Буква Р С. Кирсанов

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

В детские годы он картавил. Дефект весьма распространенный среди детей. Но картавость картавости рознь. Один картавит, и про него говорят: смотри, какой барчук растет, букву «р» произносит, будто француз какой-нибудь. А другой картавит так, что сразу видно, никакой он не барчук, про французов и французское грассирующее «р» не имеет ни малейшего представления, а картавит по той причине, что рос в семье, где картавое «р» стало родовым признаком.

Этот дефект, не Бог весть какой серьезный, мог, однако, быть источником тяжких сердечных мук, ежели этакий картавый мальчик попадал в среду, где, кроме евреев, были еще и неевреи, причем из числа тех, чьи папы состояли в рядах знаменитого до революции «Союза Михаила Архангела», а проще говоря, в рядах черной сотни.

Поэт Семен Исаакович Кирсанов детство и юность провел под мучительным гнетом картавого «р». И впоследствии он написал об этом стихи, которые так и назывались — «Буква Р»:

Если

были

         вы картавы —

значит,

знали

         муки рта вы!

………………

Не раскрываю

      рта я,

и исхудал,

         картавя!

Писал стихи:

«О Русь! О Русь!»

Произносил:

— О Гусь, о Гусь! —

И приходил на зов —

         о грусть! —

соседский гусь,

         картавый гусь…

Ну, насчет гуся поэт, конечно, просто присочинил, потому что гусю безразлично, как иудейский мальчик, виршеплет, которому до зарезу хочется писать стихи про Русь, произносит это слово — Русь. А вот товарищам его, однокашникам, с которыми он тогда учился во 2-й имени императора Николая II гимназии в городе Одессе, было совсем не безразлично:

От соклассников —

свист:

— Медное пузо,

      гимназист,

           гимназист,

скажи:

кукуруза!

Картавые одесские мальчики с хитринкой ловко справлялись с этим гимназическим экзаменом по орфоэпии — «скажи: кукуруза!» — выкрикивая в лицо экзаменаторам: «Пшенка!» В Одессе спокон веков пшенка — это кукуруза, кукурузный початок.

Но Сема Кирсанов не был мальчиком с хитринкой, и у него «как горошина, буква забилась, виноградною косточкой силилась вылезть, и горела на нёбе она». И до тех пор горела, до тех пор жгла нёбо, пока гимназист Сема не стал поэтом Семеном Кирсановым, который наконец взял верх над проклятым Р, перебравшись в Москву:

И, гортань растворивши

                  расщелиной трубной,

я провыл над столицей

              трикрат:

— На горе

    Арарат

        растет

            красный

                и крупный

                    виноград,

                        ВИНОГРАД,

                            ВИНОГРАД!

В стихах этих, где поэт откровенно поведал миру о своих страданиях, поражает одна странная деталь: ни разу не помянуто слово «еврей», хотя, нет ни малейшего сомнения, юношеские муки его умножались стократ именно этим обстоятельством. Но, при всей своей странности, деталь эта отнюдь не была случайной, и в четырехтомном собрании его сочинений, безо всякого ущерба для объема, можно было бы изъять редкие страницы, где хоть как-то, большей частью намеком или рикошетом, поминаются кровные родичи поэта. Зато гимнов России здесь столько, что не у любого чистопородного русака найдешь, да таких гимнов, что самой партии большевиков впору было не только бы погладить за них поэта по голове, а еще и к сердцу прижать, ибо не всякий из дюжины так ловко вплетал в рифму ее лозунги, как делал это Семен Кирсанов:

В проспект Интуриста зачислены: тройка,

икона, трактир, каравай и попойка,

молодка, мужик, сарафан, самовар,

и «эх» и «чаво», и подобный товар.

Я это отбросил. За время Советов

показано ясно — Россия не это!

Россия — смекалка, ухватка, размах,

и недруги помнят о наших Косьмах!

У русских не знали немецкого счета,

расплата за всех — это стоит почета!

Не брали за выпивку с гостя в дому,

А все без остатка в тарелку ему.

…………………………………

Ста дружным народам — Россия старшая,

кнутом не грозя и тюрьмой не стращая,

а делится хлебом, любовью, душой —

с дехканом, с казахом, с кавказским мушой.

Но, погодите, это еще не все. Это ли количество, сто народов, для тех, кто в своих планах уже произвел опись населению всех пяти континентов, это ли простор, полтора каких-нибудь десятка союзных республик, ежели всей планеты Земля мало им и положили уже глаз на Космос:

Так высься и ширься, все рати осиля,

всесветная мать коммунизма — Россия,

багряные стяги над миром вия,

и да расточатся врази твоя!

Конец, как исстари ведется, делу венец. И закончить каким-нибудь трафаретом поэту никак не к лицу, а надобно было так, чтобы сама История заговорила древними, посконными словесами, взятыми не с пергамента даже, а с бересты, и чтобы пусть без колокола, а пошел бы во все четыре стороны колокольный звон: «И да расточатся врази твоя!»

Поэт, хотя он не ученый историк, однако, коль скоро взялся за историю, тоже не может просто так, благо язык без костей, ляпать. А должен, чтобы от читателя было ему уважение да и к самому себе респект иметь, взять из истории хоть один пример, но такой, чтобы в сердце вошел.

Вот он, этот пример:

Ни в одном из еврейских погромов

ты не замешана, Русь.

Ни пушинки из местечковых подушек,

ни кровинки

на твоей домотканой совести

нет.

Как видите, заговорила у поэта Кирсанова кровь. И хоть не своими устами, а чужими, героя своего Богдана Гринберга, сказал Семен Кирсанов, некогда картавый мальчик Сема из Одессы, какова же была она, Русь, по отношению к его племени. Тут есть, правда, одно непонятное место: «Ни пушинки из местечковых подушек, ни кровинки на твоей домотканой совести нет». Что это значит? В каких границах берется Русь? В политико-административных границах РСФСР? Ну, так в этих границах на Руси просто-напросто никогда не было еврейских местечек, так что пусть бы даже и захотели громить, так просто некого было.

Что же касается прошлого, к примеру, XVI века, когда еще никакой Российской империи не было, а было Русское государство, то вспомним хотя бы Ивана IV Васильича, Грозного, как пришел он в Полоцк и первым делом вывез на середину Западной Двины 300 тамошних иудеев и там же, на середине реки, пустил их на дно. Не обязательно, конечно, называть это погромом, можно просто сказать, массовое убиение или, по-теперешнему, холокост, но дело ведь не в словах.

Или давайте возьмем другое время, поближе к нам, конец XIX столетия. «Кто не успел, по бедности, исполнить требование полиции, кто не успевал за бесценок продать свою жалкую рухлядь, — а были случаи продажи всей обстановки за 1–2 рубля, тот подвергался аресту, заключался в пересыльную тюрьму наравне с преступниками и всяким сбродом… Люди прятались в морозы на кладбищах, чтобы избегнуть тюрьмы и этапа; женщины рожали в вагонах…» Не делали исключения даже для тяжелобольных, и, естественно, многие преставились в дороге.

Это произошло зимой 1891–1892 годов, когда из Москвы одним махом было выселено 20 000 евреев. Неужели же в ту зиму не выпало ни одной пушинки из еврейских подушек? Неужели так-таки ни капельки крови не осталось ни на чьей домотканой совести? Или, может быть, это был вовсе не погром, а так, административная мера, потому что за порядком, по приказу генерал-губернатора великого князя Сергея Александровича, наблюдал сам московский обер-полицмейстер?

А разве на юге России, на территории теперешней Украины — кстати, все это звалось тогда Россией, единой и неделимой, — не наблюдали за погромами полицмейстеры? И разве в погромах участвовали одни, по тогдашней этнографической номенклатуре, малороссы, а великороссы, жившие, скажем, в Одессе, в Елисаветграде, в Киеве, стояли у окошка в белых перчатках и наблюдали? Вот так: еврей, если он уж решил послужить властям на совесть, можете смело положиться на него, будет служить на совесть. И если надо сказать на черное, что это белое, он скажет. И если надо сказать на белое, что это черное, он тоже скажет. И если надо будет доказать самому себе, что все это делается не под нажимом, а от всего сердца, он и это докажет себе. И ежели кто, не дай Бог, позволит себе усомниться в его чистосердечии или дать какое-нибудь свое толкование его душевным антраша, тот, не про нас будь сказано, станет ему первым врагом. Врагом на всю жизнь.

И все же даже у такого софиста течет в жилах не вода, а кровь — а кровь, сказано в Писании, это душа, — и сколько бы ни ломал, ни калечил, ни давил он в себе эту душу, но даже изломанная, искалеченная, раздавленная, она улучит момент и найдет способ себя заявить. Больше того, можно думать, это она сама, душа, направляет шаги человека, чтобы эти шаги привели к тому, к чему влечется она сама.

И вот пример. Ну, казалось бы, какое отношение имеют дельфины к иудеям? Никакого. Другое дело киты. Киты не только имеют прямое отношение, но, можно сказать, во тьме веков породнились с иудеями так, как не всегда человек с человеком породнится.

Когда Ионе, сыну Амафиину, было возвещено слово Господне: «Встань, иди в Ниневию — город великий и проповедуй в нем, ибо злодеяния его дошли до Меня», — Иона не нашел ничего более разумного, как бежать от лица Господня на корабле, который отправлялся в Фарсис. Но, Боже мой, каким же глупцом надо быть, чтобы понадеяться, уплывши в чужие края, укрыться таким способом от ока Господня!

Даже еще не достигши чужой земли, уже в открытом море Иона, вместе с теми, кто, хотя и не ведая, дал ему приют в его богопротивном предприятии, оказался на краю гибели.

Сделалась на море великая буря, и корабль готов был разбиться, и устрашились корабельщики, Иона же спустился во внутренность корабля, лег и крепко заснул. Корабельщики тем временем бросили жребий, чтобы узнать, за кого постигла их эта беда. И пал жребий на Иону.

Тогда сказали корабельщики: «Скажи нам, за кого постигла нас эта беда? Какое твое занятие, и откуда идешь ты? Где твоя страна, и из какого ты народа?»

Иона сказал им: «Я — Еврей, чту Господа Бога небес, сотворившего море и сушу». Устрашились люди страхом великим, ибо узнали, что бежит Иона от лица Господня. Море не переставало волноваться, и сказал Иона им: «Возьмите меня и бросьте меня в море, — и море утихнет для вас, ибо я знаю, что ради меня постигла вас эта великая буря».

Люди не хотели зря брать на свою душу греха за кровь невинную, попросили у Господа прощения, а уж после этого «взяли Иону и бросили его в море; и утихло море от ярости своей». Недолго, однако, пробыл Иона в открытом море, ибо тут же повелел Господь большому киту поглотить его, «и был Иона во чреве этого кита три дня и три ночи». И вот тут, во чреве кита, чего не было никогда до этого и, сколько знаем, не случалось более никогда и после этого, Иона устроил себе подобие молельни — воистину, нет такого места на Земле, где бы нельзя было вознести молитву Богу, дабы быть услышанным! — и стал молиться, и закончил свои мольбы праведными словами: «У Господа спасение!»

И сказал Господь киту, и он изверг Иону на сушу.

И пошел Иона проповедовать в грешный город Ниневию, где более ста двадцати тысяч человек, не умеющих отличить правой руки от левой, и хотя сам пророк желал грешному городу погибели, однако же, мимо воли своей, принес ему спасение.

Такова история Ионы, который, через посредство кита, постиг свое назначение в жизни. Ничего подобного не случалось у соплеменников Ионы с дельфинами, хотя дельфины, говорят знающие люди, ближайшие родичи китам.

Особые отношения с дельфинами, как рассказывают античные историки, сложились у греков и римлян. Если верить этим историкам, а в их числе были такие достойные люди, как Аристотель, Плутарх, Геродот, Плиний Старший, человек играл с дельфинами, катался на них верхом, а близ Неаполя, в лагуне Лукрина, дельфин перевозил через бухту одного мальчика в школу и обратно в течение нескольких лет.

Но это, повторяем, эпизоды из истории античных греков и римлян, а у иудеев своя история, и в одной из книг Ветхого Завета, в книге пророка Ионы, находим удивительный рассказ о ките, но ни слова о дельфинах.

Между тем в новейшее время, хотя и по совсем иной причине, нежели в древности, люди опять положили глаз на китов и дельфинов: на первых по той причине, что в теле их заключен известный всем спермацет, особливо ценный в производстве парфюмерии, а кроме того, как объясняли нам еще на родине социализма, китовое мясо — незаменимый продукт питания и для человека, и для скота его; а на вторых, то есть дельфинов, по причине их необычайного интеллекта, который, как полагают знающие толк в военном деле люди, позволит подвешивать к ним торпеды и по команде, какую обычно дает офицер солдату, направлять их на вражеские корабли и пускать эти корабли на дно. Таким способом животное, которое не обладает человеческой душой, впервые поднимется до уровня высочайшего человеческого героизма, примеры которого нам известны из истории японских камикадзе, а также отечественных Матросовых, которые своими телами затыкали вражеские амбразуры или, увешавшись гранатами, подрывались под танками.

Могут возразить, что в принципе подобное поведение не содержит в себе ничего нового, ибо самоотверженность не в диковинку животным. Более того, никакая четвероногая или ластоногая мать так, ни за понюшку табака, не отдаст свое дитя, а будет биться за него до смерти. И не только мать, но и отец, который оберегает свои чада даже еще больше, нежели мать: вспомните историю слона в зоопарке, который не подпускал к своему слоненку, ибо в каждом подозревал врага, никого, даже собственную свою супругу, мать слоненка.

Все это, конечно, так, однако же согласитесь, что, во-первых, ни чудо-юдо рыба-кит и никакое другое животное никогда не увешивалось гранатами и торпедами, а во-вторых, если уж шли, так только супротив своих врагов, которые действительно хотели отнять у них жизнь, и не делились, по философским и политическим концепциям своим, на белых и красных, и не провозглашали коммунистического лозунга: «Кто не с нами, тот против нас!»

Семен Исаакович Кирсанов, далекий потомок библейского Ионы, задолго до того, как в генштабах стали составляться планы насчет участия дельфинов в человеческих войнах, заявил свое родство с ними:

Я вырос

     меж рыб

          и амфибий

И горло

     имею

          немое.

О песня рыбацкая!

     Выпей

          дельфинье

               турецкое

                    море!

Насчет «дельфиньего турецкого моря» следует уточнить: позднее, в соответствии с разъяснениями партии о Черном море, что оно спокон веков наше, а всякие колхи да турки понаперли сюда уже опосля, поэт преобразил его в «дельфинье Одесское море», сделав органической составной частью Одесского залива, про который даже не всякий одессит знает, что существует такой на свете.

Его братьям по крови и собратьям по цеху, Эдуарду Багрицкому и Павлу Когану, в этом отношении повезло больше: один своевременно умер, другой своевременно полег костьми на фронте. И как было написано у первого про Черное море «Бросьте баркас в басурманское море», а у второго «В басурманском дальнем синем море бригантина поднимает паруса!» — так оно и осталось, что Черное море — басурманское, ибо, увы, истории не переделать: было оно, века по Рождестве Христовом напролет, внутренним морем турок, татар да всяких иных басурман. Ну а уж о временах библейских, когда, по изысканиям специалистов, именовалось оно морем Аскеназ (Ашкеназ), и вовсе ничего не найти — не только у советских бардов, но и у первейших отечественных спецов по Древней истории.

Однако вернемся к дельфинам. Дельфины, как видим, остались нетронутыми. И чуть не полвека спустя — за это время писаны были стихи и про кита, но не того, из книги Ионы, а из сказочки про известную троицу китов, на коих будто бы держится Земля: «Я кит, ты кит, оба мы киты. Ты кит, и он кит, так же как и ты», — поэт вновь обратился к дельфинам в поэме своей «Дельфиниада», причем обратился как ровня к ровне, и заговорили они у него не просто человечьим языком, а языком, какой дан был человеку при сотворении мира, чтобы мог он разговаривать с Богом. И дельфины обращаются к человеку, ибо человеку, единственному из живущих на Земле, доступно Слово:

…только люди,

     только люди,

          только вы

нам близки

     среди холодной синевы.

И дышать

     мы поднимаемся отсюда,

безземельные

     морские чуда-юда,

для игры,

     или охоты

          и любви —

будто люди,

     будто люди,

          будто вы…

И есть у них, у дельфинов, своя история, записанная в мозговых полушариях: «Наши Библии, записанные в них, долговечнее пергаментов и книг». И мать-дельфин, как бывает только меж родных сестер, походит на нашу праматерь:

Я, как Ева

     вашей книги Бытия,

девять месяцев

     ношу свое дитя,

и, как Авеля,

     но с черным плавником,

я кормлю его

     соленым молоком,

и неписаную

     Библию свою

в плоть из плоти

     я ему передаю:

«В начале пошел лед,

и стали тонуть звери,

и треснул земной свод.

Покинул нору крот,

покрылся водой берег;

мы стали вязать плот».

Дальше идет детальное описание потопа, как знают его все и даже те, что никогда не открывали Библии, ибо о Всемирном потопе в наши дни говорят не только историки, волхвы по части прошлого, но и футурологи, волхвы будущего.

Но будет новый потоп или не будет, а пока мы живы, пока существуем, есть у каждого из нас главный долг, как сформулировали его еще наши праотцы в шестой заповеди: «Не убий». И поэт, чтобы придать максимальный вес своим словам, чтобы подкрепить их авторитетом веков, хотя рядом была партия со своим вечно бдящим, недреманным оком и своими лозунгами о борьбе за мир, отправляет своих героев — «мы дельфины, мы не люди, мы не рыбы» — к Моисееву Пятикнижию.

Было это в 1971 году, за год до смерти, когда поэт чуял уже ее приближение. Может, от этого, от предощущения близкого конца, и была его отвага? Может, в преддверии Вечности, он решился поднять свое забрало и открыто бросить Партии: «Иду на вы»?

Хочется сказать: да. Но как сказать, ежели душа вопиет и сама хватает за руку: «Не лжесвидетельствуй!»

Какая программа была у Партии? Какой устав? Богохульные. Но, когда подсказывал момент, как, скажем, в годину войны с Гитлером или в послевоенные дни, на вселенских церковных форумах, не поминала ли она заповедей, не ссылалась ли на авторитет Пятикнижия. Конечно, тот факт, что писано было оно более трех тысячелетий назад, заключал в себе мало приятного. Однако, с другой стороны, вот уже две тысячи лет льет оно свой немеркнущий свет и христианам, в их числе православным, а также, со дней Магометовой хиджры, и чадам Авраамовым агарянам-исмаильтянам, через ихнее священное писание — Коран. Стало быть, хоть и сочинили Книгу книг евреи, но уже давным-давно перестали быть ее единодержавными собственниками. Более того, именно христиане со времен еще апостолов Петра и Павла, тоже, правда, иудеев, объяснили миру, то есть самим себе, что саддукеи да фарисеи извратили Слово Божие, сказанное Моисею, а Иегошуа из Назарета — Машиах, Мессия, или, по-гречески, Христос, то есть Помазанник, — тринадцать веков спустя вновь вдохнул в Слово первородный его смысл.

Так что же, угождал поэт Семен Кирсанов, обращаясь к авторитету Ветхого Завета, компартийцам, потрафлял их вкусам потаенным, ибо, известно, все притязающие на мировую власть, притязают и на древность, или действовал понукаемый лишь голосом собственной крови, или собственной души, что, по Закону, одно и то же?

И вот вам парадокс большевистской соцдействительности: и Партии поэт угождал, и душу свою миру казал. Заметьте: не говорим «иудейскую душу», а только лишь — «душу». А какая это была душа, сейчас и рассмотрим попристальнее.

Всю жизнь манил поэта Кирсанова Ветхий Завет. Ад, Рай, ангелы, серафимы, человек, Адам, Ева, древо жизни, древо познания добра и зла, коварный Змий и яблоко, от которого пошли все наши беды, Авель, Каин, Ной, патриархи, Суббота — с тех пор, как стал он рифмовать, с тех пор и уже пока не захлопнулась гробовая крышка поэта, норовили протиснуться в строку. О те дни даже и в самом неподходящем месте, когда речь была о Ленине, о Партии, они, бывало, не только что просунут хвост, где голова не лезет, а еще и в полный рост встанут и всех перекричать рвутся:

Так что ж —

     непротивление?

Так что ж —

     застыть в апатии?

Но это ж против

     Ленина,

Но это ж

     против Партии…

………………………

Грядет Суббота —

     день шестый,

день завершенья

     всех стихий.

Все создано:

     Земля и Свет.

Но Человека только нет.

«Семь дней недели».

Сотворил Господь и человека, и именем нарек его, Адам, и жену ему дал, Еву, и по-отцовски предостерег, чтобы не вкушали от древа познания, не срывали яблока, ибо худо будет, но не послушались, сорвали, и первая, как водится, жена, однако мало того, что сама взяла плодов и ела, «дала также мужу своему, и он ел».

С того рокового дня открылось человеку знание — а знание это прежде всего осознание себя смертным, у животных такого знания нет, и потому каждое мгновение для них, не вычлененное, как у человека, из потока времени, без границ, то есть сама Вечность, — и стал человек делать всякие открытия, аж до самого ядра добрался:

Снова с древа познания

     зла и добра

нами сорвано яблоко —

     тайна ядра.

А добравшись, хоть и чует душа его впереди недоброе, однако же, истомленная воспоминаниями об утерянном Рае, предается несбыточной надежде вновь обрести его:

Одного не теряем —

надежды! — опять

из-под лавы и пепла

подняться и встать

у распахнутых настежь

     над болью утрат

Возвращенного Рая

     сияющих врат.

Но мечты мечтами, а действительность есть действительность, и никуда от нее не уйдешь:

Испуганный ангел бежал по изрытой дороге.

Под топот погони он сбрасывал рваные перья.

В глазах его были — драконы и единороги,

Фугасные птицы и кинжалозубые звери.

…………………………………

И он побежал, обдирая кровавые ноги,

по ржавым колючкам, по брошенным каскам,

по ямам,

а рядом, за лесом, по параллельной дороге,

навстречу врагу, — шли с винтовками дети Адама.

Это было в июне сорок первого. Дети Адама — это советские солдаты, у которых в памяти еще стояли мирные дни: «Мой бедный Эдем — паутинный, немытый, неубранный, / С водою в жестянках, с жужжащим огнем керосинки!» Как видим, не очень представительно выглядел он, советский Эдем кануна войны, но сравнительно с тем, как пошла жизнь советского человека с воскресенья двадцать второго июня, это был, конечно, Эдем, ибо, когда с неба падают бомбы, небо, с которого не падают бомбы, и земля под этим небом вспоминаются как рай.

Но вот «испуганный ангел» побежал по изрытой дороге, и потянулись поезда с миллионами солдат в одну сторону, поезда и телеги с миллионами матерей и детей, искавших укрытия от смерти, в другую сторону, и «мир, начинавшийся сказкой о беженцах, за темой изгнанья вернулся назад». Договорим за поэта: вернулся назад за библейской темой изгнанья человека из Рая.

На исходе лета поэт улучил мгновение, чтобы воскликнуть: «Август — я поверил, что бывает Ад, над смолой и серой — крыльев перепонки…» Можно бы, конечно, спросить, неужто лишь в августе, а в июне, в июле, что ли, не верилось еще в ад!

Ну, да когда речь идет о светопреставлении, месяцем раньше, месяцем позже, не так уж существенно. Главное, что поверил человек, главное, что библейские истории сошли с тысячелетних страниц книги в повседневную человеческую жизнь:

Груба скрижаль судьбы: — Даем и отбираем.

Так сказано и встарь: — Я создал — я изгнал.

Но без изгнанья Рай нам не казался б раем,

Но без потопа мир о радуге б не знал.

Потоп, который будто бы имел свой смысл в том, что нам открылась красота семицветной дуги в поднебесье, оставим на совести у поэта. Поскольку и до потопа было солнце, было небо, были дожди, любой тогдашний школяр мог бы вам по пальцам перечесть, в каком порядке радуга располагает свои цвета: каждый охотник желает знать, где сидит фазан — красный, оранжевый, желтый, зеленый, голубой, синий, фиолетовый.

Однако поэт есть поэт, и если ему, чтобы сказать о потопе, требуется радуга, пусть будет радуга. Помните, у Карела Чапека поэт, который был свидетелем дорожной трагедии, не мог вспомнить номера роковой машины, однако же написал, под впечатлением от жуткой картины, стихи: «О шея лебедя, о грудь, о, барабан, и эти палочки — трагедии знаменья!» И детективы, по стихам этим, определили номер криминальной машины: 23011, где шея лебедя — двойка; грудь, естественно, женская — тройка; барабан — нуль; а палочки — это палочки, две единицы.

Ничего нового в этом нет: давно уже замечено, что поэтические образы — это своего рода тайный шифр, криптограмма. Не в том смысле, что поэт норовит скрыть от кого-то — и это бывает — свои сокровенные чувства, свои мысли, а в том, что он и сам порою не отдает себе отчета об истинных пружинах своего сочинения.

И вот, оставляя в стороне вопрос о каждом конкретном образе в отдельности, зададимся общим вопросом: как это получилось, что советский поэт Кирсанов, который снискал славу революционера в области стихосложения, поэт, которого Маяковский чуть не по-родственному называл «Семец», представляя донецким пролетариям, от первых своих рифм, как было сказано, до самой до гробовой доски не просто обращался к Ветхому Завету, а постоянно искал в нем параллели, населяя и стихи свои, и поэмы образами из него до такой степени плотно, особенно в «Эдеме», «Семи днях недели» и «Дельфиниаде», что всем прочим героям делалось здесь невыносимо тесно? Не только тесно, но и просто неуютно по той, прямо скажем, весьма оскорбительной причине, что все они обретали жизнь и смысл лишь в лучах исходившего от Ветхого Завета, от Пятикнижия света.

Можно решительно утверждать, что не было среди признанных советских поэтов другого, у кого Пятикнижие так бы определяло и строй, и тональность, и общее видение мира, как у Кирсанова.

Так что же, заявила себя в поэзии Кирсанова унаследованная от предков душа?

Да, отвечаем, заявила. Причем не раз, не два, а всю земную свою жизнь напролет заявляла. Но заявляла так, чтобы, не дай Бог, не выставился наружу ее длинный нос. Заявляла так, что на переднем плане хотя и было Пятикнижие, а израэлита не было нигде, даже на заднем плане.

Но как же так: книга есть, а автора — хотя не перевелись еще в те дни на Руси выпускники церковно-приходских школ, которые помнили родовое имя пророка, через какового дана была людям богодухновенная книга, — нет?

Ша, успокойтесь. Не булькайте, как известь на воду, а возьмите книжки Кирсанова, полдюжины, дюжину, спокойненько перелистайте — и попробуйте сыскать там родовое имя. У меня не получилось. Может, вы счастливее, удачливее, может, у вас получится. Но не обольщайтесь: даже в стихотворении «Суд», писанном в Нюрнберге, в сорок пятом году: «Все их дела отметим, вспомним о всех страданьях! Это они — Освенцим, это они — Майданек», — обошлось без родового имени сожженных заживо, превращенных в пепел.

Вот так поэт обращается со своей душой: взывая к священной книге отцов, говорит своей душе — на, я сделал, как тебе хотелось, а теперь заткнись! — и тут же забивает ей рот кляпом, чтоб больше не совалась в разговоры со своим картавым «р».

Механизм этого раздвоения давно уже ни для кого не секрет. Мудрецы Талмуда установили, что в человеке, с момента его рождения, обретаются два существа: Иецер га-тов и Иецер га-ра. Первое из них — ангел добра, второе — ангел зла, то есть демон. Понятно, что они один другому враги и всячески, каждый, стремятся склонить человека к своему.

Сема еще отроком обнаружил в своей душе этих двух ангелов-антиподов и, конечно, отдавал свои симпатии первому из них. Но на поверку чаще выходило наоборот, как будто симпатии, которые Сема отдавал Иецер га-тов, вдруг оказывались не у него, а у его антипода — Иецер га-ра, демона.

Папа из-за этого очень сильно переживал. И еще больше переживал, когда, вдобавок ко всему, сын отказался пойти учиться на доктора.

Отец голосил:

     — Судьба сама, —

     единственный сын

          сошел с ума!..

Что мне семейка?

     Пускай поют!

Бульварная скамейка —

     мой приют.

Ну, про бульварную скамейку сказано так, ради красного слова, а на самом деле Сема с пятнадцати лет пошел в поэты, причем следует уточнить: советские поэты. И с первых же шагов своей советской службы заделался таким шаей-патриотом, что похерил не только свою родословную, но и вовсе позабыл, что существует на свете такое племя — иудеи. Предавшись модной в те годы теме интернационализма, он написал даже специальные стихи «Рост лингвиста», в которых были — и все с большой буквы! — «грузинское ЦХ и молдавское ШТИ, российское ОВ, украинское АЕ», были даже «китайское ЧЬЕН и татарское ЗУ», но ничего от этих, от местечковых его сородичей, как вы уже догадываетесь, не было.

Норовя освободиться от бремени, навязанного ему природой, двадцатилетний Семец бросался, с высоко поднятым большевистским знаменем, на своего знаменитого сородича и земляка Исаака Бабеля.

В известном «Разговоре с Дмитрием Фурмановым» автор представил себя: «Я одессит и патриот!» Что конкретно имел он в виду, рекомендуя себя одесситом, не совсем ясно, а что до «патриота», так тут Семец выдал такое красное кредо, что оно было краснее, чем у самого чапаевского комиссара:

Вы защищали

     жизнь мою,

он —

     издали следил

и рану

     павшего в бою

строкою

     золотил,

и лошади

     усталый пар,

и пот

     из грязных пор

он облекал

     под гром фанфар

то в пурпур,

     то в фарфор!

Слова относительно того, что Бабель «издали следил» за гражданской войной, а не был прямым ее участником, Семен Кирсанов повторял с чужого голоса, в частности, своего тезки Семена Буденного. И следующее за этим обвинение: «Вы шли в шинели и звезде чапаевским ловцом, а он у армии в хвосте припаивал словцо», — тоже заимствованное из того же источника.

А дальше шло уже целиком свое:

Патронов

     не было стрелку,

нехватка фуража…

А он

     отделывал строку,

чтоб вышла

     хороша!

Под марш военных похорон,

треск разрывных цикад

он красил

     щеки трупа

          в крон

и в киноварь —

     закат.

А в заключение поэт клятвенно заверял чапаевского комиссара:

А что касается

     меня,

то — в дни

     боев и бед —

я на лазурь

     не променял бы

ваш

     защитный цвет!

Такова история поэта Семена Кирсанова, «патриота и одессита», уроженца черты оседлости, которого папа с помощью николаевских и одесских ребе учил языку праотцов, учил Пятикнижию, учил, надо полагать, на совесть. Но, как мы уже знаем, кончилось тем, что бедный папа в отчаянии замахал руками и возопил: «Судьба сама, — единственный сын сошел с ума!»

А с чего все началось? Началось с пустяка: с картавой буквы Р.