В полях моавитских С. Маршак

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

В сорок восьмом году, когда партия бросила клич травить космополитов, борзые не замедлили накинуться на Маршака. Многие, даже из тех, что с удовольствием наблюдали, как бьют евреев, были удивлены: в сознании людей Маршак был детским поэтом и блистательным переводчиком. А о еврейском его происхождении как-то не думалось.

Однако лихая атака, так же внезапно, как она началась, вдруг прекратилась. Прекратилась, как стало известно позднее, по приказу из Кремля: товарищ Сталин не хотел терять друзей в английском парламенте, а член парламента Эмрис Хьюз был закадычным другом Самуила Маршака еще с той поры, когда они вместе, перед Первой мировой войной, учились в Лондоне.

Бить же Маршака было не меньше оснований, чем многих других поэтов, писателей, литературных критиков из евреев. Не только не меньше, но, пожалуй, даже больше, потому что почти никто из них никогда не писал «сионид», не обращался к Ветхому Завету, не воспевал еврейских капцанов, не славил еврейских артистов.

А Маршак, особенно в молодые годы, перед революцией, не предвидя советской власти и ее национал-большевистской политики, имел неосторожность помнить о своем происхождении. Более того, не только помнить, но и дать ему некоторый ход в своем творчестве.

Хотя и рожденный в Воронеже, сын Якова Мироновича Маршака и Евгении Борисовны Гительсон, Самуил, или, как называли его дома, Сема, детские годы свои провел среди братьев и сестер, имена которых говорят сами за себя: Моня, Юдя, Лия, Люся. Отец поэта, который до девятнадцати лет целиком был погружен в изучение Торы и Талмуда, так что ему предрекали блестящее будущее раввина, вдруг бросил священные книги и ударился в химию. Чтобы заниматься химией, люди кончали университеты и политехникумы. Но это был путь для тех, кто имел деньги. А у Якова Маршака не было денег, и, как говорят евреи, он до всего дошел своей головой, то есть самоучкой. Самоучкой овладел он и немецким языком, ибо большая часть тогдашних книг по химии, особенно производственной, приходила из Германии.

Яков Маршак, как вспоминает его сын Самуил в своей книге «В начале жизни», основательно понаторел в химических тонкостях и даже сделал какие-то открытия по части производства мыла, однако богатым так и не стал. Всю жизнь семья боролась с нуждой, но, как известно, нужда нужде рознь: в семье Маршаков все дети получили высшее образование, а тогда это удавалось не всякому папе, тем более еврею.

Сема очень любил и папу, и маму, но, видимо, все-таки папа, типичный еврейский добряк, который души не чаял в своих детях, оказал на него наибольшее влияние. Не только на него, но и на дочь свою Лию, известную писательницу Елену Ильину, и сына Илюшу, тоже писателя, М. Ильина. Среди близких друзей дома были поэты Яков Годин и Саша Черный. Яков Годин писал:

Я и Сема,

Бросив дома

Все заботы и дела,

Всюду бродим

И находим,

Что весна уже пришла…

Саша Черный, в ком поочередно то сатирик, то лирик брал верх, сочинил стихи про мальчиков-старичков:

У камелька, у камелька

Сидят четыре старика.

Один чихнул, другой зевнул,

А третий попросту уснул.

В этой компании Сема Маршак оттачивал перо русского поэта — русского, но с еврейской душой. Из-под пера этого поэта вышло в те годы поразительное по своей чистоте, своей племенной гордости стихотворение «Книга Руфь»:

1. Моавитянка — Руфь. Еврейка — Ноэминь.

2. — Мать! Скорбную сноху в унынье не покинь.

О как постылы мне родимые края!

Твой Бог — отныне мой. Твоя страна — моя.

Муж не оставил мне ребенка — им бы жить!

Мать мужа моего! Позволь тебе служить.

3. Вот неразлучны мы… Вот родина твоя…

На жатву позднюю — в поля собралась я.

Удела нет у нас. Ты мне позволь, о мать,

Пойти в поля к чужим — остатки подбирать.

4. О, радость! Знаешь, мать, — позволил мне Вооз

Сбирать остатки с нив и с виноградных лоз.

Об имени спросил. Узнал он — с кем живу,

И гнать он запретил убогую вдову.

5. Мать! Мудрый твой совет исполнить довелось.

Пришла я — и легла. Твой родственник Вооз

Проснулся полночью — не знаю, отчего? —

И видит: я лежу у самых ног его.

Был мой наряд красив — как ты велела мне…

И долго речь мою он слушал в тишине.

6. Он думает о нас! Я видела его.

Он с кем-то говорил из рода твоего.

Я слышала его. Ушла — едва умолк.

Другой твой родственник не мог исполнить долг

И дом наш выкупить. Но чашу вдовьих слез

В совет к старейшинам решил нести Вооз.

7. Заветами отцов сильна твоя страна…

Вооз купил наш дом. И я — его жена.

8. Мать счастья моего! Взгляни: мой сын растет…

С ним — на тебя, на всех — пусть благодать сойдет.

Маршак не оставил объяснений, что побудило его обратиться именно к книге «Руфь», единственной из тридцати девяти книг Ветхого Завета, автором которой является не еврей по крови.

Но, с другой стороны, зная немножечко жизнь Маршака тех лет, нетрудно догадаться самому.

В Одесском университете, когда я там учился на историческом факультете, среди профессоров был известный Готалов-Готлиб. Я говорю «известный» потому, что, во-первых, для словаря Брокгауза и Эфрона он написал, наверное, дюжину статей, а во-вторых, было ему уже чуть не сто лет. При старом режиме он состоял членом коллегии Министерства народного просвещения и был директором гимназии в Ялте, где учились отроки царской фамилии.

На лекциях он, случалось, засыпал, а проснувшись, удивленно озирался, поднимал над столом свою пергаментную руку со скрюченными пальцами и торжественно произносил: «Вот эту руку пожимал Его Эм-ператорское Величество Николай Второй Александрович».

В наши дни имя-отчество профессору Готалову-Готлибу было Артемий Григорьевич. Профессор античной истории Борис Васильевич Варнеке, которого я уже не застал, любил повторять в дни оккупации, что пора наконец выяснить, какое же из трех имен-отчеств, под которыми профессор Готалов-Готлиб был известен своим коллегам в разные периоды жизни, дано ему было его папой: Артемий Григорьевич, Артур Генрихович или Арон Гиршевич?

Так вот, Артемий Григорьевич, крещеный еврей-пскович, который не подался, однако, в антисемиты, однажды стал рассказывать, как Алексей Максимович Пешков привел к нему в Ялте способного еврейского мальчика, по имени Сэмик, по фамилии Маршак, и сказал: «Надо определить его в гимназию. Он болен — ему нужен крымский воздух».

Директор гимназии Готалов-Готлиб очень хотел помочь способному отроку, но из этого ничего не вышло по причине еврейского происхождения отрока, которому генерал Думбадзе предписал покинуть Ялту.

Сам поэт рассказывает эту историю немножечко по-другому. Готлиб вызвал его к себе и сказал: «Знаете, голубчик, генерал Думбадзе намерен вас выслать из Ялты. Лучше бы вам самому уехать, чтобы вас не арестовали».

На другой день Сэмик в омнибусе, низко нагнув голову, чтобы его не увидели в окошко, покинул Ялту. По дороге он задавал себе вопрос: «За что рассердился на меня генерал?» И нашел ответ: «Вероятно, за Горького».

Как видим, по рассказу поэта, причина была почти политическая, почти революционная. А об еврействе — ни слова. Положа руку на сердце, в этой истории я отдаю предпочтение версии Арона Гиршевича… пардон, Артемия Григорьевича.

Если к тому же вспомнить, что и в Воронеже, где Сэмик сдал блестяще вступительный экзамен в гимназию, у него были проблемы, говоря теперешним языком, в связи с пятой графой, и поначалу в гимназию его не приняли, то, пожалуй, становится понятно, почему именно книга «Руфь», история моавитянки, то есть чужеплеменницы, вдохновила его на пламенную поэтическую декларацию: вот как принимают евреи, о которых говорят, что они и замкнуты и надменны, и коварны, чужих — и вот как приняли чужие его, еврея Самуила!

Безусловно, боль сделала здесь свое дело. Но какой же еврей признается публично, что ему больно! Не лучше ли боль, страдание, обернуть гордостью, тем более что действительно есть чем гордиться: пусть все видят, мы, евреи, отзывчивы на чужие горести, мы, евреи, принимаем чужую беду как свою, потому что, если человек осиротел, если человеку больно, надо быть нечеловеком, чтобы не почувствовать себя тоже сиротой, чтобы не почувствовать боли.

Но, Боже мой, если заповеди отцов велят нам так относиться к чужим, то вправе ли мы относиться к своим хуже!

Увы, вопрос этот не праздный: уже в те годы Самуил Маршак почти целиком обретался в русской среде. И оставаться евреем, обмениваться дыханием, кровью со своим народом, когда со всех сторон — и изнутри тоже — перла, давила, корежила ассимиляция, было не просто.

Но Самуил Маршак остался. И выдал на люди знаменитые свои стихи «Менделе», которые хотя и написаны русскими словами, русским поэтом, на самом деле — и ритмом своим, и дыханием, и придыханием, как будто мать склонилась над люлькой и убаюкивает, и рассказывает историю про кого-то, не про себя, не про своих детей, — еврейские стихи, которые поэт носил у себя под сердцем, под еврейским сердцем:

Обитель для изгнанников —

Для юных и для старых.

По шестеро, по семеро

Лежат они на нарах.

Меж ними мать печальная —

Вдова с пятью детьми.

И старший в роде — Менделе,

Мальчишка лет семи.

У Менделе, у Менделе

Веселые глазенки,

И голосок у Менделе

Смеющийся и звонкий.

— Шалить не место, Менделе,

Не время хохотать. —

И часто, часто мальчика

Зовет с укором мать.

Проснется ночью Гершеле,

Кричит он благим матом.

За ним проснется Ривеле

И плачет вместе с братом.

Берет тут мама Гершеле.

Возьмет его к груди

И просит: — Полно, доченька,

Соседей не буди.

Не слышит криков Менделе,

Спокойно спит в сторонке,

Прикрытый шалью рваною,

Раскинувши ручонки.

У мамы и на родине

Ни дома, ни двора.

И все ее имущество —

Вот эта детвора.

В детстве, находясь у своего витебского деда, Самуил Маршак изучал древнееврейский язык. Учителем его был тихий, добрый, с неизменной улыбкой на губах, витебский бохер. «Тысячи фамилий успел я с той поры узнать и позабыть, — говорит поэт, — а эту помню. Звали его Халамейзер». Был у поэта еще один учитель. Его фамилию он, видимо, забыл, но имя-отчество врезалось в память: Марк Наумович. Этот Марк Наумович, который сам был гимназистом-старшеклассником, так подготовил его, что на вступительных экзаменах в гимназию он вышел с круглыми пятерками.

В 1911 году, состоя корреспондентом газеты, Маршак совершил поездку на Ближний Восток.

Один из фундаторов крымской «Молодой Иудеи» — своеобразной смеси интеллектуальной и рабочей сионистской организации, — он пережил в Палестине экстаз паломника, одержимого образами великих пращуров:

Не плиты предков гробовые меня пленяли стариной:

Восстав из праха, Иеремия стоял в деревне предо мной.

В Иерусалиме, однако, он был поначалу смущен будничной обстановкой: обычный торг на площадях, открытые харчевни, восточные напевы, караваны, идущие один за другим в древний город.

Но недолгим было его смущение. «…Пусть виденья жизни бренной закрыли прошлое, как дым», неизменны остались, как тысячелетия назад, холмы Иерусалима:

Во все века, в любой одежде

Родной, святой Иерусалим

Пребудет тот же, что и прежде,

Как твердь небесная над ним.

На старости лет, незадолго до смерти, чуть не в последние дни, когда едва доставало сил, чтобы сделать вдох, он, как в давние годы, просил своих близких, чтоб ему рассказывали о главном: о рукописях из пещер у Мертвого моря, о святой земле его пращуров, об Иерусалиме.