Петербург
В семидесятых годах, в царствование Александра Второго Петербург достиг своего высшего расцвета. Главная часть Петербурга, самая оживленная и элегантная, — это Невский проспект и Морская. Здесь на наших глазах днем и ночью бурлила жизнь русской улицы, а в ней отражается вся русская натура, изменчивая, самобытная и очень интересная.
Восемь часов утра. Улицы Санкт-Петербурга заполняет молодежь со всех концов города. Занятия в учебных заведениях по всей России начинаются в девять утра и продолжаются до трех часов пополудни, с одной часовой переменой с двенадцати до часу.
Спешат гимназисты и гимназистики в своих серых, шитых серебром мундирах. Бегут студенты в черных с голубым тужурках с золотыми пуговицами, в лихо сдвинутых набекрень фуражках с широким козырьком. Торопятся девочки в простых коричневых платьях и черных передниках, сшитых, словно в насмешку над всякой модой, по одному, строго предписанному фасону. Со стороны они кажутся все одинаковыми. Школьные ранцы, согласно предписанию начальства, все носят только на спине.
Они здороваются на бегу, громко переговариваются, обгоняют друг друга, весело, уверенно стремятся каждый к своей цели.
Грузовые телеги, грохочущие по утрам по самым шикарным улицам, явление достопримечательное. Воз, доверху нагруженный мусором и отходами, тянет огромная неуклюжая лошадь, годами не знавшая ни скребка, ни щетки. Груз в несколько центнеров накрыт драной парусиной. И воз, и лошадь ждут благословенного дождя, который смоет с них грязь. Замызганный кучер в зеленом картузе и тулупе с оборванными рукавами, который служит ему и одеждой и одеялом, — вполне под стать и телеге, и лошади.
Полдень. На Петропавловской церкви бьют куранты. С крепости раздается пушечный выстрел. Прохожие на Невском автоматически вынимают карманные часы и сверяют время. Улицы снова меняют облик: гувернантки, бонны, русские няни и расфуфыренные кормилицы в национальных нарядах выводят на прогулку своих питомцев.
В четыре часа пополудни в Петербурге начинается роскошное зимнее гулянье. Какие здесь демонстрируются шикарные выезды, какие великолепные сани, какие породистые лошади, какие изысканные туалеты и драгоценные шубы!
Гулянье движется от Николаевского вокзала по Невскому, по широкой Морской до Поцелуева моста. Дорога настолько широка, что на ней легко могут проехать рядом трое саней. Частные экипажи — богатые удобные сани с полостью из медвежьей шкуры — выстланы овчиной и коврами. На лошадях — голубые, красные, зеленые, иногда белые попоны. Серебряные уздечки. Кучер в армяке — косая сажень в плечах. Армяк, подпоясанный красным, зеленым, синим или белым кушаком, под цвет попоны, накрывает самого кучера и занимает половину саней, так что кажется, будто кучер восседает на коленях своих господ. На голове у него картуз красного бархата, отороченный мехом и отделанный золотым шнуром. Сей экзотический наряд петербургского хозяйского кучера завершают большие белые или желтые рукавицы.
В санях — дамы и господа, закутанные в драгоценные меха. Время от времени с невероятной скоростью проносится мимо лихач — маленькие одноместные сани величиной не больше кресла. Успеваешь рассмотреть только бобровый воротник и над ним — кокетливую меховую фуражку.
Публика движется так близко друг к другу, что можно обменяться не только приветствиями, но и любезностями или назначить свидание.
Искристый хрустящий снег, ржание лошадей, тихий шорох шелков, смех и болтовня публики, роскошь и великолепие саней и седоков — эта картина снова и снова продолжает восхищать не только иностранцев, но и местных жителей.
Переезжая в Петербург, я шла навстречу будущему, которое превзошло все события и перемены прошлого, все ожидания и упования настоящего.
Наше окружение в Петербурге составляли преуспевающие и образованные люди. Они вели почти беззаботное существование, купаясь в богатстве и роскоши. Хотя петербургские евреи имели большую великолепную синагогу и двух раввинов[325] — одного получившего современное образование, а другого ортодоксального, — здешняя община во многом отошла от еврейской традиции. Богатые члены общины перенимали чуждые обычаи и праздновали чужие праздники, например Рождество. Из собственных праздников они сохранили только Судный День и Песах. Но и их они отмечали «по-современному». Некоторые преспокойно приезжали в синагогу в экипаже, а в Судный День как ни в чем не бывало закусывали в перерывах между богослужениями.
Но Песах как-то сам собой держался, даже в самых продвинутых и прогрессивных кругах.
Хотя его отмечали просто как день воспоминаний — воспоминаний не об исходе из Египта, а о собственном детстве в литовских местечках. Седер еще соблюдали, но в очень укороченном виде. Даже крещеные евреи не хотели расставаться с седером. Если они и не устраивали праздничную трапезу у себя дома, то охотно принимали приглашения на седер в дома некрещеных евреев. Выглядело это весьма торжественно. Хозяйка дома при полном параде, разряженные дети, гости во фраках и белых галстуках. Маца сложена кучей на одном подносе. На одном блюде подаются яйца, зеленый салат и редис. Разумеется, в хорошем вине не было недостатка. Но господа все-таки предпочитали цмуким (вино из изюма), которое напоминало им родительский дом. Молитвы и старые символические ритуалы не совершались. Хотя разговоры и затягивались до глубокой ночи, но речь шла вовсе не об исходе из Египта, а о злободневных событиях, газетных новостях, биржевых сделках. Трапеза, разумеется, была роскошной, и начинали ее, разумеется, с яиц в соленой воде. Затем подавали фаршированную перченую рыбу, мясной бульон с клецками и жаркое из индейки. В общем, это был приятный ужин с некоторыми особенностями, не более того. От седера осталось одно название. На столе больше не лежала Агада, она пылилась в каком-нибудь старом деревянном сундуке вместе с пожухлыми томами Талмуда, Библией и старыми еврейскими книгами. Никто не задавал ритуальных вопросов. Руки все успели вымыть дома, душистым мылом. А когда пили вино, никто уже не заботился о том, чтобы кубков было ровно четыре. И конечно, место песнопений заняла игра в преферанс.
То, что я здесь описала, и были новые обычаи тонкого-тонкого верхнего слоя петербургских евреев.
А большинство все-таки сохраняло верность старой религии и ритуалам, в том числе и многие из тех, кто принадлежал к элите еврейского общества.
Жить в таком окружении и не поддаться его влиянию требовало такой силы характера и религиозной твердости, которыми мой муж, к сожалению, не обладал. Будь я на его месте, меня бы все это не коснулось, меня бы предохранила от измены моя сильная вера, воспитание, глубина религиозного чувства, привязанность к еврейским обычаям. Да я бы чувствовала себя счастливой среди этих слабаков, гордилась бы тем богатством, которое они давно утратили. И я бы жалела их за убожество.
И все-таки именно здесь, в Петербурге, где евреи отреклись от столь многих еврейских обычаев, я часто имела возможность наблюдать, как сильно, несмотря ни на что, развито среди них чувство сплоченности. Если где-то в провинции евреи терпели поражение в споре с властями, они обращались за поддержкой в Петербург. И члены еврейской общины Петербурга никогда не жалели ни времени, ни денег на защиту своих соплеменников. Добиваясь справедливости для притесняемых, они писали протесты, жалобы и апелляции, приводили в движение самые высокие инстанции. Их горячность казалась всем естественной и само собой разумеющейся. Ведь не случайно еврейское чувство солидарности вошло в поговорку во всем мире. И даже большинство крещеных евреев в этом смысле не составляли исключения. Более того, среди петербургского еврейства считалось хорошим тоном учреждать благотворительные приюты, где сотни еврейских детей находили кров, воспитание и образование.
У нас в доме все происходило так же, как и в других семьях, где шла борьба за сохранение традиции, где считалось, что муж — кормилец, на нем лежит обязанность содержать семью, у него больше прав, он хозяин дома, он может просить, но имеет право требовать. И мой муж поначалу просил, а когда не добивался своей цели, то требовал исполнения своих желаний. Он становился деспотичным и часто терял всякую меру.
Его простая, спокойная, честная натура, его безграничное доверие людям не вписывались в лихорадочную суету столичной жизни. Несмотря на все свои знания и способности, ему не везло в денежных делах. Он участвовал в огромном предприятии, но не мог продвинуться. Это терзало его и мучило, ведь он еще хорошо помнил времена, когда сам был богат и именит. И по крайней мере в собственном доме, в своем семейном кругу он желал компенсировать эту несправедливость. Здесь он хотел быть хозяином — и был им в полном смысле слова. Мало того что вне дома я предоставляла ему полную свободу. Он хотел, чтобы я «реформировала» себя и свой дом.
Сначала речь шла о мелочах, но о милых, дорогих моему сердцу мелочах, с которыми я должна была расстаться. Но ниспровергатели этим не удовольствовались. Они продолжали выдвигать требования, безжалостно разрушая самые основы нашей прежней жизни.
Здесь, в Петербурге, мне пришлось снять шейтель. Здесь, после отчаянной борьбы, мне пришлось отказаться от кошерной кухни. Здесь один за другим из моего дома были изгнаны прекрасные старые обычаи. Нет, я не изгоняла их, я со слезами и рыданиями провожала их до самой последней калитки моего дома. Я долго, долго, истекая кровью сердца, глядела им вслед, словно хоронила самое дорогое, что имела. Сколько мне пришлось выстрадать, какие выдержать душевные битвы! Ничего подобного я не представляла себе в юности, когда вела образцовую, спокойную, гордую, патриархальную жизнь в отчем доме. Хотя я любила мужа так же горячо и верно, как в первое время нашего супружества, я не могла, не имела права уступать ему без сопротивления. Я хотела сохранить драгоценное добро для себя и своих детей и вела борьбу за Быть или Не быть.
Вся жизнь в Петербурге была устроена таким образом, что тысячи самых разных событий снова и снова сводились к проблеме еврейства. Сколько забот и страданий доставили мне школьные годы моего сына! Шимон был учеником четвертой гимназии. Однажды мальчиков привели на богослужение в гимназическую часовню. Все стали на колени перед иконами. Только мой сын остался стоять. Классный надзиратель потребовал от него немедленно стать на колени. Сын решительно отказался: «Я иудей. Моя вера воспрещает мне преклонять колени перед изображением». Надзиратель рассвирепел. После занятий Шимона вызвали к директору и исключили из гимназии. На следующий день он должен был забрать свои документы. Это была плохая новость. Я не знала, что делать. Я бросилась к попечителю, умоляла, плакала. Ведь сын не собирался нарушать школьной дисциплины, ведь он хотел соблюсти верность тому воспитанию, которое получил в отчем доме и в школе раввинов, ведь уважение к авторитету родителей — важный принцип воспитания, ведь там, где он кончается, может расцвести порок. Но князь Ливен был непреклонен. Я не могла больше говорить. Боль сжимала горло, слезы текли из глаз. Я же понимала, что решается судьба сына, что его счастье разрушено. Я выбежала в прихожую, но князь окликнул меня и вернул в кабинет. Он сказал, что эту гимназию сын должен будет покинуть, но он, князь, позаботится, чтобы мальчика приняли в другую. Так оно и случилось. Я снова обрела покой и с глубоким удовлетворением думала о гордом поведении моего сына. Он был кровь от моей крови. Но смела ли я надеяться, что среди всех чуждых влияний дети всегда будут следовать примеру матери? Они подрастали. Они по-своему понимали и постигали то, что происходило вокруг… и иногда становились на сторону отца. И я все чаще оставалась в одиночестве. Муж и все общество были против меня. Я покорилась. Но никто не представлял, какую трагедию я пережила в те дни.
Только несколько пожелтевших листков, написанных тридцать восемь лет назад в минуты отчаяния, являются молчаливыми свидетелями моих страданий. Ниже я приведу слова, написанные мною 15 апреля 1871 года. Они дадут читателю представление об отчаянной борьбе, которую вела не я одна, но многие женщины в тот тяжелый переходный период еврейской жизни.
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК