Четыре года в доме свекра
Конотоп, которому суждено было с этих пор стать моей второй родиной, был городком с населением 10 000 человек. Внешне он производил впечатление деревни. Население его составляли главным образом христиане — купцы, чиновники и земледельцы. Евреи, которых здесь было очень немного, торговали зерном и содержали питейные заведения. Мой свекор, самый богатый человек в городе, был откупщик Конотопа. В то время правительство по контракту передавало богатому купцу — русскому, еврею, греку — монополию на винокуренное дело. По этому договору концессионер — «откупщик» — обязывался, помимо залога в недвижимом имуществе и государственных бумагах, ежемесячно вносить в казну определенную сумму. В случае неуплаты в течение одного-двух месяцев залог пропадал, а концессия возвращалась правительству. В каждом городе имелся такой концессионер. Аренда была очень выгодна государству, доходы от нее приносили казне несколько сот миллионов рублей ежегодно, и эта сумма, как тогда говорили, шла исключительно на содержание армии. Но и концессионеры, если дела шли нормально, имели очень хороший доход. Они пользовались свободами и защитой со стороны властей, вели богатую жизнь, часто устраивали большие приемы, где подавалось щедрое угощение и лучшие напитки. Им принадлежали самые красивые лошади, самые элегантные экипажи города. Они жили в своей местности как маленькие князьки.
Мой свекор владел, как я уже говорила, такой концессией на винокурение. В те времена наслаждение вином и пивом было доступно только высшим слоям общества. Народ пил водку. Разумеется, и верхние десять тысяч не пренебрегали водкой и охотно выпивали рюмку для аппетита. Рабочему требовались дозы побольше, чтобы подкрепиться во время перерывов в работе. Но самый большой спрос водка находила в деревне у крестьянина, который пил, чтобы забыться. Корчма была клубом, куда он всегда направлял свои стопы после работы, где он выпивал свою водку, пел свои то веселые, то грустные песни и часто в подпитии плясал.
Совратительная водка в городах стоила намного дороже, чем в деревнях. Поэтому возникла контрабанда водки из деревни в город. В те времена перед каждым городом была установлена «рогатка» (шлагбаум). Стражник (сторож с большой латунной бляхой на груди, эмблемой концессии, и тонким железным прутом в руке) охранял границу. Этим прутом он обшаривал каждую проезжавшую в город телегу, и горе крестьянину или купцу, если в телеге обнаруживалось спиртное. Несчастного тащили в управу и составляли протокол. К пойманному на контрабанде водки относились как к преступнику; и ему никогда не удавалось избежать денежного штрафа.
Концессионеры заранее брали в расчет эти счастливые случаи. Штрафы частично окупали большие расходы на персонал, на многочисленных надзирателей — пеших и конных. Но несмотря на сторожей, через границу все же шла крупная контрабанда, иногда в города темными вьюжными ночами по кружным дорогам через овраги, через леса доставлялось по 20–30 бочек спиртного. Нередко происходили жестокие столкновения между вооруженными стражниками и точно так же вооруженными контрабандистами. Сколько мертвых и раненых были жертвами этих столкновений! Трофейные телеги с триумфом доставлялись в управу, и начинался судебный процесс. Чиновники не делали исключений. Каждый, кто пересекал границу, должен был подвергнуться проверке, даже странники, которые со всех концов России бредут босиком в святой город Киев, где на катакомбах построена безмерно богатая церковь «Печерская лавра», хранятся мощи многих святых и могила русского князя Владимира Святого. Бутылочка горилки, которую паломники, а среди них встречаются самые благородные женщины и мужчины, берут с собой для подкрепления или втирания в израненные ноги, обычно отбиралась у них с ругательствами и угрозами. Очень редко паломников отпускали безнаказанными продолжать их странствие.
Большинство евреев в Конотопе были хасидами. Эта секта часто вызывала недоумения и нарекания, а ее учение клеветнически искажалось. Хасидизм возник на Волыни полтораста лет назад как реакция на преобладающий в Литве благопристойный сухой талмудизм. Это была борьба зарождающегося мистицизма и романтизма с холодным трезвым рационализмом. Истинная, подлинная набожность заключается не в умствованиях и сложных хитроумных толкованиях Библии, не в непрестанном бдении над Талмудом, не в безжизненных словопрениях. Богу следует служить сердцем и чувством. Восторг, страстность, экстаз должны отвлечь человека от всего материального и вознести его на духовные высоты к гармонии сфер. Так учат хасиды. Согласно их поздним доктринам лишь немногие путем абсолютной одухотворенности могут достигнуть просветления, божественного вдохновения. Таков цадик, ребе[269], коего следует почитать с безусловной верой и доверием. Не следует убивать жизнь, ее следует возвышать и возносить. Богослужение должно твориться с радостью и ликованием, и повсюду должна царить красота. Красота ребе открывается во всех его движениях и приводит его приверженцев в восторг. И потому хасиды по любому поводу совершают паломничество к ребе, не только для того, чтобы изучать Тору и творить молитвы, но и для того, чтобы благоговейно лицезреть его красоту. Ребе причастен Богу. Приверженцы ребе хотят причаститься ребе. Так что они жадно подбирают остатки его еды. В экстазе подражают малейшим его жестам. Пытаются наблюдать его пляску и пляшут вместе с ним. Молитвы творятся в пляске, радостно вкушаются общие трапезы, а между трапезами хором поются песни, которыми дирижирует ребе. Так, один хасидский мудрец, рабби Лейб[270], рассказывает: «Я часто ездил к Магиду (проповеднику) в Межеричи[271] (местечко в Польше), не для того, чтобы услышать какие-либо новости Торы, но чтобы видеть, как он снимает и надевает свои чулки».
В другой хасидской книге рассказывается о святом старике из польского местечка Шполе[272]: «Никогда Дед из Шполе не подходил к Богу так близко, никогда он не соединялся с Ним так душевно, как во время пляски в субботу на Йом-Кипур».
Дед становился легким и радостным, как четырехлетнее дитя. Тот, кто видел его пляску, немедленно испытывал угрызения совести и раскаяние. Сердце наполнялось радостью. Глаза наполнялись слезами. Рабби Шолем однажды посетил Деда из Шполе. Рабби в полном восторге сидел в углу комнаты, глядя на сидевшего в другом углу Деда. После трапезы Дед вдруг спросил рабби Шолема, умеет ли тот плясать. «Нет», — ответствовал рабби. «Тогда гляди, как пляшет Дед!» Дед вскочил со своего места и пустился в пляс. А рабби смотрел и восхищался: «Глядите, глядите, как пляшет Дед!» Эта сцена несколько раз повторялась, и рабби Шолем поведал присутствовавшим: «Поверьте мне, его члены бесконечно благостны, с каждым шагом он возносится к Божеству, соединяется с Божеством». На другой день рабби Шолем опять неподвижно сидел в углу, не сводя восторженного взора со старого Деда.
Красоты природы также высоко ценятся хасидами.
О рабби Нахмане из Брацлава[273] рассказывают, что он достигал высших ступеней божественности, ибо блуждал по полям и лесам, вместе с природой возносил хвалу Господу, в глубоких пещерах декламировал псалмы и совершенно один плавал в маленьком челноке по большому озеру. Пантеизм, да и только.
Ребе есть воплощение всяческого душевного благородства. В нем Бог являет себя в чистейшем откровении. Разве не разумеется само собой, что жизнь ребе следует освобождать от низменных материальных забот? Каждый, даже самый бедный хасид считает своим благороднейшим долгом вносить так называемый пидьоним[274] — взнос на содержание ребе. В этом едином порыве сливаются самые разнообразные подгруппы хасидов.
Странную жизнь ведут хасиды. Они освящают свое тело, ибо и оно есть дар Божий. Они желают выступать перед своим Богом в высшей чистоте. Посему они и летом и зимой по нескольку раз в день совершают омовения, особенно в текучей воде, — ведь это богоугодные действия.
Следует заметить, что литовские хасиды, при всей их набожности, в практической жизни много трезвее и практичнее польских. Они расчетливые коммерсанты, хорошие отцы и верные мужья. Весь их возвышенный экстаз изливается в молитве. Полнее всего он проявляется раз в году, в те несколько часов, когда они приезжают на праздник Рош-ха-Шоно к своему ребе. В их ребе заключено блаженство и уверенность в будущем. А всего-то и хлопот, что положить на могилу цадика клочок бумаги, перечислив на нем все свои желания на грядущий год, — и можно спокойно отправляться домой. А ребе уж склонит судьбу в нужную сторону. Чувства и поступки хасидов определяются мистическими представлениями. Чтобы найти еще более глубокие истоки их странных ритуалов, нужно пройти извилистыми путями Каббалы[275].
Вот, например, я вспоминаю, что перед страшным Судным Днем, когда Всевышний выносит решение о жизни и смерти, и в хасидских, и в традиционных домах изготавливаются большие восковые свечи. Но семижды сложенный фитиль вкладывается в воск не прежде, чем из нитей будут сложены имена каждого живого и каждого умершего члена семьи. Ибо разница между живым и мертвым только внешняя.
Богаче ритуалами, несравненно богаче душевными порывами жизнь польских хасидов. Еще и сегодня, в наше стремительное время, хасидизм имеет больше всего приверженцев в Польше. Там он во многом сохранил свою прежнюю силу и старые формы. В ту эпоху, о которой я веду речь, польский хасид был существом, чья жизнь парила между небом и землей и в своей просветленности казалась далекой от практических будней. Человечество созревало до цельности и красоты лишь в его молитве. Молитва же так священна, что может вознестись из души, только если из нее изгнать все мирские мысли. Лучше совсем не молиться, чем молиться без жара, таков был их принцип. Поэтому они пренебрегали временными границами, предписанными для молитвы, и ждали часов вдохновения. А если душа не хотела возноситься, отринув мирскую суету, ей помогал стаканчик вина — он изгонял заботы и доставлял небесные радости. Во взоре хасида отражалось пламя внутреннего пожара, его мир заполняли добрые и злые духи, приобретавшие самые разнообразные формы и лики. Так, женщина являлась демоном, который совращает человека, повергая его в низменное состояние. Лучше сделать большой крюк, чем пройти между двумя женщинами.
Отношение к хасидам традиционного еврейства было весьма враждебным, но в Литве между хасидами и миснагдим[276] различий меньше, чем в Польше. И конфликты возникают реже, так как у них есть нечто общее — главным образом почитание Талмуда. Напротив, польские хасиды более или менее отвергают Талмуд, черпая свою мудрость и восторги из собственных священных книг. Любопытным доказательством этой враждебности между толками служит песенка, которую миснагдим (традиционные евреи) сложили о хасидах:
В школу кто гуськом идет?
Еврейчики святые.
Кто в кабак гуськом идет?
Хасидики хмельные.
Венгеровы тоже были хасидами, но литовскими. Я, дочь миснагида, увидела и услышала здесь много нового, и мне пришлось постепенно привыкать к некоторым странностям.
Свекор и свекровь отличались радушием, и в дом приходило много людей. Но здешнее общество было совсем не таким, как круг моих родителей в Бресте. Поскольку в Конотопе не было богатых еврейских семейств, постепенно устанавливались дружеские и оживленные контакты с неевреями. Венгеровым часто наносили визиты молодые офицеры и помещики с женами, сестрами и братьями, в том числе некоторые будущие знаменитости России. Приходил, например, Драгомиров[277], впоследствии генерал-губернатор Киева и учитель Александра Третьего, приходили Пономарев, Мещенов и другие, сделавшие позднее карьеру на литературном и военном поприще. Благодаря этому общению в дом незаметно просачивались «христианские» нравы. Возникла смесь подлинно еврейской религиозности и нееврейских обычаев.
Я начала постепенно привыкать к новой жизни и всей душой привязалась к родне моего мужа, его родителям, братьям и сестрам. Все они пытались смягчить мою тоску по дому, заменить мне родную семью. Они приняли меня как дочь. Я даже взяла на себя кое-какую работу по хозяйству. Вскоре, например, моей обязанностью стало разливать чай утром и вечером, а чаепитие всякий раз продолжалось по два часа. Особенно трудно было выполнять эту обязанность летом, в жару. Иной раз с меня пот лил ручьем. Именно здесь, у кипящего самовара, мой свекор, в общем-то человек малословный и немного угрюмый, вел со мной самые задушевные беседы и всегда справлялся о моем здоровье.
Два человека в доме несли на себе самую большую нагрузку: свекор и бабка. Несмотря на свой преклонный возраст, старая женщина вела все большое хозяйство. Она была образцовой домоправительницей, превосходно пекла и варила. Она умела приготовить все что угодно — от самого простого черного хлеба до изысканнейших деликатесов. Особенно ей удавались разные варенья, причем она умудрялась сохранять фрукты и ягоды в их естественном виде. Все обожали ее кныши — пирожки с начинкой из гусиного сала, шкварок, гусиной печенки и кислой капусты, паренной на гусином же сале.
Но ее истинным шедевром в области кулинарии являлись медовые коврижки. Она процеживала белый мед и выливала его вместе с тщательно растертым имбирем в ржаную муку, все это хорошенько перемешивала деревянной ложкой и оставляла немного остудиться. Потом брала немного теста, клала туда большие грецкие орехи и растирала, разминала, растягивала его обеими руками, пока оно не становилось совсем мягким и легко отставало от ладоней. И так она поступала со всем количеством приготовленного теста, которое потом пекла в печи в жестяной кастрюле.
Но кроме готовки у нее было много и других дел. Потому что к ней целый день шли люди за помощью и советом. Она была очень опытной повивальной бабкой и в этом много помогала бедным. Почти каждый день можно было видеть, как эту старую женщину по выходе ее из синагоги окружают люди. Одному нужен был ее совет относительно места работы, другой спрашивал насчет замужества дочери, третий рыдал у нее на груди, какая-то женщина умоляла ее принять роды у невестки и т. д. Большинство дел она улаживала еще по дороге добрыми утешительными словами. Те, кому приходилось очень тяжело, провожали ее до дому. Дома она сначала осматривала хозяйство, немного подкреплялась и удалялась в контору, чтобы узнать, как обстоят дела. Потом торопливо возвращалась и, набросив плащ, торопилась к роженице.
Она оказывала врачебную помощь евреям и христианам, не делая никакой разницы. У нее имелось множество рецептов и методов лечения, из которых я запомнила лишь несколько. При болях в груди и сильном кашле она прописывала хорошо прокипятить овсяную муку, сливки, масло и четыре лота жженого сахара и пить в течение месяца. Эта весьма питательная микстура быстро снимала кашель. Для полного выздоровления больной должен был взять бутылку сливок и встряхивать ее до тех пор, пока на поверхности не образуются кусочки масла. Если предписание выполнялось добросовестно, оно, как правило, помогало. При ревматизме, застоях крови и головной боли она прописывала пить в течение четырех-шести недель большой бокал отвара сарсапарили. При приливах крови к голове и головокружениях ее испытанным средством было кровопускание, причем следовало набрать полную тарелку крови. При жалобах на боль в ногах она прописывала ванны с прокипяченными молодыми тополиными листьями или ванны из отвара сухого растертого сена, причем не свежего, а свалявшегося, долго пролежавшего на полу в сарае. Кстати, она считала эти ванны подходящим средством для больных и слабых детей. В качестве универсального вытягивающего средства при самых разнообразных жалобах применялся пластырь из шпанских мушек. Пластырь не снимали с больного места до тех пор, пока не образовывался нарыв, который затем вскрывали ножницами и долго держали открытым, чтобы вытянуть гной, не позволяя ране затянуться при помощи наложенной на кусочек холста бухнеровской мази. Золотушным детям она рекомендовала ванны из ячменя или коры молодого дуба. Детям до трех лет при резях в животе прописывала горчичники. При болях в горле и воспалении миндалин у маленьких детей применяла очень варварское средство: окунала свой указательный палец в горячую воду и массировала железы в направлении ото рта. Конечно, дети при этом поднимали страшный крик. Как сейчас вижу перед собой эту картину: причмокивая и прищелкивая губами, старая женщина пытается успокоить малышей. Если же все ее испытанные методы отказывали, она прибегала к героическому средству, действие коего я имела случай наблюдать на собственном ребенке. После смерти моего первого малыша я родила девочку, ей не было еще и года, я еще кормила ее грудью, когда она вдруг начала хворать, все время слабела и совсем исхудала. Старуха применила все средства, но ни одно не помогло. Ребенок продолжал чахнуть. Тогда старуха сказала мне очень серьезно: осталось еще одно — ужасное — средство, и не исключено, что ребенок от него погибнет. Но девочка и так дышала на ладан. И мы решили сделать еще одну попытку. Во дворе забили быка, и прежде чем содрать с него шкуру, его разрезали и вынули дымящийся желудок. Желудок положили в ясли и накрыли шерстяной тканью, чтобы сохранить тепло. И в таком виде принесли в детскую комнату. Старуха разрезала желудок большими ножницами, раздвинула пальцами содержимое и усадила полумертвую девочку прямо внутрь. Одной рукой она придерживала головку, а другой снова и снова покрывала тельце дымящимся содержимым бычьего желудка. Уже через несколько минут бледные щечки порозовели, закрытые глаза открылись, и девочка слабым голосом окликнула меня: «Мам-мам!» Тогда старуха вынула девочку из желудка, искупала и уложила в колыбель. Через полчаса спокойного сна малышка потребовала еды. С этого часа она стала поправляться и есть с большим аппетитом. Могу поручиться, что и сейчас, когда ей исполнилось 55 лет, она не страдает отсутствием аппетита.
Наша бабушка имела, по сути, большую практику, как сказали бы в наше время о модном враче. Конечно, ее вызывали и по ночам. В ее комнате, где стоял шкаф с медикаментами, было боковое окно, в которое можно было постучать в любой час ночи. Чтобы срочно вызвать ее к роженице, нужно было только тихонько стукнуть в это окно и крикнуть: «Бейленя!» — и старая женщина мгновенно просыпалась. Через десять минут она уже была готова. Одевалась она соответственно обстоятельствам. Носила высокие теплые сапоги, теплое платье, теплый черный капор на голове и длинный меховой плащ. Она быстро собирала нужные медикаменты и выезжала со двора. Иногда бедность вызвавших ее людей была так велика, что у них не было даже пеленок для новорожденного. В таких случаях наша человеколюбивая бабушка недолго думая разрывала пополам собственную рубашку и заворачивала в нее младенца. Она сама разжигала в печи огонь, кипятила чай, укрывала роженицу своим плащом и не оставляла ее до тех пор, пока не проходили боли. Из таких поездок она возвращалась в отличном настроении и часто и с удовольствием рассказывала нам о своих впечатлениях.
По здешнему обычаю повивальная бабка каждый раз после оказанной при родах помощи получала в подарок белую рубашку. Наша бабушка по доброте сердечной никогда не обижала дарителей отказом, и было у нее таких рубашек великое множество. Они хранились в комоде. Когда в городе праздновала помолвку какая-нибудь бедная девушка или кто-то так бедствовал, что не имел даже белья, бабушка открывала комод и извлекала оттуда запас рубашек.
Глядя теперь на любознательных русско-еврейских девушек, заполняющих университетские аудитории и клиники и прокладывающих путь к равноправию женщин в обществе и в науке, я всегда вспоминаю о бабке мужа, об этой местечковой матроне, которая создала себе поприще в столь убогих социальных условиях и осуществляла свое призвание в столь благородных формах. Я вижу линию развития еврейских женщин как длинную непрерывную цепь последовательно связанных звеньев и не нахожу здесь ничего случайного, неожиданного и нового для еврейской жизни.
Может быть, читателю покажется странным, что я делаю столь общие выводы на основании единственного примера. Но женщина, чей образ жизни я так подробно описала, не была исключением, из ряда вон выходящим явлением. Тогда среди евреев было много подобных ей женщин, и о них можно говорить как о социальном типе. Это была удивительная женщина. После своих ночных визитов она часто, не ложась спать, принималась за дневные труды, быстро разбиралась с домашним хозяйством, а остаток дня посвящала делам.
Вставала она, как правило, в пять часов утра, прочитывала нараспев несколько глав из Псалтыри и выпивала чашку чая. В семь утра она уже обсуждала с кухаркой хозяйственные вопросы, после чего шла в синагогу.
Ее личные потребности были очень скромными. Она ела мало и просто. Однако для гостей всегда нужно было держать щедро накрытый стол, так было принято в каждом богатом, благопристойном еврейском доме.
Жители Конотопа, в том числе и христиане, почитали ее, все друзья и знакомые относились к ней с величайшим уважением. Ее желание было свято для каждого. Ее слово было законом, особенно для ее мужа и детей.
Несмотря на то что она обладала властью, она никогда и никому не давала ее почувствовать. В ней не было никакого эгоизма или переоценки себя, только глубокая серьезность, религиозная скромность и непритворное набожное смирение перед волей Божьей — таковы были главные черты ее натуры. Нужно ли подчеркивать, что эта женщина сдержала обещание, которое когда-то дала своей умирающей невестке? Она стала матерью троим осиротевшим детям, стала им хорошей воспитательницей, дальновидно приохотив их к штудированию Талмуда и изучению русского языка.
Супруг ее, тощий человечек с моргающими, добродушными глазами, был предан и беспрекословно послушен ей, ибо сознавал ее превосходство во всех отношениях. Конечно, он тоже принимал участие в делах. Но решающее слово всегда оставалось за женой. Иногда он проявлял некоторую строгость к внукам. Но его никто не боялся, зная его мягкий характер. Всякое человеческое горе вызывало у него сочувствие. Его могли глубоко тронуть сцены, разыгравшиеся во дворе между слугами, которых никто не замечал. В обычной жизни он не проявлял ни инициативы, ни энергии…
Но, читая вслух молитву в маленькой синагоге, он становился другим человеком. Стоило ему произнести первые слова молитвы, как он моментально преображался. В голосе появлялась такая страстность и сила, что приходилось только удивляться, откуда она берется в таком крошечном теле. Звучание его молитвы становилось все задушевнее, все взволнованнее. Он впадал в состояние экзальтации. Маленький сгорбленный человек становился выше ростом, становился таким же великим и возвышенным, как произносимые им слова.
Ко мне лично он был очень расположен, и позже, когда моему первенцу было всего несколько месяцев, прадедушка каждое утро до рассвета приходил в детскую и целый час играл с ребенком. Малыш всегда узнавал его и тянул к нему ручки. Прадед брал его из колыбели, поднимал высоко над головой и при этом напевал: «Хайзурки, хайзурки…»
Малыш смеялся, радостно дрыгал ножками и проводил ручкой по лицу и бороде старика.
Эта сцена повторялась каждое утро. Иногда я сквозь сон прислушивалась к ней из спальни, и на душе у меня становилось покойно и уютно.
С этой супружеской парой была связана история, которую мне рассказали по секрету. Много лет назад деда по доносу засадили в тюрьму. Бабка была страшно этим потрясена и, чтобы поддержать и утешить мужа, тайно посещала его в тюрьме, переодевшись солдатом. Если бы ее разоблачили, ей грозила бы неминуемая смерть.
И этот героический подвиг делает ее в моих глазах предшественницей тех еврейских женщин, которые начиная с восьмидесятых годов участвовали в русской революции и бесстрашно боролись за правое дело. Но в то время Россия еще была погружена в глубокий сон, и еврейской женщине негде было проявить свой героический дух, кроме как в узком замкнутом семейном кругу. Но в пределах этого круга она полностью исполнила свою миссию.
Бабка стоически справлялась со всеми заботами и до глубокой старости сохраняла здоровье и энергию. Когда я приехала в этот дом, она была еще красивой — чуть полноватая фигура, овальное лицо, умные добрые глаза, нос с горбинкой и очень маленький рот со сверкающими белизной зубами, который, однако же, почти никогда не смеялся; на подбородке странным образом росла борода, которую приходилось каждую неделю удалять.
Все свое внимание и все усилия она посвящала сыну, моему свекру. Он был центром, вокруг которого вращались ее мысли, стремления, заботы и желания. Правда, у нее еще была дочь, но к ней она не испытывала большого интереса. Все ее материнское сердце принадлежало сыну, путеводной звезде ее многотрудной жизни.
Со свекром я общалась довольно редко, так как он постоянно находился в разъездах по делам, а когда возвращался домой, вечно был занят теми же делами. Он был умен и обладал большими познаниями в Талмуде, с каждым любезен, с дамами всегда кавалер, с женой терпелив и терпим. Жена его, ловкая и одновременно властная особа, была убеждена в своем всезнании. Почтительность всей родни и домашних и безграничное обожание со стороны мужа еще больше укрепляли ее в высоком о себе мнении. Она владела древнееврейским, чем весьма гордилась, тем более что это было большой редкостью не только в Конотопе, но и во всей тогдашней Малороссии.
Вставала она поздно. Когда она выходила в столовую, моя старшая золовка или я с величайшим почтением подавали ей завтрак. И она тут же начинала придираться. Она придиралась к нам целый день, все горничные и слуги сразу же за завтраком получали от нее свою долю придирок. После завтрака она располагалась на веранде, откуда могла, словно какая-нибудь княгиня, наблюдать за своими владениями. И все в доме, даже мальчишки и девчонки на побегушках, уже при звуках ее голоса начинали дрожать от страха. Кроме свекра и его жены, а также золовки Кунце, необычайно доброй и красивой женщины, все остальные домочадцы — сестры и братья моего мужа — были еще детьми.
В таком вот окружении, в богатом и благопристойном еврейском семействе протекала моя новая жизнь. Здесь у меня была полная возможность заниматься тем, чему я научилась в отчем доме. Здесь ценились те же добродетели, благодаря которым мы, евреи, надеемся заслужить вечное блаженство: гостеприимство, забота о бедных, учение, страх Божий, почитание родителей. Свекор и свекровь внушали мне уважение и почтение тем, что брали в дом сирот, детей своих бедных родственников, давали им подобающее образование, воспитывали, женили и помогали заводить собственное дело.
И субботу здесь свято соблюдали. Но без той праздничности, торжественности, к какой я привыкла дома. Пятничный вечер проходил здесь как-то слишком трезво. Разговоры о делах претили моему благочестию. Свекор мог беседовать со своим отцом о покупке лошадей, их достоинствах, изъянах и болезнях. Молодые мужчины, в том числе и мой муж, часто от скуки засыпали прямо за столом, так что свекрови приходилось со смехом расталкивать их для застольной молитвы… О змирос — священных субботних песнопениях — здесь никто и не думал. Стол, правда, накрывали согласно всем предписаниям, но в случае надобности умудрялись их хитро обходить. Если в субботу приходило письмо, его вскрывал субботний гой[278], после чего письмо спокойно прочитывалось.
Нет, у нас дома было по-другому! Суббота была действительно священной, и отец мой в этом смысле мог сравниться с почтенным рабби! Ничто не выдавало в нем коммерсанта, и ни вечером в пятницу, ни в течение всей субботы он не произносил ни слова о деловых заботах. Если приходили письма, их откладывали в сторону и открывали только вечером. В доме Венгеровых все было прозаичнее. Просветленное, набожное вдохновение, царившее по пятницам в моем отчем доме, здесь совершенно отсутствовало. Во всем остальном здешний быт был устроен примерно так же, как у нас в Бресте: такие же большие комнаты, дорогая мебель, прекрасное столовое серебро, экипажи, лошади, слуги, частые гости…
В Конотопе я очень много читала, главным образом по-русски. Немецкие книги, привезенные мною из Бреста — Шиллер, Цшокке, Коцебу[279], Бульвер[280], — давно были прочитаны. Теперь настал черед русских книг из богатой библиотеки Венгеровых. Я читала журналы, «Московские новости»[281] и «Северную пчелу»[282] и преподавала моему мужу, который был весьма усердным учеником, немецкий язык. Но главным его занятием был Талмуд. Каждый понедельник и четверг он в обществе своего рабби просиживал ночь, склонившись над фолиантом. Они покидали кабинет только с рассветом.
Он часто уединялся там со своим меламедом. Сидя на низком табурете, закутавшись в большое покрывало — плахте, посыпав головы пеплом, они совершали голус[283] — оплакивали ярмо изгнания. Это был старый обычай, который в наши дни соблюдает, вероятно, один еврей из тысячи.
Со времени нашей помолвки моим мужем все больше овладевало мистически-религиозное настроение. Он углублялся в священные тайны Каббалы. И эти занятия пробудили в мечтательном молодом человеке горячее желание совершить паломничество в Любавичи, резиденцию главы литовских хасидов. Там он надеялся получить от ребе исчерпывающие ответы на мучительные вопросы и загадки. Там он собирался покаяться в своих юношеских грехах и получить отпущение.
Всего два года назад мой муж еще проявлял вольномыслие, которое даже привело его к раздорам с родителями. И вот спустя такое короткое время он впадает в противоположную крайность и погружается в мистически-религиозные искания.
Однажды утром, это был Пурим, когда я была занята по хозяйству, муж пришел ко мне в кухню и с восторгом, сияя от радости, поведал, что отец позволил ему и его старшему брату в сопровождении их рабби[284] отправиться в Любавичи.
Как дочь миснагида, я тогда не поняла, насколько чревато последствиями такое событие. Как-то неуверенно я спросила мужа: «Ты это серьезно?» И услышала в ответ лаконичное, но многозначительное: «Да».
Начались сборы в дорогу. И вскоре у ворот дома появилась почтовая карета, запряженная тройкой крепких лошадей.
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК