Вратарь республики Л. Кассиль

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

«Вдруг Ося спрашивает:

— Леля, а Леля? Ты говоришь: еврей. А что такое еврей?

— Ну, народ такой… Бывают разные. Русские, например, или вот дошлые. „Дошлый народ, — папа говорит, — есть“. Немцы еще, французы. А вот евреи. Папа — еврей, ты — еврей…

— Мы разве евреи? — удивляется Оська. — Как будто или взаправду? Скажи честное слово, что мы евреи.

— Честное слово, что мы — евреи.

Оська поражен открытием. Он долго ворочается. И уже сквозь сон я слышу, как он шепотом, чтобы не разбудить меня, спрашивает:

— Леля!

— Ну?

— И мама — еврей?

— Да. Спи».

Ночь прошла в тревожном сне. А наутро, проснувшись до зари, Оська опять за свое:

«— Мама…

— Ты зачем проснулся? Спи.

— Мама, — спрашивает Ося, садясь на постели, — мама, а наша кошка тоже еврей?»

Так два брата, Ося и Леля, сыновья доктора Абрама Кассиля, служившего в немецкой слободе Покровск, позднее город Энгельс, на Волге, постигали до Октябрьской революции свое еврейство. Об этом рассказал нам старший брат, Леля, ставший знаменитым советским писателем Львом Кассилем, в своих повестях «Кондуит» и «Швамбрания», которые вошли в золотой фонд советской детской литературы.

Летом пятьдесят пятого года со своей первой повестью я был приглашен к Льву Кассилю. Он жил тогда в проезде МХАТа, дом 5/7, квартира 23. Не на всех дверях были указаны номера квартир, человек, который спускался по лестнице, любезно, на старый московский лад, обратился ко мне: «Сударь, кого ищете?» Я сказал, что ищу Кассиля, Льва Абрамовича. «Кассиля? — поморщился он. — Абрамыча? Какой еще Абрамыч, здесь, слава Богу, Абрамычи не живут». Я сказал, не знаю, живут ли здесь Абрамычи, но один, Кассиль Лев Абрамович, писатель, здесь живет в квартире № 23. «А, — схватился человек, — так бы и сказали сразу: двадцать третья квартира — это где жил Собинов. А то какие-то Кассили, — он произнес с ударением на первом слоге, — Абрамычи, писатели. Мое почтение, рад служить».

Я рассказал Кассилю о встрече на лестнице. Он шумно, размахивая руками, ответил: «Да мало ли кретинов на свете! Знают они, прекрасно знают Левку Кассиля, хоть и жид. А квартира эта действительно Собинова: моя жена — дочь Собинова».

Разговор зашел о последней повести Кассиля «Ранний восход», беллетризованной истории талантливого художника-подростка Коли Дмитриева, безвременно, от случайного выстрела, погибшего на охоте. Я сказал, трудно представить себе, что автор «Швамбрании» и «Раннего восхода» — одно лицо.

«Ну, — опять стал размахивать руками хозяин, — это вы зря. Нельзя же всю жизнь торчать на „Кондуите“ да „Швамбрании“. И „Вратарь республики“, и „Великое противостояние“, и „Ранний восход“ — это развитие кондуит-швамбранской линии».

Было странно слышать, что книги, которые уже целиком, со всеми своими потрохами, были в русле соцреализма, с главным его принципом революционного романтизирования, то есть откровенного улучшения и приукрашения нашей советской действительности, автор решился поставить в один ряд с повестями, которые, если не считать небольших поправок на революционность, писались от души, с тем специфически еврейским юмором, который дан человеку от Бога. Без этого юмора «Кондуит» и «Швамбрания» не только потеряли бы, но и вообще едва ли были бы возможны, ибо весь строй швамбранцев, их мир чувств и мыслей, был задан условиями жизни еврейской семьи доктора Абрама Кассиля и его жены-пианистки, поселившихся на Волге среди казаков и немецких колонистов.

Хотя автор относит первое прозрение брата Оськи по части еврейского своего происхождения к семнадцатому году, когда свергли царя, однако это не вяжется с другим эпизодом, имевшим место много раньше, когда Оська встретил на улице попа, которого, из-за длинных волос и рясы, он принял поначалу за женщину: «— Ох, ты забавник, — засмеялся поп. — Некрещеный, что ль? Отец-то твой кто? Папа? Ах, доктор… Так… так… понятно… Иудей, значит…»

Точно так же не вяжется это и со сценой изгнания еврея с урока закона Божьего в гимназии: «После звонка приходит, как всегда перед этим предметом, инспектор. Он подходит к моей парте. „Язычники, изыдите! — кричит инспектор. — Дежурный, изгони нечестивых из храма!“» Совершенно невероятно, чтобы такая деталь живой жизни не нашла своего отражения в играх швамбранцев, которые, как объяснил нам сам автор, с великой обстоятельностью и точностью воспроизводили действительность. А уж что касается просто разговора об этом с папой, с мамой, с братом, то надо и вовсе отказаться от здравого смысла, чтобы допустить, будто подобные события проходили мимо внимания евреев, которым, кроме всего прочего, надо было еще преодолеть барьер процентной нормы, установленный для лиц иудейского вероисповедания в учебных заведениях Российской империи. Дух времени нашел верное отражение в «Швамбрании» — отражение, какое характерно прежде всего для еврея с его обостренным чувством национальной и гражданской розни, с его постоянным ощущением напряженности в отношениях не только между взрослыми, но и между детьми.

«На уроке истории учитель говорит:

— Турки, как и все мусульмане, отличаются бесчеловечной жестокостью, кровожадностью и зверством. Их священная книга Коран учит убивать христиан без всякой жалости, ибо чем больше „неверных“ христиан убьет турок, тем больше грехов ему простится. Но в сегодняшней войне (речь идет о Первой мировой войне) их перещеголяли в зверствах культурные немцы. Они, немцы, варварски разрушили…

Класс оборачивается и укоризненно смотрит на Куфельда: Куфельд — немец. Класс возмущенно смотрит на Реклинга. Реклинг — тоже немец. Класс грозно смотрит на Крейберга, на Виркеля, на Фрицлера… Крейберг, Виркель, Фрицлер — все немцы. Враги! — неприятель в классе! Во время перемены классная доска… покрывается крупными надписями: „Бей немчуру!“»

Я сказал Кассилю, что поэтический ключ «Швамбрании» остался весь в прошлом, и это очень досадно, потому что именно этот ключ определил своеобразие Кассиля, которого тогда нельзя было спутать ни с одним другим писателем. Кассиль обиделся: «Ну что это вы поете мне отходную! Вот недавно я написал кусок целиком в ключе „Швамбрании“. Но это было повторение самого себя. А я не хочу повторять никого, даже самого себя».

Это так: никакой писатель не должен повторять самого себя. Речь, однако, шла не о простом механическом повторении однажды найденной поэтической тональности, а о верности душевной тональности, которая вся от общего настроения писателя, в данном случае писателя-еврея.

Однако именно этого — выражения своего еврейского начала, которое в истории швамбранцев принесло ему имя и славу, Лев Кассиль более не хотел. Напротив, по нонешним временам он предпочитал не иметь своего лица с длинным носом, пригодным для не очень дружеских шаржей, предпочитал быть как все. И будучи как все, он сокрушался не об утраченном мастерстве художника, а о том, что вот уже почти целый год, как выразился он, «моего имени не было на страницах „Правды“».

* * *

Кассиль рассказывал: «Я постучался. Дверь открыл мне Маяковский. Это была дверь в литературу».

При всей условности этой фигуры — Кассиль стал писать задолго до встречи с Маяковским — в ней, однако, есть некое зерно. Зерно это в том что подобно Маяковскому, которого он всю жизнь боготворил, Кассиль вламывался в литературу с шумом, с грохотом, с криком во весь голос. Голос его доносился из разных углов земного шара — то из Москвы, то из Анкары, то из испанского порта Вильянуэва-дель-Грао, близ благоухавшей розами Валенсии, когда там шла гражданская война, то, позднее, из Белграда, — доносился не только из разных углов земного шара, но и из разных сфер его: с земной поверхности, из-под земли, из шахт «Метростроя», с воздуха — из кабин самолетов и стратостатов.

Он был в те годы, когда в СССР реализовались планы первых пятилеток, нареченных «сталинскими», действительно вездесущим. И не только вездесущим, но и по-настоящему, не по наказу правителей и партийных своих хозяев, а по воле миллионов своих читателей и зрителей, знаменит от края и до края.

Повести «Кондуит» и «Швамбрания» сразу вознесли его на литературный советский Олимп, а такие киноленты, как «Кондуит» и «Вратарь республики», сделали его любимцем кинозрителей. Швамбранцы его до сих пор занимают одно из ведущих мест на полках отечественной детской литературы — участь, которая досталась немногим произведениям тогдашних лет.

Спортивные его репортажи зачитывались до дыр, он был, без преувеличения, одним из самых ярых болельщиков, какие обретались среди писателей, и погиб, как принято говорить в партийных некрологах, на боевом посту: у телевизора, от сердечного удара, когда передавали футбольный матч века, на первенство мира, между голландцами и западными немцами. Болел он за голландцев, голландцы, как известно, тогда проиграли.

Он получил от правительства высшие награды: госпремии и ордена. Он получил из касс союзных и зарубежных издательств достаточно денег, чтобы содержать огромную квартиру в проезде МХАТа, которую некогда занимал его знаменитый тесть, народный артист Собинов, и великолепный дом, с куском натурального подмосковного леса, со стогами сена, с добротным, какой позволить себе в былые времена могли только помещики да купцы-миллионщики, забором, на знаменитой улице Серафимовича, в знаменитом писательском поселке Переделкино.

В этом доме, куда он впервые пригласил меня в юбилейный свой год — ему исполнилось тогда пятьдесят, — обитало множество всяких старушек, как принято было в барских домах на Руси при царе-батюшке.

Старушки чинно, одна за другой, заходили в хозяйский кабинет и обносили нас чаем, вареньем, разными домашними и фабричными печениями. Я спросил у Льва Абрамовича: «Кто эти старушки? Ваши родственницы?» Он неопределенно махнул рукой: «Всякие».

Потом зашел дворник, сказал, надо что-то делать с сеном, скоро пойдут дожди. Тут наведывались люди, интересовались на этот счет, кажись, колхозники. Хозяин махнул рукой: потом. Когда дворник вышел, Кассиль обернулся ко мне, покачал головой: «Хороший парень, но жох: всегда у него все как-то так — левое ухо правой рукой».

Что имелось в виду под этим, я не понял: видимо, речь шла о каких-то операциях, неизбежных во всяком значительном хозяйстве, а усадьба, даже в советских условиях, — это, разумеется, хозяйство, которое само по себе не держится.

Сделав глоток чаю, Кассиль отодвинул стакан и сказал: «Ладно, а теперь за дело». Делом в данном случае были мои рассказы. Разговор действительно пошел о рассказах, точнее, об одном из них — «Собака на шестом этаже». Кассиль поднял палец: «Блистательный рассказ». Я, тогда только еще начинавший свой писательский путь, горячо поблагодарил и сказал: это будет моя первая публикация, и сразу в Москве, раньше даже, чем в родной моей Одессе.

Кассиль радушно улыбнулся, сделал мне пальцами знак: погодите. Глядя в глаза мне, он сказал: «Вот вы думаете, это в ваших интересах — опубликовать рассказ. Повторяю, блестящий рассказ. А я вот сам не буду его никому рекомендовать и вам настоятельно советую: не показывайте его никому. В вашем рассказе — ребенок и собака. Только двое, мальчик и собака, которым противопоставлен весь остальной мир. Про этот мир не скажешь, что он у вас враждебен мальчику. Это у вас сделано с тактом. Но этот мир неспособен понять мальчика — и отсюда пусть не горечь, но грусть. Грусть вдвойне, потому что нет злой воли, нет злостного нежелания понять, а есть просто органическая преграда. Естественная, скажем, вполне объективная, не зависящая от воли человека. Тем хуже. И с таким рассказом вы хотите дебютировать!»

Насчет дебюта — это было его собственное заключение.

Я объяснил: у меня не было никакого плана, я просто писал, не думая о том, что для дебюта, а что для иной цели. «Это ясно, — кивнул Кассиль. — Но все ваши вещи, которые передо мной, такого же толка. А эта сильнее других. На ней я и остановился. Такая вещь может быть одна в дюжину, а остальные должны быть про колхоз, про завод, про школу».

Позднее такой же разговор был у меня в «Детгизе» на площади Дзержинского, с заместителем главного редактора Борисом Исааковичем Камиром, одесским евреем, который известен был, в частности, своей фамилией — аббревиатурой, образованной из лозунга «Да здравствует Коммунистический Авангард Мировой Революции!», правда, без «Да здравствует». В качестве образца Борис Исаакович представил, не помню уж чей, рассказ про девочку-первоклассницу, которая жила далеко от школы, в степи. Она обещала принести для школьного сада горсть семян. По дороге в школу ее застиг снежный буран. Полузамерзшая, она кое-как добралась до школы, и когда с трудом разжали ее окоченевшие пальцы, там нашли горсть семян.

«Да, — сказал Кассиль, — я вас понимаю. Но иначе у нас нельзя, Сталина уже нет. Приходят новые люди. Но не сразу. Не сразу. Будет по-другому. Москва не в один день построилась. Мы все должны работать на это, на новое время. Среди писателей идет такое брожение, что сторонние люди даже представить себе не могут. Но, повторяю, не сразу. Сталинисты сильны. Они сидят на своих местах. И места свои так просто не отдадут. Хотите писать в стол — ваше дело. Но если хотите печататься, пока только так: один настоящий рассказ — в дюжину».