Суббота
С переселением из старого Брест-Литовска в Новый город жизнь в доме моих родителей круто изменилась. Если старая усадьба от гостиной до тележного сарая была оборудована и устроена превосходно, то здесь мы оказались в жалких комнатенках. Хотя они и были заставлены старой мебелью красного дерева с бронзовой отделкой, но что сталось с нашей обстановкой! Она поблекла, износилась. Гарнитуры неполные, стол хромает на одну ногу, спинки стульев расшатаны, с рам больших зеркал осыпается резьба. Квартира всегда — зеркальное отражение своих обитателей. И по жилью, и по людям сразу было видно, что они знавали лучшие времена. Материал-то был самый добротный и сослужил хорошую службу, и будь судьба благосклоннее к людям и мебели, они могли бы еще обрести прежний блеск! Но судьба была немилосердна к ним долгие, долгие годы.
Однако этот период стал наиболее содержательным в жизни отца, проявив все благородство его личности. У него появилось больше времени и возможностей делом и советом помогать своим ближним. Благодаря большим талмудическим познаниям и вообще знанию еврейской литературы он приобрел любовь и уважение еврейского общества.
Ликвидировав все дела, он полностью посвятил себя изучению Талмуда и жил «ради учения и богослужения». День в нашем доме был распределен таким образом, что на изучение Талмуда отводилось столько же времени, сколько на сон, еду и питье. И здесь, в кабинете этой маленькой квартиры, было полно ящиков, так как к прежней библиотеке добавилось много новых книг. Здесь в начале сороковых годов отец и написал оба труда, о которых я упоминала выше.
И на новом месте отец зимой и летом вставал, как обычно, в четыре часа утра и нараспев читал утренние молитвы. У них не было определенных мотивов, скорее это были речитативы. Но мое детское сердце они ласкали, как самые прекрасные мелодии. Под звуки этих молитв я просыпалась и набожно грезила до рассвета. Можно было бы подумать, что образ жизни моего отца отдалял его от нас, детей, отвлекал от вопросов нашего воспитания. Ничего подобного. У него все еще находилось время и желание с величайшим интересом относиться к делам общины, его ласковый взгляд и мудрые слова не упускали из виду поведение и обычаи детей.
Да, в новых условиях многое изменилось, но наше отношение к миру, наше спокойное достоинство остались прежними, хотя потеря состояния в Старом городе, то есть снос дома и кирпичного завода, нанесла тяжелый удар благосостоянию моих родителей. Из дома исчезло множество красивых вещей, но драгоценная индивидуальность семьи сохранилась. Наш дом и теперь оставался местом, где собиралась интеллигенция. Каждый именитый гость, приезжая в Брест, наносил первый визит нам, так как был уверен, что ему окажут радушный прием.
Теперь мы одевались просто, но никто из девочек не завидовал дорогим костюмам подруг. Жизнь в доме текла и теперь ровно и уютно. Шесть будничных дней проходили без особых событий. Но у пятницы было другое лицо, ведь уже до рассвета в кухне начинались приготовления к субботе[210]. Там пекли великолепные сдобные плетенки с маком и с изюмом и разные пироги; мать отщипывала от них кусочек сырого теста и, прочитав про себя молитву, бросала в огонь. Я любила помогать кухарке, за это мне доставался первый сладкий кусок. Мне в то время уже исполнилось четырнадцать лет. Все домочадцы вставали рано. На завтрак подавали свежеиспеченный белый хлеб с маслом и кофе. Я составляла список всех покупок для субботы, брала корзину и салфетку и, вооружившись таким образом, отправлялась на рыночную площадь, где первым делом тщательно выбирала рыбу, ведь рыба — основа правильной субботы. Отец высоко ценил хорошую рыбу. Я покупала свежайшую щуку, которая у нас, евреев, пользуется особым расположением, потом направлялась к тележке с фруктами и быстро шла домой, где находила мать за чтением субботнего отрывка[211]. При виде меня она откладывала Библию и принимала мои покупки. Из кабинета выходил отец, рассматривал рыбу, в большинстве случаев оставался ею доволен и напоминал, что для поднятия аппетита ее нужно хорошенько перчить. Я отдавала рыбу кухарке, чтобы та ее почистила, а сама повязывала длинный передник и быстренько устраивала постирушку: носовые платки отца, воротник и муслиновые рукавчики для субботнего туалета родителей должны были быть выстираны, высушены и выглажены до наступления вечера. Потом наступала очередь рыбы. Отец любил наблюдать процедуру ее приготовления, с улыбкой хвалил мою ловкость, пробовал соус и еще раз советовал добавить перца. После многократного снятия пробы и дегустирования рыба была готова. Я выкладывала ее на блюдо, а блюдо водружала на кастрюлю с горячей водой, чтобы не загустел соус. Еще раз снималась проба с овощей, добавлялись отсутствующие ингредиенты, после чего место у очага занимала кухарка. А я отправлялась к чайному столу готовить и разливать чай для родителей, сестер и братьев. В пятницу чаепитие происходило в спешке и раньше, чем обычно. Затем я обходила все комнаты, чтобы навести последний лоск, где-то подвинуть мебель, где-то стереть пыль. К этому времени постирушка уже высыхала. Я принималась за глаженье, после чего раздавала чистое белье родителям, братьям и сестрам. Все в доме надевали субботнюю одежду. Зимой мой туалет составляло шерстяное платьице моего любимого голубого цвета, а летом — накрахмаленное ситцевое. Считалось, что молодость заменит мне бархат и шелк.
Надев субботние наряды, родители отправлялись в синагогу, но прежде мать, разумеется, стелила на стол белую скатерть, клала перед местом во главе стола два субботних хлеба, накрывала их красивой салфеткой, специально вышитой для этой цели, и зажигала свечи с молитвой благословения. Тем самым она исполняла вторую из двух заповедей для каждой еврейской женщины[212]. В этой молитве она благодарила Господа за то, что ей предназначено вечером в пятницу освещать жилище для субботнего праздника. Пока она находилась в синагоге, каждая из нас, трех девушек, тоже должна была зажечь в столовой еще по две свечи в люстре. И в других комнатах тоже зажигались свечи в настенных светильниках. И вскоре весь дом сиял огнями свечей. Мы, девушки, в свежих субботних нарядах, в чисто прибранных комнатах испытывали чувство, о котором хасиды говорят, что небо одалживает нам на субботу вторую душу. Это время было единственным за всю неделю, когда мы, девушки, могли без помех, в полный голос распевать наши русские, польские, немецкие и еврейские песни. Бывало, что мы и танцевали с соседскими детьми. И молиться не забывали! А тем временем слуга накрывал стол к ужину. На отцовское место он ставил большой серебряный кубок и графин вина. Мы ждали родителей из синагоги. Появлялся отец, и стоило ему своим сильным голосом крикнуть «Гут шабес!»[213], как в доме воцарялся весь субботний уют. Он поднимал руки, и мы, дети, в порядке старшинства получали субботнее благословение. Смеющееся лицо отца излучало душевный мир, счастливый субботний покой. Все беды и заботы, которые так мучили его в последнее время, забывались — он прогонял их прочь от себя и своего дома. Мы с любовью и уважением склоняли перед ним голову, и иногда он сжимал ее в руках и гладил.
Однако ни поцелуев, ни тому подобных нежностей никогда не допускалось, поскольку благочестие и нравственные представления того времени осуждали их как проявления легкомыслия.
Все получали отцовское благословение, а потом отец и другие мужчины запевали стихи, начинающиеся словами «Шолом алейхем»[214] (Мир да пребудет с вами!). Этими стихами каждый еврей приветствует своих субботних ангелов мира. За ними следует похвала добродетельной жене — эшес хайиль[215], героине, как ее называют Притчи царя Соломона. Цена ее выше жемчугов, она встает еще ночью и раздает пищу в доме своем и урочное служанкам своим, она добывает шерсть и лен и с охотою работает своими руками, она делает покрывала и продает, и поясы доставляет купцам финикийским. Миловидность обманчива, и красота суетна, но жена, боящаяся Господа, достойна хвалы. Мужчины пели это очень красиво и обычно при этом расхаживали по комнате. Я тогда была подростком и понимала далеко не все, но очень гордилась и обещала себе, когда вырасту, стать достойной таких похвал. Мой отец творил кидуш, выпивал больше половины кубка и передавал его матери, она отпивала глоток и передавала по очереди нам, детям. Потом, ни слова не говоря, все совершали омовение рук; при вытирании рук творилась молитва благословения. Этот ритуал, совершаемый в полной тишине[216] столь многими сотрапезниками, часто заставлял нас, детей, говорить шепотом, а иногда неприлично хихикать. Но строгий взгляд отца прекращал всякое своеволие. Отец произносил над хлебами «лехем мишне»[217] благословение, разрезал пополам один каравай и в полном молчании съедал один кусок. Мы, все сидящие за столом, тоже получали по куску хлеба. Вносили рыбу, запевали благочестивый и такой мелодичный субботний гимн. Затем подавали жирный вкусный суп с лапшой; потом исполнялась вторая песня, и тут мы, девочки, уже могли тихо подпевать. Громко петь запрещалось, ибо для мужчин считалось грехом слушать поющие женские голоса! В конце обеда подавались какие-нибудь овощи. На десерт полагались яблоки, жареные орехи, вареный сладкий горошек. Снова надевались шапки и совершалось омовение рук, называемое майим ахроним (последняя вода). Один из сидящих за столом мужчин удостаивался чести произнести застольную молитву, ему преподносили кубок вина, и в определенном месте молитвы все провозглашали аминь. После ужина не засиживались; уже в десять весь дом погружался в сон.
Верный своей привычке, отец и в субботу просыпался в четыре утра, но, не имея права зажигать свечу, звал слугу и приказывал поручить кому-нибудь из ночных сторожей-христиан внести в дом свет. Вскоре слуга приводил верного ночного сторожа Михалку, и тот зажигал свечи для отца в кабинете и для слуги в кухне. Отец напевал свои утренние молитвы, листал толстенный том Талмуда, выпивал свой чай, приготовленный с вечера и до утра сохранявшийся горячим в горячем песке на большой кухонной печи. (По субботам в доме моих родителей никогда не ставили самовар, не варили кофе и не готовили и не подогревали никакой еды). После этого в полной темноте, невзирая зимой ни на глубокий снег, ни на мороз, отец отправлялся на чтение псалмов. Этот экзерсис, упражнение в благочестии, состоит в том, чтобы каждую неделю прочитывать вслух все псалмы — с начала до конца. Каждый день хор верующих поет какую-то часть псалмов, причем один из общины начинает с первого стиха главы, а община ему вторит. Отец входил в хор, но пел в нем только по субботам. Хор состоял главным образом из ремесленников, а они не могли доставлять себе это духовное удовольствие по утрам всю неделю подряд. Но суббота — день покоя, начавшийся вчера еще до ужина. Каждый еврей в пятницу в девять вечера уже спал глубоким сном, а в четыре утра просыпался окрепшим физически и духовно и с наслаждением думал, что непременно отправится на псалмы, где в ярко освещенном, хорошо протопленном, просторном молельном доме встретит своих товарищей. У этих псалмов нет предписанных, канонических мотивов, но каждый еврей глубоко понимает и воспринимает их смысл, находит в них отражение собственных переживаний и поет на свой лад, потому что мелодия рождается у него в душе, и он славит Господа и возглашает аллилуйю. И так он поет до рассвета, после чего творит утреннюю молитву, шахарис[218], потом полуденную молитву мусаф[219], а в промежутке между ними читает недельный раздел Торы. Около одиннадцати утра каждый член общины возвращался домой в прекрасном настроении, коему немало способствовала мысль о превосходном обеде, ожидающем его со вчерашнего дня. Каждый любил полакомиться чолнтом[220], над приготовлением которого так славно потрудился субботний ангел. Ох уж этот чолнт, о котором Генрих Гейне писал, что жители Олимпа оттого только вкушали амброзию, что ничего не знали о чолнте! Мы, дети, уже были наряжены в субботние наряды. Отец благословлял нас, совершал кидуш над кубком вина. Нам тоже полагалось пригубить. После чего нужно было «надкусить» медовый пирог и попробовать варений на меду и сахаре.
Тем временем слуга вносил соленую холодную рыбу, сваренные вкрутую яйца с луковым салатом, гусиную печень, гусиный жир, телячьи ножки с яйцами и чесноком; острый аромат горьких трав, которыми питались еще наши предки в пустыне, и по сей день щекочет ноздри потомков Яакова. Сотрапезники утоляли первый голод, после чего подавался чолнт. До чего же он был хорош! Хотя кушанья более двадцати часов томились в печи, они всем приходились по вкусу. Тогдашние еврейские желудки были выносливы. Чем жирнее был кугель, символ субботней трапезы, тем вкуснее он казался участникам застолья, и он всегда имел успех. И сегодня поются хором, на радостные мотивы набожные песни, гимны субботнему покою. Послеобеденный сон в субботу — это святое дело, мицва, а мы были благочестивы! Но зато дети могли выплеснуть энергию, зимою повеселиться вовсю в столовой, летом побегать на лугу, на горе, в долине.
В сумерках мужчины снова шли в синагогу на предвечернюю молитву, а после нее положено было в третий раз вкушать субботнюю трапезу. Дети тоже после игр на свежем воздухе нагуливали волчий аппетит. Эта третья трапеза, шолош-суде[221], происходит в полутьме до наступления вечера, и на стол предписывается подавать рыбу и мясо. На этот раз тоже положено петь красивые гимны и творить застольную молитву. После чего все опять шли в синагогу на вечернюю молитву, и мужчины возвращались оттуда уже в темноте. Отец сразу же совершал хавдоле над кубком вина.
Потом еще пели змирос[222], стихи во славу наступающей недели (будней), солнца, луны и звезд. Вечер считается праздником лишь наполовину, в это время нельзя делать никакой работы. Около одиннадцати снова вкушается пища, это мелаве малке[223] (прощальная трапеза), названная так в честь царицы Савской. Подается борщ на курином бульоне, его можно начинать варить, только когда совсем стемнеет, и потому он бывал готов не раньше одиннадцати часов. Все, в том числе и дети, должны присутствовать на этой поздней трапезе. И ею заканчивается суббота.
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК