз уже вспоминаю незабываемое 24 июня 1945 года. Я на Красной площади, участвую в Параде Победы. Вместе с другими воинами-победителями шагаю с саблей в руке по празднично украшенной площади, мимо мавзолея Ленина…
Мог ли я тогда себе представить, что пройдет несколько лет и я буду ходить по этой тюремной крыше как «враг народа», буду унижен, оскорблен, раздавлен. Слава Богу, я еще остался жив. Возможно, родился под счастливой звездой и доживу до того дня, когда восторжествует справедливость? Ведь многих моих друзей и единомышленников замучили, расстреляли в подвалах Лубянки…
По ночам мне снятся кошмары. Время тут тянется как вечность.
Наконец-то в «кормушке» моей камеры показалось лицо надзирателя, и он приказал мне приготовиться на выход «с вещами»!..
Снова меня затолкали в утробу «черного ворона» и отвезли в дальний железнодорожный тупик, где стояло несколько «столыпинских» вагонов.
Это будет, думал я, мое последнее путешествие в арестантском вагоне.
Была осень.
Всю ночь я просидел, скорчившись в тесном, переполненном такими же, как я, арестантами, вагоне. Сквозь щелку зарешеченного оконца мелькали телеграфные столбы, полустанки, станции. По Крыше вагона барабанил неистово осенний дождь. Я вслушивался, как за стенками нашего «Столыпина» бушует непогода. Чувствовал страшную усталость, хотелось спать, слипались глаза, но не было свободного уголка, где можно было бы прилечь. Мы сидели, прижавшись друг к другу, как селедка в бочке.
Ранним утром прибыли в Киев. Наш вагон долго перегонялся с одной колеи на другую. Его швыряло взад и вперед, как в лихорадке, наконец загнали в тупик и отцепили паровоз.
Настала мертвая тишина. Изредка доносились грозные окрики конвоиров, охранявших «опасных государственных преступников».
Поодаль от вагона послышались женские голоса — крики, плач детей, возгласы, ругань.
Конвоиры отгоняли толпу, которая словно из-под земли выросла.
Должно быть, люди, узнав о прибытии этапа, примчались, сюда в надежде увидеть своих родных и близких, но конвоиры были неумолимы, расталкивали людей, не давая подходить близко.
Когда нас высадили из «Столыпина» и загнали в «черные вороны», я замешкался: может, мне посчастливится и я увижу в толпе своих знакомых, но почувствовал удар в спину.
Меня втолкнули в мрачную машину, и за мной захлопнулась дверь.
«Ворон» долго петлял по разбитой дороге, подпрыгивая на выбоинах. Он выбрался на шоссе и помчался по киевским улицам, словно его сто чертей подгоняли. К нам доносился шум знакомого и такого близкого сердцу города.
Машина остановилась на несколько минут у черных ворот знакомой тюрьмы, и я снова оказался в знакомой одиночной камере, где я коротал почти целый год свои дни и ночи около трех лет назад…
Никто меня не вызывал, ничего не спрашивал, не говорил — словно так и должно быть.
Я был возмущен — почему меня загнали в одиночную камеру? Может, решили все начинать с самого начала?
Стал колотить в дверь, требовать объяснить мне, до каких пор будут меня тут держать, пусть вызовут начальника.
Я добился своего.
Пришел начальник тюрьмы, старый мой знакомый, полный, рослый мужчина с крупным мрачноватым лицом, суровыми серыми глазами. Он объяснил, что он отвечает тут за то, чтобы охранять заключенных и следить за тем, чтобы они не разбежались, следить за тем, чтобы никто не умер с голоду, а все остальное его не касается. Есть более высокие начальники, которые нами занимаются. Вот он советует сидеть спокойно, не портить нервы ни себе, ни администрации тюрьмы, которая, согласно результатам социалистического соревнования, занимает первое место в республике. Отличная тюрьма! Кроме того, он мне сообщил, что органы страшно перегружены работой. Наломали много дров, теперь надо расхлебывать. Везут и везут к нам людей на переследствие. Очередь к вам еще не дошла. Книжки вам дают читать? Ну и читайте! Тут ведь вам лучше, чем в тундре… Коль вы к нам попали, то мы уже позаботимся о вас. Сидите спокойно.
— Спасибо вам за совет… Сколько советов я от ваших начальников уже наслышался!.. Я требую прокурора… Сколько еще будут издеваться…
Он развел руками.
Был необычайно вежлив:
— Я человек маленький… Мне прикажут, я открою ворота…
Он сделал невинное лицо и вышел из камеры.
Был конец октября. Двадцать третье число. Эта дата останется в моей памяти на всю жизнь. Поздний вечер. Рано стемнело. Я думал, что минул еще один «пустой день». Думал, что сегодня меня уже никто не потревожит, как вдруг заскрежетал замок на дверях. Раскрылась «кормушка».
Надзиратель окинул меня долгим, удивленным взглядом:
— На выход! — сказал он, сделал долгую паузу, и добавил: — С вещами…
Немного отлегло от сердца… Должно быть, кончаются мои муки.
Надел тюремную фуфайку, ушанку, взял котомку с лагерными пожитками, и дежурный офицер повел меня по бесконечно длинным коридорам, которые были мне хорошо знакомы.
Он завел меня в большой полумрачный кабинет, где за длинным столом сидело несколько начальников в военном и штатском.
Они долго меня рассматривали.
Один из них, высокий седой человек с трубкой в зубах, протянул мне бумажку и неторопливо, извиняющимся тоном сказал:
— Ну вот, разобрались и решили, что в отношении вас произошла ошибка… Не обижайтесь на нас… Было указание, знаете, а мы выполняем приказы свыше… Очень строго обошлись с вами, но вы сами понимаете: не ошибается тот, кто ничего не делает… И вам, и вашей семье пришлось пережить несколько неприятных лет… Что ж, как говорят, не взыщите. Мы не виновны, мы солдаты. Пришел из Москвы указ, чтобы вас и ваших коллег посадить, и мы «оформили» как положено… — Он глубоко задумался, глядя на меня пристальным взглядом, желая определить, как я реагирую на его слова, и притихшим голосом добавил: — Да, кстати, должен вас предупредить: возвращаетесь домой, к людям, в общество, будут вас расспрашивать, как и что, где были эти годы, чем занимались, — упаси вас Бог рассказывать что-либо о тюрьмах, лагерях и прочее. Никому ни слова… Это, знаете, не для печати… Вы поняли?..
Нет, не понял!
И никогда этого не пойму!
Я смотрел на этих подобревших служак, которые вдруг заговорили другим тоном, но остались теми же, какими были всегда.
Никогда они меня не заставят замолчать.
Наоборот, непременно все расскажу, расскажу об их чудовищных преступлениях, о том, что они творили в самые мрачные годы нашей истории, о гибели сотен тысяч ни в чем не повинных людей, пусть все узнают всю правду расскажу о надругательстве над лучшими сынами и дочерями народа, расскажу для того, чтобы такое никогда повторилось!
Никогда!
Киев,
1988–1991
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК