Если это жизнь, что же такое смерть?

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

В огромной, круглой железной печи, что стояла посреди нашего деревянного барака с зарешеченными оконцами, неистово, словно сто чертей, выл ветер. Выходить на прогулку арестанты не отважились. Снежная буря сбивала с ног, не давала перевести дыхание.

В такую погоду, говорят, добрый хозяин не выпустит свою собаку во двор. Надзиратели пытались нас силой выгнать «на свежий» воздух, им это не удалось. С нашей экипировкой лучше сидеть в бараке.

Я даже не представлял себе, что бывают такие бури. А ведь это еще не тот край, куда нас везут. Там, должно быть, посуровее. Земля давно промерзла так, что никакой силой ее не разрубишь.

Мы сидим по своим углам и с грустью прислушиваемся к буйному свисту ветра. Кажется, вот-вот он поднимет этот прогнивший тюремный барак и понесет его вместе с нами черт знает куда.

Холодно. Печь плохо греет. Мучает голод. Похлебку, которой нас кормят, нельзя взять в рот, и мы ее выливаем в «парашу». Все друг другу уже надоели. Обо всем переговорено, книжки перечитаны, и мрачные думы не дают нам покоя: куда нас еще забросит судьба?

А за тюремным бараком пурга неистово бушует.

Хоть бы не вздумали наши благодетели-тюремщики в такую крутоверть отправить нас дальше, а подержали бы еще тут, пока немного угомонится стихия? Они, наверное, пожалеют не так нас, как своих конвоиров да сторожевых псов. Подумаешь, что вокруг нас происходит, и страшно становится! Если это все называется жизнь, то что же такое смерть?

Интересно бы знать, что нынче происходит там, за колючей проволокой, за этими крепостными стенами? А что там, в далеком краю, дома, откуда тебя так жестоко, бесчеловечно оторвали? Как переживают эту разлуку со мной родные, близкие, друзья-товарищи?

Вот уже год как я ничего не знаю о семье, как живут? Они ничего не знают, что со мной, какова моя судьба. Скорее бы закончилась эта мучительная дорога! Говорят, что по прибытии в лагерь разрешат написать письмо домой, если у меня еще остался дом, если не выслали семью. Теперь везде царит произвол и беззаконие, некому пожаловаться. Снова вспоминается мимолетное свидание с женой в далекой Лукьяновской тюрьме в присутствии надзирателя, который не давал вымолвить слова ни мне, ни жене, торопил, угрожал карцером. Свидание длилось несколько минут, но, сколько я буду жить, всегда перед моими глазами будет стоять измученная, вся в слезах жена, а в ушах звучать ее надорванный голос: «Держись, крепись, дорогой, этот кошмар не может вечно продолжаться…»

Шум в коридоре тюремного барака на несколько минут отвлек меня от тяжелых дум. Видать, пригнали новый этап и сейчас в наш забитый до отказа бедлам затолкают новичков — очередная партия «шпионов», «диверсантов», «агентов мирового империализма», «врагов народа». Может, они принесут нам ободряющие новости с воли?

Чаще всего новенькие, вырвавшиеся из следственных тюрем КГБ, ведут себя будто немые, молчат, не разговаривают, всего боятся. Над ними довлеет страх, ужас пережитого. Они как очумелые, не знают, на каком свете находятся, кто сидит рядом с ними, можно ли с этими людьми говорить по душам, можно ли им доверять душевные тайны. Они потеряли веру в людей, в доброту, честность, милосердие, дружбу.

«Свеженьких» оказалось человек пятнадцать. Люди разных национальностей и вероисповедания — два армянина, три грузина, два украинца, три еврея, два латыша, русский, чех, поляк… Наше внимание привлек пожилой человек лет шестидесяти с круглым холеным лицом и серыми испуганными глазами, которые бегали вокруг, не замечая никого. Он, видно, недавно пережил страшное потрясение и не мог прийти в себя, понять, что же случилось и как он попал в этот страшный барак?

Короткие рыжеватые усики нервно вздрагивали, высокий лоб то и дело покрывался глубокими морщинами, видно было, что этот человек о чем-то усиленно думает. Какой-то странный тип. Уж не тронулся ли он умом?

На нем был синеватый китель, как у «отца народов» Сталина, брюки-галифе, заправлены в брезентовые голенища сапог, на стриженой голове неуклюже торчала полувоенная фуражка, весь его вид напоминал ответственного партийного чиновника, которых можно встретить в любом районе.

Его изумленные глаза сновали по стенам барака, время от времени он задерживал взгляд то на одном, то на другом узнике. Вдруг он отложил в сторону свою небольшую арестантскую котомку, сбросил фуражку на пол, распахнул ворот кителя и направился в центр барака, к большому столу.

Оглянув всех, как это обычно делают привычные ораторы, он оперся руками на край стола и, взметнув глаза к грязному потолку, начал неторопливо свою речь:

— Граждане судьи, граждане прокуроры! Что я могу вам сказать в свое оправдание? Прошу верить моему глубокопартийному слову, я говорю чистейшую правду, как на духу. Говорю как великому и мудрому нашему вождю и учителю Иосифу Виссарионовичу…

Все в камере притихли, не понимая, кто он: полный идиот или притворяется? А может, и в самом деле человек рехнулся? Он все еще думает, что стоит перед трибуналом и его судят?

— Граждане и гражданки! Я был секретарем Курской партийной организации. Моя фамилия Налимов Иван Васильевич. Я признаю, что продался мировому империализму, вел пропаганду против советской власти и любимого товарища Сталина, вождя всех народов и времен. Меня завербовала разведка, дай Бог память, забыл какая — то ли абиссинская, то ли Гонолулу. Лубянка все знает… Я уже там признался… Продался японским самураям и турецким янычарам. Был троцкистом и правым уклонистом… Даю большевистское слово, что исправлюсь. Все, что требовали следователи, подписал… Поддерживаю генеральную линию… Да здравствует гениальный Сталин, который ведет нас…

— В баню! — выкрикнул кто-то с верхних нар и швырнул в оратора башмаком.

— Эй там, славяне, кто сидит ближе к «агенту империализма», заткните ему глотку!

— Пожалейте человека! — отозвался с противоположных нар тщедушный старичок без ноги. — Пущай говорит. Разве не видите, что довели. Он уже готов. Умом там тронулся. Пущай говорит!

— А вы бы, товарищи, освободили ему местечко на нарах. Пусть малость поспит. Жалко человека.

Под смех нескольких зеков беднягу привели к нарам и уложили спать. Но он не успел повернуться, как раскрылась «кормушка» и надзиратель пробасил:

— Кто там Налимов? С вещами на выход!

«Трибун» почесал волосатую грудь, застегнул «сталинку», взял свою котомку и устало поплелся к выходу.

— Чтоб ты пропал, чертов сын! — замахнулся на него кулаком свирепый надзиратель. — А мы тебя ищем… У тебя ведь направление в Казань, в психушку, а ты попер сюда…

Смех в бараке прекратился. Кто-то громко чертыхался, остальные сражались с клопами. От них, проклятых, не было покоя ни днем, ни ночью.

Речь партийного секретаря произвела на нас удручающее впечатление. Она напомнила о тех долгих месяцах, когда наши следователи-тираны, издеваясь, заставляли подписывать черт знает что и многих доводили до состояния Налимова.

Казанский профессор придвинулся ближе ко мне, озабоченно качая головой:

— Ну, как, голубчик, это вам нравится? И это называется — жизнь!

Глядя на него, я вспомнил строку из старинной еврейской песни: «Если это жизнь, что же такое смерть?»

Медленно тянулись дни. За тюремной стеной завывала пурга. Морозы с каждым днем усиливались. От холода можно было околеть. Начальство, правда, жалело нас и не выводило на прогулку, опасаясь не столько за наше здоровье, как за благополучие конвоиров. Неустанно лезла в голову одна мысль: если тут такие колючие морозы с ветром, когда зима только вступает в свои права, то что же будет там, возле Воркуты? Не погибнем ли мы в пути? Почти все мы одеты налегке, большинство люди с юга, не привыкшие к морозам.

Всезнающий профессор рассказывал, что еще задолго до революции экспедиция ученых посетила эти безлюдные края и, вернувшись в Петербург, с восторгом доложила царю, что здесь обнаружены большие запасы каменного угля и нефти, теперь, мол, необходимо срочно отправить туда людей добывать из земных недр эти богатства, дабы обогатить империю. Царь выслушал их и возмутился:

— Да вы при здравом уме или рехнулись, господа! Как же можно в тот проклятый Богом край земли селить людей? Там ведь вечная мерзлота, земля как гранит…

И написал:

«Для жития людей и скота места сии непригодны. Подохнут. Даже каторжан запрещаю селить туда…»

Не может быть, чтобы мудрый вождь и учитель Иосиф Виссарионович и его верный соратник Берия не знали об этом царском указе, тем не менее они решили поселять туда «врагов народа». Пусть добывают уголь и дохнут. Скорее освободимся от них…

Кто-то цыкнул на профессора: что, жизнь надоела? Разве можно прилюдно говорить об этом?

В морозное утро, когда метель крутила и жуткий ветер, сбивая людей с ног, неистово бушевал, нас выгнали в тюремный двор, пересчитали, как скот, и погнали по снежным сугробам к отдаленной железнодорожной станции, где стоял занесенный снегом длиннющий эшелон с ветхими теплушками.

Они не были похожи на те теплушки, в которых мы несколько лет назад отправлялись на фронт — с нарами и железными печками. В этих вагонах еще недавно возили скот. Их даже не успели почистить. Кое-где были сорваны некоторые доски, продырявлены крыши. Полы занесены снегом, стенки залеплены изморозью. Нигде ни печурки, ни «буржуйки».

Нас загнали в эти вагоны, заперли на замок. Благо, узников оказалось столько, что нельзя было ни сесть, ни прилечь. Люди согревались дыханием, прижавшись друг к другу.

Путь наш лежал в сторону Воркуты, в тот самый благословенный край, о котором нам поведал всезнающий профессор.

Поезд все отдалялся от старинной тюрьмы, медленно пробивался сквозь снежную пургу. Надо было напрячь все силы, чтобы как-то продержаться, не замерзнуть. Простудиться и заболеть здесь — это верная смерть. Но многие мечтали о ней. Скорее бы кончилась такая жизнь!

Мучили холод, голод, жажда, страх перед грядущим. А впереди — белая пустыня.

Несколько суток наш эшелон двигался черепашьим шагом по бесконечной тундре.

Поезд все чаще и чаще останавливался, не в силах пробиться сквозь белое безмолвие, не в силах преодолеть снежные заносы.

…Всю ночь поезд проторчал в каком-то тупике, а на рассвете поступил приказ — очистить вагоны, построиться.

Мы вывалились из мрачных теплушек. Вокруг раскинулась снежная пустыня. Нигде ни живой души. Никто не понимал, почему нас тут высадили и что собираются здесь с нами делать? Тревога охватила зеков. Откуда взялось столько автоматчиков, сторожевых собак?

Вокруг поднялся шум узников. Какой-то начальник объявил, что никто не собирается нас тут солить. Дальше поезд не может двигаться, и нам придется поднатужиться, топать пешком, размяться…

Разделенных на несколько колонн, нас погнали по снежной целине, по бездорожью.

Проклиная судьбу и все на свете, мы тянулись по пустынной тундре. Ветер пронизывал насквозь. Со всех сторон доносились крики, ругань конвоиров, рычание собак.

— Держись прямо! Не отставать! — слышались команды.

— Всем помнить: шаг влево, шаг вправо считаем побегом. Стреляем без предупреждения!

Напрягая последние силы, мы брели по снежной целине, проваливаясь в сугробы.

Мы долго шли, не представляя себе, когда кончится скорбный путь. Люди падали, и мы старались кое-как поддерживать их, не оставлять же на погибель в тундре. Конвоиры ругались последними словами, угрожали, подталкивали отстающих прикладами.

— Чего, контра, отстаете? Шире шаг! Не на прогулку пришли сюда!

Они были одеты в овчинах, кожухах и теплых шапках, в черных валенках и рукавицах, а каково было нам — полураздетым, замерзшим, в пальтишках, шляпах, в чем попало, дрожащим от стужи!

— Быстрее, мужички, шире шаг, быстрее согреетесь! — шутили конвоиры, подталкивая узников.

Где-то вдали, в снежной пустыне, замерцали электрические огоньки. Они то появлялись, то исчезали. Кто-то сказал, что это уже какая-то надежда. Видать, туда нас гонят. Там — лагеря, бараки, тепло.

Появилась какая-то надежда на спасение. Однако эти огоньки все больше отдалялись от нас. Напрягая последние силы, мы шагали, стараясь не отставать от колонны. Да попробуй-ка отстать, тут же услышишь рычание псов, увидишь их страшные клыки, дула автоматов.

Там, в снежной дали, где мерцали электрические огоньки, появилось что-то наподобие крутых гор. Над ними поднимался дым, вспыхивало и гасло пламя. Мы не сразу поняли, что это шахтные терриконы. Так вот куда нас гонят! Они все отчетливее вырисовывались на снежной равнине. Вот и появились вдали шахтные надстройки, копры.

Хоть бы поскорее добраться туда, может, согреемся, нас накормят. Мы безумно изголодались за эту тяжелую дорогу, обессилели, с трудом переставляли ноги. Конвоиры уже перестали подгонять нас, ругать. Поддерживая друг друга, мы с горем пополам брели по глубокому снегу, падали, поднимались и тащились дальше. А огоньки все отдалялись от нас.

Неподалеку от меня, тяжело дыша, то и дело хватаясь за сердце, плелся казанский профессор. Соседи старались его поддерживать, помочь, но сами уже падали с ног.

Немного притихли конвоиры, только не все. Некоторые все еще стали отпускать в его адрес плоские шуточки и сами же смеялись над ними.

Он был в коротком пальтишке, в помятой шляпе, повязанной полотенцем, чтобы ветер ее не сорвал, чтобы уши не замерзли, и это вызывало у некоторых конвоиров смех. Обзывали его чучелом и почему-то обращали на него больше внимание, чем на других:

— Не отставай, чучело. Нечего притворяться больным, шире шаг!

А он, бедный, широко открывал рот, как рыба, выброшенная на сушу. В тундре ему воздуха не хватало, и он ослабевшим голосом умолял солдат дать ему возможность передохнуть, разрешить посидеть на снегу, но те отшучивались, мол, на том свете уже отдохнет, нечего дурака валять.

Когда ему стало совсем невмоготу двигаться, он махнул на все рукой, остановился, зашатался и упал в снег.

Колонна остановилась. Кто-то нагнулся над больным, хотел помочь, но тут же послышался угрожающий крик старшего:

— Чего остановились! Вперед, контрики!

Он подскочил к упавшему зеку, стал его поднимать, толкнул ногой в бок:

— Подняться немедленно, хуже будет! — орал он не своим голосом.

Но тот лежал полумертвый, не в силах пошевельнуться. Тогда старшой позвал молодого солдата-конвоира, что-то шепнул на ухо, помог оттащить в сторону, а колонне приказал двигаться дальше, не оглядываться.

Мы поплелись дальше, потрясенные тем, что увидели. Можно было себе представить, как поступит солдат-автоматчик со своей жертвой, когда ему надоест стоять над ним и охранять его. Видно, прикончит и догонит колонну… В пустынной тундре нет свидетелей.

И снова потянулась наша скорбная дорога. Мы все приближались к огонькам, а они от нас отдалялись.

Незаметно вьюга стала утихать. Низко над головой стояли свинцовые облака. Мы шли и оглядывались. Что там с нашим товарищем, который остался посреди тундры с конвоиром-автоматчиком? Как его состояние здоровья? В силах ли он будет подняться и догнать нас? Что с ним будет, если он долго будет лежать на снегу без медицинской помощи?

Тревога не давала покоя. Столько человек намучился, а вот когда уже были почти у цели, его постигло такое несчастье!

— Начальник! — отозвался я, взглянув на старшого конвоя. — Там, в снегах, остался наш товарищ… Хороший человек, надо бы помочь ему.

Тот посмотрел на меня злобным оком:

— Хороший, говоришь, человек? Такой же, как ты… Ничего, не сдохнет. А сдохнет, похороним с музыкой…

— Может ведь замерзнуть… Разрешили бы, понесли бы его на руках… Жалко человека… Профессор из Казани…

— Разговорчики! Молчать! Видали мы таких профессоров! Их тыщи, чего же церемониться с ними… Других сюда пришлют. Шахты не остановим.

В колонне зеки зашумели, стали просить начальника пожалеть человека. В самом деле, пусть разрешит нести профессора до зоны. Он стал нам угрожать, мол, не нашего ума дело. Если не замолчим, нас накажут. Он тут начальник и сам знает, что делает…

И приказал двигаться быстрее, не отставать.

— Нашли кого просить. Не видишь, зверь! Кого просишь? — кто-то из зеков кинул.

Все замолкли. Напрягая последние силы, потащились дальше. Что поделаешь — бесправные все.

Колонна спустилась в бесконечную снежную долину. Над снегами торчали мелкие кустарники. Впереди показалась извилистая речка, закованная во льдах. За ней, на крутом косогоре, раскинулись приземистые бараки, занесенные снегом. Бесконечные ряды колючей проволоки, а над ними — сторожевые вышки с автоматчиками. Целый городок. Он потянулся далеко-далеко до самого горизонта.

Кажется, достигли своей цели. Добрались до нашего лагеря. Вот в тех бараках, окутанных снегами, отныне придется коротать дни и ночи. Отсюда не выбраться. Неужели придется страдать десять, пятнадцать, двадцать пять лет — всю оставшуюся жизнь? Так далеко от родного края, от дома, от родных и близких!

Было еще рано. Видно, узники еще спят после каторжного труда. Не спят на вышках солдаты-охранники, закутанные в огромные тулупы.

Колонна поползла на гору, к караульному помещению, к широким воротам. Тут и там мерцали огни фонарей. Мы устремились к воротам. Надеялись, вот-вот они раскроются и проглотят нас, мы окажемся под крышей, отогреемся, придем немного в себя. Но ворота были мертвы.

После многочасового похода по тундре этот арестантский город, сотканный из колючей проволоки и сторожевых вышек, щедро освещенный электрическим светом, показался нам подлинным раем. Наконец-то добрели. Теперь добраться бы до какого-нибудь барака, укрыться от мороза, ветра, прижаться к печурке, достать сухарь или мисочку бурды…

Однако никто не спешил выйти к нам, пропустить в этот «рай». Все было глухо, как в могиле.

Мы сбились в кучу, как табун лошадей перед бурей. Ветер пронизывал насквозь. Приплясывая на месте, чтобы как-нибудь согреться, изголодавшиеся, околевшие на жутком морозе, мы ждали, проклиная начальство и все на свете, но никому до нас не было дела.

Время шло. Уже больше часа торчим мы на морозе, занесенные снегом, а ворота все не открываются.

Но как-никак мы уже были у цели, а как там с нашим профессором, который остался в тундре? Мысль о несчастном и его судьбе нам не давала покоя. Должно быть, конвоиру надоело там мерзнуть с больным зеком и он пристрелил его, зарыл в снежный сугроб и покинул его… Боль от этой мысли усилилась. Такого человека потерять в пути!

Наконец из караульного помещения вышел огромный, краснолицый детина в длинном черном тулупе и больших валенках, в меховой шапке-ушанке, с длинными рыжеватыми усами, окинул нас равнодушным, скучающим взглядом, снял неторопливо большие рукавицы, достал из кармана кисет с табаком, скрутил «козью ножку», закурил, глубоко затянулся терпким дымом и проговорил густым басом:

— Пополнение, значится, пришло… Так… А куда же мы вас денем? Забито все, как в бочке селедка. И откуда вы взялись на нашу голову? — Помолчав, он снова затянулся дымом, продолжал: — Придется вам строить для себя новые бараки, потом вас разместим… — Он пристально стал присматриваться к новым зекам и после долгой паузы, изрек: — Глянь, тут целый интернационал… Со всех краев, значится? И много, мужики, вам всыпали?

Все молчали и кто-то из задних отозвался:

— Вы бы, начальник, скорее пропустили. Не видите, перемерзли, как собаки…

— Ничаго, привыкайте, — рассмеялся он, — тут у нас воздух свежий. Как на курорте… Вот ты, рыжий, кто? Из Латвии, что ли?

Тот неохотно мотнул головой:

— Из Латвии.

— Сколько дали? По какой статье?

— Там, в бумаге, все написано, — махнул тот рукой, — вы бы нас в зону пустили. Мы погибаем…

— Ишь ты, какой шустрый. Ничего, не погибнешь. Живучи вы, антисоветчики!.. — Он ткнул пальцем на молодого усатого армянина: — А тебе, кучерявый, сколько дали?

Тот отвернулся, делая вид, что не слышит.

— Ты что, сукин сын, порядка не знаешь? — возмутился начальник. — Когда я спрашиваю, надо сразу отвечать. Понял?

— Понял… Десятку дали…

— Ну, это еще по-божески. Скажи спасибо… — Тебе сколько отмерили? — спросил он бородатого украинца, съежившегося от стужи.

— Двадцать пять, пять и десять…

— Ого! Солидно… А за что столько сыпанули тебе?

— Да ни за что! Разве сам не знаешь?

— Ты мне брось «ни за что»! — важно оборвал он его. — Врешь, как лохматый пес! Ни за что — десятку дали бы, — кивнул он на хлопца, которому десятку дали.

Кто-то из зеков рассмеялся, и начальник замялся, поняв, видно, что проболтался.

За воротами началось какое-то движение, послышались громкие голоса, ругань. Вот появилось несколько надзирателей в полушубках с блокнотами в руках.

Мордастый наш «собеседник» оживился. Выбросив окурок, он отдал команду построиться.

И началась нудная, долгая перекличка. Лагерные грамотеи то и дело сбивались со счета — и все начиналось с самого начала.

Казалось, эта новая канитель затянется до вечера, но Бог миловал и перед нами раскрылись тяжелые лагерные ворота.

И в это время кто-то из наших воскликнул:

— Мужики, гляньте, кажется, профессор!

Мы обернулись. По пустынной дороге, пробитой нами, с трудом волоча ноги, шел солдат и тащил на плечах казанского профессора, который с трудом дышал.

Мы обомлели, расступились, давая дорогу молодому, измученному солдату с его тяжелой ношей. У всех, казалось, отлегло от сердца, мы были восхищены этим молодым парнем в солдатском полушубке, готовы были снять перед ним шапки.

— Да, мужики, — отозвался кто-то вслух, — значит, есть еще на земле добрые люди… Притащили старика… Не погубили его…

Мы с необычайной благодарностью глядели на молодого, светлоглазого юношу, пропотевшего насквозь и не знали, как ему выразить свое восхищение.

Наша колонна втянулась в раскрытые ворота, и они закрылись за нами — Бог весть на сколько лет…

Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚

Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением

ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК