1988

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

15 января 1988 г.

(Е. Е. Нестеренко)

Дорогой Евгений Евгеньевич!

Вот уже которое время живём мы «под знаком Нестеренко»! Сперва я прочитал горькую беседу с Вами о Мусоргском в «Советской России» (и представил: если б фамилия у него была Факторович, сколь камней, памятников и слов «самый гениальный» свалилось бы на нас! Уши б прожужжали, совсем бездарными бы нас поименовали на фоне гения Факторовича!). Но я иногда думаю, что наша безалаберность, наше благодушие, часто переходящее в бездушие, – всё же не навязчивая трескотня, а где-то и скромность науки, достоинство её, достойно в труде и делах выраженная и от сознания талантливости происходящая. Сказали же Вы, что «в Милан не стажироваться ездил, а петь».

Славно! Только приходится нам, как нашим футболистам и боксёрам за границей, приходится нам бороться и дело делать с явной форой, в нокаут противника посылать. Я тоже яростный болельщик, и Марья Семёновна до болестей была таковой, – давние мы болельщики «Торпедо», а я, как старый железнодорожник, потихоньку ещё болею и за «паровоз», будь он неладен! Но хоть в Высшую лигу вернулся, и то ладно. Однако подбирают отходы «Спартака», а надо бы своих на локомотиве привезти. Вот Марья Семёновна и перепечатывает мои рукописи десятки раз. Иначе нельзя. Никто у нас халтурную, пусть и «новаторскую» работу не примет, да и обрадуются любому нашему провалу, недоделке, неряшливости. Поэтому я был страшно рад (и все, кого я спрашивал, – я-то могу быть и субъективным) Вашей передаче из Останкино.

Браво! Браво! Браво! Браво, что певец наш по-прежнему подтянут, красив, голосист, причём голос, как дар, шарфом не укутан, Бог его дал, для людей, для увеселения, для духоподнятия – нате! Я весь без остатка Ваш! Надо – в деревне запою, надо – на сцене запою. И поговорю без ужимок, без этого, из кожи вынимаемого «юмора», без претензий, ибо прекрасное и без того прекрасно и величаво.

Словом, передача Ваша была большим праздником для всех разрозненных русских людей, и в связи с этим вспомнил я, что все лучшие творческие передачи из этой студии были как раз сделаны русскими людьми, и как тут не назвать нас шовинистами! Ваш покорный слуга ведь тоже на той сцене бывал и рюкзак благодарных писем получил.

Затем я получил газету, где было сообщение о награждении Вас Золотой Звездой и скупые, но искренние похвалы в Ваш адрес. Конечно, репутация всех наших звёзд и медалей шибко товарищем Брежневым поддешевлена, но коли всё-таки – «медаль за бой, медаль за труд из одного металла льют», – какой всё же молодец Александр Трифонович.[201]

Вот со всеми наградами, юбилеями и «явлениями народу» (ох, как они необходимы в пору смутную нашему подзаблудившемуся, замордованному, страхом и унижениями повязанному народу!) – со всеми и поздравляю. Но самое главное, чтоб пронесло беду над Екатериной Дмитриевной. Половина, коли её Бог дал, не восполняется и не приставляется ни с какого боку, как я понял, прожив со своей Марьей Семёновной почти сорок пять лет. Особенно во дни тяжких бед, во дни болезней и трудов. Моя и ростику-то – от горшка два вершка, а как зашатает меня, – вот оно, её плечо, и крепкое какое!

Нашему мужскому плечу не всегда и вынести те тяжести, какие жёнам посильны.

Дай Бог ей здоровья, чтоб как можно реже появляться у врачей.

А мы живём, волочим своё горе по земле и как не умерли, – сами удивляемся. Днями будет пять месяцев, как лежит наша доченька под снегом, одна, где «одиноко и темно». Какое-то время дети были с нами, но сил наших не хватает на догляд, друзья и сами мотаются и мучаются со своими семьями. Сперва мы отправили внуков к сыну и невестке, ребятишки шибко привязаны друг к дружке, трудно живут в разлуке, так будут пусть вместе.

Квартиру ещё не соединили и новую не дали, хотя и обещали, – все пять человек сейчас сошлись в двухкомнатной квартире, на зарплату реставратора и преподавателя. Пока мы живы, будем помогать всем, чем можем. А потом? Вот и неохота иной раз, а молишься: «Господи! Продли мои дни ради…»

Я полежал в больнице, а в октябре на неделю съездил во Францию. Побывал на могиле Бунина (это и была моя горькая мечта). Поклонился Ивану Алексеевичу, попросил у него прощения за всех нас, и мне даже легче сделалось. Ещё очень хотел увидеть могилу княгини Оболенской, которой отсекли гильотиной в 1944 году её прекрасную и отважную голову современные варвары. И Господь помог мне найти её могилу среди многих и многих русских могил, может, и цвета русской культуры, отваги и совести.

Вернулся и продолжил оставленную и остановившуюся работу – делать новую редакцию – на всю жизнь растянувшуюся работу над книгой «Последний поклон». Конечно же, работоспособность уже не та, и зима длинная, серая, хлипкая. Но глаза боятся, а руки делают. Осталась последняя книга, и половина месяца на её проработку. В конце января или в начале февраля надо везти книгу в Москву, а сдавши, ложиться на месяц-полтора в лёгочную клинику. Место хлопочут, авось и получится. Лёгкими я маюсь давно и всё подлечиваюсь, а сказали мне: надо лечиться и серьёзно.

С вашего позволения, я, будучи в Москве, Вам позвоню. Может, и в театре удастся побывать. Это для меня всегда большой праздник.

Больше всего меня обрадовало, что налаживается жизнь Большого театра, а то уж до меня доходили слухи, что и его, и Малый хотят разорвать на куски, как МХАТ, современные псы, которым всё равно, что рвать: рубаху ли на российском человеке или культуру его. Культуру особенно сладко им терзать и пластать.

Посылаю Вам ноты Аркадия Нестерова. Песня «Раздумье», право, совсем недурна, а «Чай» поётся после приёма не чая, а иного напитка, и не одну же Вы арию Дон Карлоса за семейным столом поёте, может, и эту дурашливую песню когда грянете. Горьковчане (они себя называют только нижегородцами), и старые, и малые, нарушая постановления облисполкома, после спектакля ночью как грянули этот самый «Чай», так что я аж на стуле заподпрыгивал. Переписывать ноты у нас некому, авось так дойдут.

Ещё одна новость – с первого номера в журнале «Москва» вместе с Карамзиным (!) начинают печатать и мою вещь под названием «Зрячий посох». Если заглянете в неё, то найдёте всё, что я хотел бы сказать в этом письме. Но пощажу бумагу и Ваше время, да и повторяться не стоит.

Был безмерно рад Вашему письму, и на сердечность Вашу и я, и Марья Семёновна хотели бы ответить самой искренней сердечностью. Сердца наши уже подызношены, но ещё хранят долю тепла и света, его и передаём Вам.

Пожалуйста, будьте здоровы, пойте, чаще появляйтесь на люди, и пусть минуют Вас всякие беды и болезни, Ваш дом и Вашу семью. Кланяюсь, обнимаю Вас, Виктор

1 марта 1988 г.

(В.А. Кострову)

Дорогой Володя!

Давно я «веду» одну женщину из Норильска. Писать она сразу стала сложно и порой в этой сложности блуждала. Я просил её писать больше и самой выпутываться из этих самых усложнений, искусственно созданных, а те, что возникают из мировосприятия и отношений души с небом, постараться материализовать в мысли, доверяясь, разумеется, чувствам своим, женским, нам, мужикам, малодоступным, хотя мы и кажемся себе властелинами.

Но ещё в одной оперетке пелось, мол, «вы – голова, мы – шея», и куда-де захотим, туда голову-то и повернём.

У меня такое чувство, что женщины и живут, и пишут сейчас сложнее нас, мужиков, и трагичней ощущают мир и жизнь.

Словом, я считаю возможностью уже послать стихи в «Новый мир», на Ваш суд и усмотренье. Посылаю нарочно побольше, чтоб был выбор. И если соберёте подборку, буду рад и счастлив тем, что мои предчувствия оправдались, а заботы и труды не пропали даром. Попусту не стал бы Вас тревожить. Кланяюсь. Виктор Петрович

9 июня 1988 г.

Красноярск

(К. Перевалову)

Дорогой Кирилл!

Уж пожелтело твоё письмо, лежучи на столе, а я всё собираюсь ответить. Такой год трудный, длинный – спасу нет. По инерции я ещё ездил, что-то делал, в основном текучку. А потом напала апатия, даже шевелиться не хочется, а уж думать тем более.

О Франции и о том, что побывал на могиле Бунина, вспоминал не раз и вспоминаю, даже по телевидению поведал в связи с заданным мне вопросом насчёт Солженицына. Да и помню я Францию в основном по кладбищу. Помню слитно, подробно и даже солнечный осенний день ощущаю, и близким людям, как чудо и творение небесное, рассказываю о том, как я нашёл княгиню Веру Оболенскую. Наверное, у человека бывают в жизни две любимые женщины, одна на земле, а другая в пространстве времён и сфер, как бы выдуманная, а то и подсказанная каким-то или чьим-то далёким, может, и запредельным сознанием. Не знаю, бывает ли это у женщин и у всех мужчин, но у поэтов и разных «повёрнутых» людишек существует. Подсознание бывает часто ярче и богаче сознания, во всяком случае оно, расходясь с мерзостями и мелочами земного сознания, мучает человека всякими несовершенствами, недостижимостью того, что мы глупо называем идеалом.

Вероятно, существовала или существует где-то материя более совершенная, чем наш внутренний мир, наша душа или то, что от скудости нашего ума мы называем душой, – единственное, внематериальное, грубо говоря, чем мы вроде бы владеем, но ни «поймать», ни постичь, ни объяснить так и не сумели, да и сумеем ли? Хватит ли времени и ума?

Однажды, будто во сне явившись, прекрасная женщина уже существует в воображении, и это награда духа нашего, его вечный свет, его надежда, большей частью неосознанная, тайная, согревающая и дарящая свет иной, священный, как его принято называть. Может быть, обладание этой тайной и есть счастье человека?!

Я не испытал ни большого удивления, ни тем более потрясения, что встретил далёкую женщину мёртвой. Она не может быть для меня мёртвой, она ведь жива, всегда присутствует во мне и отсутствует в земном мире. И только моё физическое представление о том, как ей, живой, отрезали голову гильотиной, как преступный нож, выдуманный преступниками, чтобы казнить невинных и святых, причинял и причиняет боль, ибо я и сам её испытывал не раз и точно знаю ощущение холодного металла в горячем теле и ток крови со звоном, с удаляющимся шумом в голове и с остановкой всего этого. Разом! Мучительный миг, и уже не сознания, а чего-то в теле заключённого, в клубок свитого.

Словом, мне, земному человеку, жаль земного человека, но дух жив, и он не может быть убит даже такой могущественной, чудовищной машиной, как гильотина.

Выдуманная мною княгиня Оболенская, не зная того, безымянно существовала ещё до её рождения во мне и во мне же существует после её смерти, а может, будет существовать и после моей. Ведь досталась же она мне из чего-то, из чьей-то памяти, из чьего-то духа, заключённого в пространстве, и кто меня разубедит в том, что оно не всевечно? Значит, человек бессмертен? Не все, а только те, кто достойны этого, у кого могуч бессмертный дух настолько, что может пройти сквозь время и пространство.

Вот видишь, какие молодые думы во мне ещё живы, хотя душа устала, и порой мне кажется, что я уже столетний старик.

С большим юмором читал я в «Правде» заметку Володи Большакова о том, как кормят безработных в Париже. Нашим бы трудягам такое обслуживание, а детям в «передовых» наших детсадах – еду безработных, а то их уж закормили ивасями, капустой и лапшой из солоделой муки.

Долгое житьё в парижах вредно – уж очень несовершенной начинает казаться наша жизнь и страна, где «по заслугам каждый награждён». А «их» житьё плохое, и вообще они «не так» живут, как мы, и, что самое дикое, – не хотят, как мы, жить.

Коммунисты, накормленные в буржуйских харчевнях первоклассными продуктами, кроют буржуев в газетке «Юманите», кроют за разные несовершенства. Им бы к нам в Бийск либо в Шарыпово приехать и вкусить пролетарских харчей, пожить в нашем малогабаритном раю, поотравиться в столовых раз пять в месяц, постоять в очередях, порвать штаны на наших асфальтах и пуговицы в трамваях, то есть поработать в наших «экстремальных условиях», как сейчас говорят, – они у нас всё время экстремальные.

Словом, воспринял я заметку Володи Большакова как юмористическую, а очередь он заснял, видимо, вечером у кинотеатра на Монпарнасе, где парижане «низшего сословия» жаждут американского кинобоевика.

Ну вот, хотел написать тебе длинное, обстоятельное письмо, даже в индийскую или индусскую философию ударился, как привезли почту в деревню, а с нею три толстых рукописи графоманов и вёрстку первого тома «Последнего поклона», который подарочно издаётся в «Молодой гвардии». Закругляюсь и желаю тебе и Петрухе того, чего желают добрым людям, – здоровья и ещё раз благодарю за солнечный день на кладбище Сен-Женевьев, за его грустную красоту и за душевное очищение. И всё помню приболевшего Петруху. Жалейте его – один же! Но шибко не балуйте – уж так ли туго приходится одноштучным интеллигентным мальчикам в нашей дорогой действительности, особенно в армии, что они порой накладывают на себя руки. Вы ведь не вечны, а ему дальше жить, и Бог знает, что их ждёт.

Поклон Парижу, всему разом. И Володе, хоть он и отбил хлеб у Жванецкого, тоже привет. Преданно Вас помнящий Виктор Петрович

9 июня 1988 г.

Красноярск

(Д. Гусарову)

Дорогой Дима!

Много я тут поездил, много повидал, был аж в Латинской Америке, в Колумбии, Перу, увидел наяву то, о чём давно мечтал, что снилось в дальних юношеских снах. Много и разнообразного народу живёт на земле, но никто не дал себя так разрушить, как мы, и вывод мой один: не надо разрушать, тогда и восстанавливать ничего не потребуется.

Южная Америка не дала растлить себя и свою древнюю культуру – это главное, что я увидел. Наоборот, влияние её на мировую современную культуру велико, особенно в ремёслах, музыке, танцах. Общение их друг с другом более независимо, чем у соседей американцев. Они, эти индейцы и креолы, не лебезят ни перед кем, психованные, горячие, но и восторженные, дружелюбные, нищие и богатые, трудящиеся и лентяи, воры и бляди, красавцы и красотки, почтительные, бодрые, ничего, даже правил уличного движения, не признающие, – живут непривычно нам, робким, от всего зависимым, послушным, зажатым даже в самих себе. Им же что убить, что полюбить человека – одинаково свободно. А природа! Особенно в Колумбии (я был в Боготе и возле неё). Четыре урожая в год. Овощи, фрукты, прикладные изделия ничего не стоят. Народ лёгкий на ногу, темпераментный, громкий и вольный, несмотря на военное положение и беспрестанную стрельбу.

Был в Новгороде, затем в Вологде у детей, затем в Москве на приёме в ЦДЛ, в «гостях у Рейгана», а после ходил на приём к Горбачёву, проговорили более часу, может, мой визит поможет Сибири и нам всем, может, и нет. Мне-то уже помог – я выговорился, «разгрузился», да и вблизи, глаза в глаза, посмотрел на нынешнего руководителя. Мужик он хороший и добра народу хочет, а уж как получится?..

Горе наше с Марьей непреходяще, и писать об этом не могу. Очень переживаем за детей, их двое, 12 и 5 лет, подтянуть бы их хоть маленько, до того возраста, когда они покрепче на ноги встанут. Сейчас они у сына в Вологде, и теперь у них трое гавриков, и их жизнь им уже не принадлежит.

Толя Знаменский написал мне насчёт повести, и хорошо, что вы хотите её печатать, а то одни Тухачевские да Блюхеры – сами они по ноздри в невинной крови народной, и Господь их покарал за жестокость и низкопоклонство перед тем же Сталиным – пострадали, и после «Ивана Денисовича» что-то насчёт убитых и замученных мужиков не слышно ничего. Мальчик, которого изобразил Знаменский, – укор и Сталиным, и нам всем, и маршалам: его-то за что предали и замучили?

Я думаю, Дима, моего давнего письмишка для вступления достаточно, это даже лучше, непривычней и, главное, короче. Я пока не готов ничего писать. Мне надо прийти в себя, отдохнуть. Устал. А тут погода… третий год не было весны и пока нету лета. Остываем помаленьку.

Дима, моё расположение и симпатии к тебе давние и неизменные, но пока трачу себя на все стороны, чаще на личности недостойные, злые и навязчивые. Вот уж полгода ничего не писал «на себя», хотя всё время «в деле», в суете, жизнь бежит под уклон, оглянуться некогда, и близким людям путём написать некогда.

Женя Носов если напишет в год два раза – хорошо, да и я не больше пишу ему, но узнал о нашей беде – плакал, и он, и Петя Сальников. Может, слёзы эти мужицкие и твоё давнее, братское ко мне отношение – дороже всяких слов, тем более обесцененных в наше торопливое и трепливое время. Но всё же на старости лет и поговорить охота, и поплакаться, да и просто рядом посидеть, но жизнь разбросала по стране, молчим в розницу, а думаем об одном и том же. Что-то будет дальше? И тревога наша, и боль за будущее огромны оттого, что мы знали и знаем больше, чем кто-либо, и знания наши ох как умножают скорбь, отнюдь не библейскую.

Обнимаю тебя, друг мой сердечный. Не хворай! Кланяюсь и ещё раз обнимаю, Виктор

20 июля 1988 г.

Овсянка

(С. А. Баруздину)

Дорогой Сергей Алексеевич!

Виноват, кругом виноват и искупить вину ничем не могу. У Вас родился сын – прекрасно! Жизнь в любом её проявлении – это прекрасно, а смерть в любом её виде – это чудовищно.

Через месяц, 19 августа, будет год, как умерла наша дочь – Ирина. Я, как мужик, взял на свои уже не молодецкие плечи весь груз (один перевоз гроба с телом дочери из Вологды в Сибирь мне обошёлся не меньшим грузом, чем пребывание на фронте).

За этот год я не написал ничего, кроме фитюлек вроде предисловий или просьб откликнуться на что-то. Почту запустил безобразно и боюсь уже письменного стола…

Если это хоть как-то оправдывает меня, не гневайтесь! Милосердие в наши дни – вещь редкая. И я всё же рассчитываю на него.

Долго я держался, маленько приподняться помог Марье Семёновне, ещё съездил по инерции кой-куда, даже за рубеж, но, видимо, мой ресурс иссяк. Вчера сходил на могилу дочери (это километра три от села), посидел у неё, поговорил и обратно едва пришёл. Если бы на пути не было дальнего родственника, не отлежался бы там и не попил чаю, так, может, и не дошёл бы.

Ночью защемило в сердце, снились кошмары, спал, на всякий случай, рядом с телефоном. Но сейчас маленько полегче, вот и отписываю хотя бы срочные ответы.

Кланяюсь. Ваш Виктор Петрович

1 августа 1988 г.

Овсянка

(Р. А. Балакшину)

Дорогой Роберт!

Спасибо за твоё письмо, и передай мой поклон Ксении Петровне. Что-то, быть может, я поправлю потом, но в большинстве своём останется так, как было. Я ведь не наставление по соблюдению церковных треб пишу, а повесть, где правда жизни главнее всего.

А правда такая, что вот год назад в селе закрыли церковь и собираются в ней делать пекарню. На селе разброд, свирепствует безбожие, по-деревенски бестолковое, жестокое порой. Надо сказать, что вера в Бога у нас в Сибири вообще не столь истовой была, как в самой России, и признаки язычества дошли до наших дней. Мне, например, не разрешили родичи сменить подгнившие кресты на могиле родных, и чтоб могила совсем не исчезла, я заказал мраморную плиту и перечислил на ней всех наших с припиской «мир праху вашему».

Наивная Ксения Петровна полагает, что после закрытия церкви у нас ещё был священник. Да его куда-то так далеко дели разгулявшиеся (в прямом и переносном смысле этого слова) комиссары, что никто и вспомнить не может, как его звали и где он.

Церковные документы вместе с церковью (её свели на дрова в войну, хотя кругом лес растёт) исчезли, и у села нет прошлого. Дальше дедушки никто никого не помнит, а современные транзисторщики и родителей-то не узнают, накурившись маку, конопли или нажравшись мутной недобродившей браги.

Отчего бабушка икону несла на животе? Таков мой зрительный образ, так сохранила его память. Руки у неё были уже очень больные, проулок грязный, вот и не могла она нести тяжёлую застеклённую икону на груди (деревянных икон у нас почти нет в деревнях). Хотя моё село «старое», но ему чуть больше трёхсот лет, и иконы здесь «молоды». Есть древние иконы у старообрядцев, в глуши таёжной, но они не больно на «свет» лезут и от людей прячутся. И правильно делают. Вон Лыковы, старообрядцы, бежавшие от коллективизации, только общнулись с людьми, «с погаными», как совершенно правильно рекут они, и тут же вымерли. Осталась одна Дарья возле могил братцев и тятеньки, хотя ей предлагали выйти из тайги в «мир».

Я восхищаюсь старообрядцами, которые и «новую эру» пережили. Не все, но пережили, не оскоромились, не отступили от древней веры. Комиссары испоганились, заворовались, одичали, предали свои высокие идеалы за булку с маслом. Старообрядцы, да и церковь, хотя пусть и полуразбитая, устояла милостью и волею божьей, и те же комиссары вынуждены ныне с нею считаться и заигрывать, хотя и скрежещут зубами.

Более им ничего не остаётся. Чтоб отдалить свой окончательный крах, они ещё и ещё пойдут на попятную и скоро галифе с лампасами станут менять, да и меняют уже, на крестик, и прощения будут просить у остатков нашего народа и у Господа.

Вера в Бога вещь ответственная, нам, убивавшим людей пусть и на фронте, предававшим друг дружку скопом и в розницу, запоганившим землю родную, надругавшимся над церковью, наверное, уже не хватит остатков жизни искупить свою вину.

Я хожу в церковь и молюсь редко, ибо недостоин есть, но всей оставшейся жизнью попытаюсь защитить от гнева божьего хотя бы внуков своих. И, стараясь делать добро, писать только правду и «по правде», наверное, хоть чуть-чуть искуплю вину свою и нашу.

Засим до свидания, кланяюсь, храни вас Бог. Ваш Виктор Петрович

8 августа 1988 г.

Красноярск

(А. Ф. Гремицкой)

Дорогая Ася!

Всё, что ты велела – с переносом, сокращением и прочей работой, я сделал и написал две вставки, одну, что ты просила во вступлении, другую в «Коня» – мне её подарили старухи в деревне. И там, и там потребуется переборка. Если это сложно и дорого, пусть сделают в счёт моего гонорара.

Надвигаются тяжёлые дни, и вообще жизнь идёт туго как-то нудно, нездоровится. Вас вот мучает жара, а у нас дожди и холод, и всё крушит обузданный покорителями Енисей. Сами гидростроители поднакопили воды, потом ливни, дожди, смыв снегов с гор – на юге тоже жарко, – и началась катавасия. Убытки от сброса всего, что можно сбросить с плотин, колоссальные. Мне уж давно кажется, что и живём-то мы в убыток нашим детям и внукам.

Работать всё ещё не работаю, занимаюсь текучкой, собираюсь на встречу ветеранов дивизии в Киев и в конце сентября – в Грецию на какое-то мероприятие, связанное с экологией и христианством.

Буду в Москве – заеду. Кланяюсь. Обнимаю. Виктор Астафьев

9 августа 1988 г.

Красноярск

(В. Я. Курбатову)

Дорогой Валентин!

Целая посылка из книг тебе собралась. «Посох» издали быстро и прилично, но уж зато ошибок! На две страницы глянул, и больше не захотелось. Вёрстку-то я не читал, да и читал бы, что толку? «Новая генерация» – любимейший термин критика В. Дементьева, да и других тоже, то есть современные мои собратья и сестры – фэзэошники и фэзэошницы правят «великий и могучий» на свой лад и вместо «тятя» смело ставят «тётя», вместо «имать – иметь». А уж редкостное моё слово «подчембарился», идущее от чембар – штанов от глубоких снегов, без прорехи, надеваемых почти до груди и подпоясанных, чтоб не спадывали, отсюда и «подчембарился» – подпоясался, они, мои «сестры и братья», понимают как что-то косметическое, вроде подмалевался.

Мне удалось посидеть в Овсянке, и погода сопутствовала. Читал наконец-то без спешки вёрстку второго тома «Последнего поклона» и порадовался тому, что книгу не испортил и что новые главы, как им и полагается, даже чуть получше некоторых прежних, но не всех, так горько, с таким «юмором», как «Без приюта», мне уже не написать, а совсем свободная, на одном дыхании и за один день (!) когда-то написанная глава «Конь с розовой гривой» просто мне уже и не по силам. Давит так называемый опыт, и на сердце нет того светлого света и восторга от жизни, просто от жизни, от радости творчества, удачно выдуманного и запечатлённого твоей памятью прошлого, то есть счастья, которое испытывает художник при виде красок, да ещё и в солнечном свете.

Об этом как-то мало пишет ваш брат, а наш брат стесняется это объяснить, да и объяснимо ли это? Мрачная, рассудочная и какая-то учебниковая критика наша в массе своей и выбивающаяся из её ряда статья-другая, наверное, проходит без понимания и одобрения. Ты написал блистательную статью в «Литературке» о литературе, «приходящей из столов», термин или боль, исторгнутая словами «дремлющий разум», – это главное откровение и объяснение того, что с нами произошло и происходит. Читал я статью в Овсянке, неторопливо, с чувством, с толком, а прочитавши, сразу же подумал: «Не поймут-с!»

Понимаешь ты, когда читатель в массе своей приучен к определению: «чёрное – белое», «хорошее – плохое», он не вдруг прочтёт умное слово, оно ему не по уму, разум-то «дремлющий»! Но как он, этот самый разум или рефлекс его, скорее, разрешается непониманием своим! На читинском или кемеровском семинаре после выступлений писателей читатели иные интересовались, мол, этого знаем, этого знаем, а этот кто? – «Критик», – говорили о Николае Николаевиче Яновском. «И вы его не бьёте?! Его ж убить мало!..» Критика приспосабливалась к вождям и их учениям и высоким идеям, она вредна и виновата в том, что, развращая себя, развращала и нашего дорогого читателя, низвела его до сторожевого пса, которому что дадут пожрать, то он и жрёт, – так ему лучше, не надо бегать искать разносолов, ничего не требовать, знай себе лай в небо, и чем громче, тем слышнее хозяевам.

Однако ж это не призыв к тому, чтоб писать упрощённо. Нет и нет. Прочитал я, Марья Семёновна, ещё сотня-другая человек, задумались, что-то ускорили в оформлении своей мысли и в отношении к литературе, нуждающейся в немимоходном толковании и не в поверхностном к ней отношении. Вот пришла наконец-то настоящая литература. Но и «ненастоящая» тоже ведь как-то жила и порой дышала запечатанной грудью, через кляп высказывала, иногда и выстанывала слово путнее.

Завтра я улетаю в Киев на встречу ветеранов нашей дивизии, думаю, на последнюю – остарели, вымирают вояки. Уезжаю в хорошем состоянии, приделав почти все мелочи, с почтой прикончив и в здоровье приличном. Погода подладилась, ребятишки у нас долго побыли, вместе с внуком летал в Эвенкию на рыбалку, в деревне особо не скучали, в избе было сухо. Этот запас сил и отдыха мне очень нужен, ведь предстоит ездить по местам боёв, а это не очень лёгкая для сердца и головы работа.

Затем я, кажется, лечу в Грецию, на остров Патмос, где 900 лет стоит монастырь, и там будет конференция по учению Иоанна Богослова, который ещё в первом веке говорил и писал об экологии. «Вот бы Валентин Яковлевич обсказал бы тебе всё об этом Богослове», – сказала мне Марья Семёновна после того, как я пожаловался, что ничего я о нём да и об его учении не знаю, как не знаю и много другого. Да где вот он, Валентин-то Яковлевич? Хандрят во Пскове!

А Марья Семёновна очень мечтает поехать в конце октября в Болгарию вместе с двумя Валентинами, ибо на меня, после того, как я 1 мая позапрошлого года напился и сбежал от неё, на меня не надеется. У нас приглашение можно организовать, это в наших силах. Оформление в соцстраны сейчас делается на месте, то есть всё оформишь и паспорт получишь во Пскове. Денежные дела пусть тебя не смущают. Болгары – народ замечательный, нуждишку нашу знают и помогут тебе заработать в Болгарии без большого напряжения. Начинать это надо уже сейчас. Телеграфируй Марье Семёновне согласие, она свяжется с болгарами, и тебе придёт приглашение. Место там уединённое, сухое, бывшая Фракия. Валентин Григорьевич[202] там был, и ему очень хорошо молчалось, дышалось и работалось. Он сам о себе похлопочет, а тебе поехать очень бы надо.

Что касается интервью, то оно, как у нас водится, вызвало и восторги, и оскорбления. Приедешь, почитаешь «письма трудящихся». Какая-то безысходная, агрессивная тупость. А уж насчёт Шолохова… Расстрелять меня готовы за непочтительность.

Ну вот и всё. Отдаю письмо на машинку, может, М. С. чего добавит. Мы часто разговариваем об Урале, о Чусовом, о тебе. Какая-то в этом надобность является, и сожалеем, что нет тебя близко, тоже чего-нибудь выкинул бы, потряс бы бородой. Вчера звонил Залыгин, сказал, что звонил Солженицыну, тот дал согласие печататься, но позиции его тверды и требования прежние: не укрощать и не уродовать. Это нас можно…

Обнимаю, целую. Будь здоров. Твой Виктор Петрович

7 сентября 1988 г.

(А. Ф. Гремицкой)

Дорогая Ася!

Ну вот, наконец-то позволил себе читать вёрстку не торопясь. Особых правок нет, но несообразности, ляпсусы и пропуски заполнил – будь, пожалуйста, внимательна, иногда одна буква в слове к такой ли несусветной чуши приводит, что только диво берёт, каков наш «могучий и великий язык», с ним держи ухо востро.

Посидел, слава богу, в деревне. Погода была милостива, но дела и всякого рода делишки гулять особо не давали, однако в огороде, у печки, в обихаживании избы получался роздых, и всё равно на душе спокойней. Так и не прошло это, что в повести написано, люблю чистить картошку и, как, наверное, женщины при вязании чулок, совсем успокаиваюсь, мысли текут покойные, умиротворённые.

Сон восстановил, на кладбище больше один не ходил, после того как сходил, посидел среди могил один и едва живой вернулся в избу, если б не жена племянникова, так и не донёс бы себя.

Марья Семёновна тоже, слава богу, на ногах, получила вёрстку, да пока меня не снарядит и не отправит, едва ли за неё сможет взяться. Я лечу 10-го в Киев на встречу ветеранов нашей дивизии, думаю, на последнюю – все состарились, одряхлели. Украинцы помнят и любят меня и хотят посодействовать мне в поездках по местам боёв – я понимаю, какой это будет «отдых», но нужно для работы, для книги о войне, и тут никуда не денешься, надо было слесарем оставаться – дольше бы и спокойнее жил. 17-го и 18-го я буду в Москве и заеду в издательство, там утрясём все мелочи, а пока обнимаю всех и целую.

Ну, как Байкал? Силён! Я как-то сказал нечаянно историческую фразу, будучи на берегу его: «Если мы и это погубим, тогда самим надо погибнуть, недостойны мы тогда жить на этой прекрасной планете!..» Во как!

Преданно ваш – Виктор Петрович

1988 г.

(В. Потанину)

Дорогой Витя!

Был я в Греции, ездил на остров Патмос, где, сидючи в пещере возле древнего монастыря, Иоанн Богослов написал книгу «Апокалипсис». Она там, в пещере, и лежит по сию пору как святыня, и я её зрел. В Афинах пришёл выступать в греко-советское общество, а мне «Литературку» с твоей статьёй дают. Я давно не видел ни теле нашего, ни газет, угнетённых бедностью женщин давно не видел, растерзанных унизительной жизнью и нерадостной работой мужиков не видел, а сердце-то о них болит. Вот и растрогался твоим приветом с Родины. Хотел сразу тебе отписать и книгу послать, да не вышло.

В награду за плохую весну и гиблое лето Бог нам послал золотую осень, и я поскорее убрался в Овсянку, со скрипом писал что-то похожее на очерк. Писалось трудно, туго и несобранно. Заставлял себя что-то доделывать, какие-то фитюльки, предисловия делал и т. п.

Перед Грецией был на Украине, на встрече ветеранов нашей дивизии. Ох ты, ох ты! Некому скоро будет встречаться. От предпоследней встречи до нынешней за два года умерло 212 человек, и как начали зачитывать этот список…

А ещё последствия Чернобыля. Слышать и читать одно, но видеть… В войну Украина выглядела бодрее. Сейчас это подавленная, в трауре чёрных садов зона, оглушённая несчастьем, смурная, скорбная. И врага не видать. И пожары не полыхают. А мертво – нет мух, бабочек, козявок, улетели птички и аисты «лелеки».

И понял я, надо садиться и писать, стиснуть зубы и писать. Это мой единственный способ защиты людей. Ах, человек, человек! Какая выродившаяся тварь! И это создние божье? Не верю! Это ошибка природы, роковая её опечатка. Не той скотине она, природа, доверила разум. Погубит эта тварь и себя, и мир божий.

Вот с такими мыслями и поработай на соцреализм, потрудись для блага своего несчастного народа и смертельно больной родины.

Ничего, Витя, из горбачёвской затеи не получится. Заплатки на зад, может, и положим, прикроем на время дверь, но дальше дело не пойдёт. Даже такой могучий мужик, как Горбачёв, износится, выдохнется, биясь голым черепом в каменную стену равнодушия народа, злобы военщины, тёмных дел бюрократов и разномастного ворья, выдохнется, и его столкнут. И все беды и прорехи на него свалят, а народишко уже у края, ему уже немного надо, чтоб окончательно выродиться и погибнуть.

А за окном такая красота. Хочется смотреть и плакать. Я подобрал тебе открытку: как раз то, что видно из окна на другой стороне Енисея. Но это на открытке, это издаля, а внизу-то притоптано, обезображено скотом по имени – люди.

Обнимаю тебя, целую и желаю доброго здоровья.

Вечно твой Виктор Петрович

Сентябрь 1988 г.

(В. Я. Лакшину)

Дорогой Владимир Яковлевич!

Вернулся я домой из горькой, подавившей меня поездки по Украине – был на встрече ветеранов дивизии, думаю, последней – одряхлели все и всё. Даже в войну Украина выглядела лучше, не была столь подавлена чёрным светом, устланная мёртвым листом, беспроглядно-унылыми садами без плодов. Нет мухи клятой, нет ни бабочек, ни козявок, улетели аисты. Увидел трясогузку на сельской крыше – обрадовался.

И сразу в Грецию, на остров Патмос, в монастырь, где написан Иоанном Богословом «Апокалипсис». Лежит эта книжица в пещере, на приступке отёсанного камня, на белой салфетке, а вокруг души человеческие безгласно реют и лики в камнях проступают, древние, с удивлением и страхом смотрят на нас невинными глазами, и видно по глазам – не узнают уже в нас братьев и сестёр своих…

Ох-хо-хо-ооо! Приехал домой – почтой стол завален. Раньше я на неё набрасывался, как дворовый кобель, а теперь робею, боюсь бумаг, заранее сердце сжимается: обязательно будет там что-нибудь оскорбительное, гнусное, поражающее даже наш «дремлющий разум» (В. Курбатов) осквернением имени человеческого, не говоря уж о разуме. Какой тут разум?! Покинул он нас уж давненько. Вместо него гвоздь в голове с вечной программой марксизма, и кол в жопе – чтоб не засиживались, а бегали, трясли задом и желали того кола ближнему своему.

Пакет из Смоленска с письмом «Молодой гвардии» и журнал с твоим письмом были тоже на столе. Не выступал я по смоленскому радио, но за мной ходили с этими адскими машинками, всё и всех записывающими, и я мучительно думал: не ляпнул ли я чего-нибудь такого, чем бы воспользовались радисты?

Наверное, ляпнул то, что говорю всем и тебе повторяю: набросившись на действительно чёрное «письмо одиннадцати», сосредоточив огонь на нём и выбивая наружу пух из гнилой подушки, отводят тем вольно или невольно удар от направителей и вдохновителей гнусных дел и свершений. Хорошо, что ты назвал в статье вождей, да не всех, поди-ко, и назовёшь – одни так мелки и тупы, что слова, даже худого, не стоят, другие попрятались или подстроились к перестройке.

Я посылаю тебе книгу на память, где в «Зрячем посохе» есть целая глава о Твардовском и «Новом мире» – это моё и мной подписано. В редакции только жанры обозначили, но я их вычеркнул, как мне не принадлежащие. Если читать некогда, пробеги два абзаца, подчёркнутых мною, думаю, и этого достаточно.

Я в святые не прошусь и знаю, что недостоин веры в Бога, а хотелось бы, но столько лжи и «святой» гадости написал, работая в газете, на соврадио, да и в первых «взрослых» опусах, что меня тоже будут жарить на раскалённой сковороде в аду. И поделом!

Но, дорогой Владимир, зачем так много сделалось «святых» в литературе? Поруганных и пострадавших? Это в нашей-то современной литературе и искусстве? По коридорам которой бегает «Белинская» Наталья и трясёт обоссанным от умственного напряжения подолом?! Или с другой стороны – Розенбаум, ещё в люльке облысевший от музыкально-сексуального перенапряжения? Да, мы достойны, за малым исключением, того, чтоб Иванова-Белинская-Рыбакова Наталья витийствовала в журналах и представляла нашу литературу аж в Голландиях, а Розенбаум орал блатным голосом про боль Афганистана.

Работники, народ, общество рождает мыслителей и «гениев» себе подобных, а время формирует «ндравы» и выплёвывает, а ныне – высирает тощих и хищных, как озёрная щучка, критиков, подобных Ивановой, при взгляде на которую уже, не читая её опусов, можно точно заключить: до чего же дошло и выродилось человечество!

И вы в «Знамени» её держите за самого «ударного» мыслителя?! Да какое же тогда вы имеете право брезговать её однофамильцем, героем и «классиком» современной литературы? Почему вас устраивают бабы Ивановы и не устраивает мужик Иванов? Или чем лучше Гельман Софронова? Это ж одинаковые казаки-разбойники, столько времени угождают всяк своему, и сабельки-то у них одни и те же – картонные.

Вот вы и журнал ваш в упряжке с Коротичем не пропускаете случая, как Кочетов когда-то не пропускал ни одного номера «Нового мира», чтоб не лягнуть его, лягнуть «Наш современник», и делаете это подловато, и в этой подлости участвуешь и ты, Владимир, человек, которого отличало благородство. И когда писал о Щеглове, Булгакове, и когда, изгнанный из журнала, писал об Островском, вёл передачи на телевидении о Пушкине, Толстом… Не меня, себя спроси, Владимир, наедине с собою спроси: куда девались авторы разгромленного «Нового мира»?

Я хорошо знаю Викулова. Никто с ним не лаялся так, как я, хлопнув дверью, я даже уходил из редколлегии после «пикулевского дела», и вот, вернулся. Надо! Иначе нас передушат поодиночке.

Спроси себя наедине иль в «передовом обчестве» – не было бы гадких евреев в романе Василия Белова, напал ли бы ты на него? Уверен, что нет. И почему ты не хочешь вспомнить, да и твои «союзники» тоже, что, взявши умерший журнал от пьяницы и бездельника Зубавина, мы не только воскресили его, но и не дали загаснуть костру, зажжённому «Новым миром», и головешки-то собрали новомирские, раздули их и в один только год – перечислю – раз уж у тебя начала память сдавать: «Белый Бим – чёрное ухо» – первый и второй номера. Извини, но во втором, третьем и четвёртом номерах печаталась «Царь-рыба»; дальше – «Комиссия» Залыгина, дальше – «Прощание с Матёрой» Распутина, и завершал год страдалец Ермолинский повестью о рашидовщине, которую громили и оплёвывали те же силы и мыслители, что громили и вас в «Новом мире». Это Викулов искупал свой грех. Он не скажет об этом, но искупал. Он только с виду лопух, но ума у него на многое достаёт. И просится он из журнала давно. Как исполнилось 60 лет. Да замены нету.

Хотел я написать тебе коротко и помягче, но, уж извини, понесло, видно, назрела пора не щипать с курочки перья, а говорить, как должно мужику с мужиком, не уподобляясь этой сикухе, попавшей мне на язык.

Я не жаловался тебе на то, что после оскорбительного, провокационного, жидовского письма Эйдельмана самые гнусные анонимки шли через «Знамя» и под его девизом, и ты уже там работал. А ведь это был первый толстый журнал, напечатавший мой рассказ ещё в 1959 году. Я такие вещи не забываю и благодарно храню их в памяти, в чём ты легко убедишься, прочитав «Зрячий посох».

Наверное, не письменно надо бы разговаривать, а где-нибудь под навесом, как когда-то у кинотеатра «Россия», но суета, враждебность людей доводят до того, что не хочется уже ни с кем видеться.

Мне удавалось сохранять добрые отношения со многими людьми, старался быть предельно честным, хотя бы перед близкими по труду ребятами, и, зная, как неприязненны друг к другу Бондарев и Бакланов, я старался «не брать ничью сторону», но каково же было моё огорчение, какое чувство подавленности и неловкости, когда Григорий спутал трибуну партконференции с коммунальной кухней. Я, ей-богу, считал его умнее! Может, срыв? Может, усталость? Дай-то бог. Только бы не злонамеренность.

Народишко, среди которого я родился и живу, находится на крайней стадии усталости, раздражения и унижения. Его истребляли варварски, а теперь он безвольно самоистребляется, превращается в эскимосов в своей стране. Неужели это радует Коротича и иже с ним? Неужели Бога нет? Неужели милосердие сделалось туманной далью прошлого? Владимир! Ты был умным человеком, выстрадавшим свою жизнь и право на проповедничество. Что с нами произошло и происходит? Зачем мы матушку-Россию превратили в «империю зла» или способствовали этому превращению и далее способствуем? Нам что, уже совсем мало осталось жить-существовать? Ведь только на самом краю над пропастью, куда сваливают безбожников, можно так себя вести. «Бывали хуже времена, но не было подлее».

Неужели гибель моего народа-страдальца кому-то в утеху, в утоление ненавистной жажды? Зачем же тогда мы рождались? Зачем Господь вложил нам в руки тот страшный и чудесный инструмент?

Желаю тебе доброго здоровья. Меньше суеты, больше дела и не во вред друг другу, а в утешение. Я знаю, как трудно со временем. Можешь мне не отвечать. Здесь вопросов больше себе, чем тебе. Твой Виктор

2 ноября 1988 г.

Хисар (Болгария)

(В. Андрееву)

Дорогой Володя!

Созвониться нам больше не удалось, поэтому пишу уже из-за кордона. Маленько очухались, отоспались и, хотя погода здесь тоже забарахлила, уже пришли в себя, начинаем читать и даже по малости писать. Вероятно, здесь я пробуду долгонько, если ничего не стрясётся, начну наконец-то работать и поэтому, если ты более или менее свободен, тебе, быть может, надо слетать в Красноярск, познакомиться с театром, посмотреть спектакли. Правда, товарищ Белявский понаставил там ещё те спектакли, завершив свои деяния шедевром Радзинского. Боже! Какая пошлятина! Будто ходил человек по российским вокзалам и собирал харчки в фарфоровую кружечку. Мне неловко было за Витю Павлова, за Догилеву: чем-то и в чём-то родные люди, в родном театре словно бы кривлялись в чужом доме, потрафляя кому-то, говорили лихие пошлости, грязь с чьих-то рук слизывали… и все слова не ихние, и дела, творимые на сцене, и слова – всё выглядело заметно прикрытым насилием. Господи! На какую дешёвку покупаются люди. А Витя Павлов! У него не только некрасивого самого себя, тучного, пухломордого, у него отняли даже русскую фамилию, исказили – Михалев, тогда как по-русски это Михалёв (есть такой поэт на Белгородчине, Володя Михалёв, пастухом работает, кучу детей вырастил). Витя подпрыгивает, подрыгивает, поддакивает.

Вот почему Викулов не отдаёт журнал «Наш современник» – боится отдать его в чужие руки, боится, что он, как театр им. Ермоловой, превратится в пристанище проходимцев, которым особую радость и наслаждение доставляет глумление над русскими людьми… Ничего святого! Ну и Фокин! Ну и молодец! Дождался, проходимец, своего времени…

А ведь наши-то провинциальные дураки и дурочки думают, что это и есть современный театр, что они воюют, как на переднем крае, не иначе. Но и они подустали от драматургии «новой волны», и когда я прочёл им «Черёмуху», – загорелись, оживились, но хитренький Леонид Савельевич Белявский спешил поставить Петрушевскую, Рыбакова, чтоб ему за такие дела и заслуги дали более бойкое место. Вот и дали Рижский русский театр – там уже не слово главное в театре, а символ, театр в театре: одень артистов в бурую кожу, дай им вместо шпаг шариковые ручки, поставь вместо дерева что-то похожее на ракету – вот тебе и «новый театр», вот тебе и «новое прочтение Шекспира».

Я не сулю тебе лёгкой жизни в Красноярском театре имени Пушкина. Тут многое сгнило в прямом и переносном смысле, и зову я тебя не за лаврами, а хоть маленько послужить российской провинции, поставить народную жизнеутверждающую драму, а не разрушительное жидовское варево из говна и вокзальных харчков.

Народ и так обхаркан и обосран, народ зол и раздражителен, народ перестал ходить в театры, ходят фэзэошники – глядеть на полуголых баб и слушать, как за сценой, а то и на сцене насилуют перезрелую, но всё ещё егозистую и несчастную актрису, отдающуюся принародно за 120 рэ зарплаты.

Перед тем как ехать сюда, позвони секретарю по идеологии Валентине Александровне Ивановой (сообщаю служебный и домашний телефоны) – для того, чтоб тебя встретили, устроили и помогли во всех делах. Они тоже устали уже от жидовства. В труппе, кстати, их почти нет, а которые были, так Белявский с собой забирает этот ценный товар. Есть два актёра в Минусинске – Тамара и Александр Четниковы. Их можно пригласить: одного – на роль Феклина, её – на роль матери. Я их знаю ещё по Вологде, надёжные, талантливые люди, хорошей поддержкой будут тебе в работе. А в Минусинском театре дела плохи, он на грани закрытия: сбежал главный, этакое мелкое ничтожество – по ростику и творческим возможностям – Коля Хомяков, подался в Семипалатинск, оставив на счету Минусинского театра 820 рэ. Вот тут и разбежись, а там есть пяток великолепных артистов, не до конца добитых подлой провинциальной жизнью.

Здесь, в Хисаре (Болгария), тихо, малолюдно, погода налаживается, выглянуло солнце, яркие краски вокруг, много тишины, покоя и фруктов. Я пока вплотную ещё не работаю, но как отдохну, возьмусь – потянуло работать. И читаю побольше – запустил и чтение. Домой вернёмся 15—20 декабря. Хорошо, если ты проведёшь до нового года предварительную работу, а потом и я смогу помочь тебе, кое в чём пригодиться.

Пьеса «Черёмуха» уже в доработанном виде напечатана в журнале «Театр» в 8-м или в 9-м номерах за 1978 год. Этот текст я читал в театре года два назад, с тех пор они, артисты, и ждут не дождутся, когда начнётся действо, а их заставляют творить на другой «ниве». Старые-то актёры всего понавидались, а если молодых собьют с толку – жалко.

Ну, будь здоров! Привет домашним.

Обнимаю. Виктор Петрович

29 ноября 1988 г.

Болгария

(В. Я. Курбатову)

Дорогой Валентин!

Отселева мы улетим около 9 декабря, и дома, конечно же, писать будет некогда, вот и поздравляю тебя с Новым годом, с новым счастьем.

Дом, на открытке помеченный крестиком, это то заведение, где мы живём и ты жил бы, если б не сдрейфил. Погода сухая, с морозцем ночами и с солнцем днями.

Я сделал операцию, на ноге отдолбали мне кость, и, поскольку ходить пока не могу, строчу, как изголодавшийся пёс кость хрумкаю. Добил большой очерк про Эвенкию, начерно написал рассказ и ликвидировал старый долг – написал киносценарий по «Краже» на две серии. Беру разгон на роман, рука зудится добить его, а там уж и вольничать можно, коли жив буду и в тюрьму не посадят.

Обнимаю. Виктор Петрович. М. С. подсоединяется

16 декабря 1988 г.

Красноярск

(С. Н. Асламовой)

Дорогая Светлана Николаевна!

Я почти три месяца отсутствовал, из них два месяца просидел в болгарском городе Хисар. Точнее, это древняя крепость, стоит она в бывшей провинции греческой – Фракии, где император Максимилиан воздвиг крепость неприступную и время от времени скрывался там от своей жены. Видать, та ещё бабёнка была!

Там я уже бывал – глушь, безлюдье, тишина, бывал и с Валентином Григорьевичем[203], и нынче со своей Марьей.

Наконец-то удалось поработать и операцию на ноге сделать. Выросла кость (о, великий и могучий!), да такая, что я и ходить уже не мог, вот и отдолбили кость, а она, зараза, старая стала, медленно зарастает, и до сих пор я расхаживаюсь.

Когда ходить нельзя и пьянствовать уже поздно, ничего другого не остаётся, как читать и писать. Написал много и несколько страничек сносных даже.

Дома – шквал бумаг, графоманских рукописей, воплей о спасении людей и народов, подмётных писем с угрозами и оскорблениями, обещаниями немедленно приехать для бесед и прочая, и прочая… «Держись, Гараська, в кутузку тащат!» – вопил когда-то пьяный чалдон, и мне то же самое хоть кричи. Но я надеюсь разгрести бумаги до Нового года и взяться за свои дела.

Красноярск – глухая литературная провинция, и ждать от неё, кроме сплетен, пожалуй что нечего. Может, молодые оживятся? И работяги, подобного Марку[204], здесь нет. Все ленивы и равнодушны, даже к собственной судьбе, все, за исключением трёх-четырёх человек.

Я за то, чтоб Марку дали отдельный том, хотя и знаю неприязнь к нему иркутян. Поклон ему передайте. Вот уж кому принадлежность к избранной нации вредит. Я же всегда относился и отношусь к нему с глубочайшим уважением за его истовую работоспособность, настоящую преданность делу, определённому ему Богом, а мера таланта – это уж тоже от него, но, как говорил один славный писатель: «Талант у меня невелик, да я умею им пользоваться», то есть работать, без работы даже железо ржавеет. Статью Курбатов написал блистательную, не потому что обо мне, а потому что умён, собака, даже то, что я чувствовал интуитивно, что бродило во мне подспудно (в особенности насчёт «Пастушки», вещи в моём понимании необъяснимой), он как-то «раскопал», добрался до сути. С возрастом он всё прибавляет и прибавляет, чего не скажешь о других наших критиках, сидящих в столичных подворотнях. Я горжусь тем, что баба моя и он из одного города родом, из Чусового города, и я их обоих зову «очусовелыми». Я сам там молодость угрохал и возмужал, как водится.

Значит, где-то сразу после Нового года я высылаю Вам свои повести и, наверное, попрошу дать кому-то на расклейку, ибо дома завал. Марья загружена выше сил, а тут ещё внук приезжает, да с двойками в портфеле. Не получилось у него житьё в Вологде с дядей – нашим сыном. Мы бы и девочку забрали, да сил наших на двоих не хватает, а помощников нет. Вот пожаловаться, поболтать о литературе и перестройке – это пожалуйста, а сварить еду, постирать и убраться некому, хотя народу кругом полно, а домработницу не найдёшь. А жена после двух инфарктов и с таким букетом болезней, что и говорить страшно о них.

За расклейку я сразу же, куда и кому скажете, вышлю деньги.

С Новым годом Вас поздравляю и желаю всего того, чего желают добрые люди добрым людям, и сверх этого, чтоб дети были здоровы, муж работящ и в меру пьющ, чтоб в магазинах стало полегче и в издательстве всё шло как по маслу. В честь Нового года разрешите Вас обнять и поцеловать в трудовую и усталую головушку – уж такой сантимент на меня напал. Кланяюсь, преданно Ваш Виктор Петрович

1988 г.

(Е. Ф. Светланову)

Дорогой Евгений Фёдорович!

Мне передали привет от Вас и сообщили, что Светланов ещё и писать начал и чего-то, мол, Вам уже послал. И я подумал: «Мало ему того, что манишка и фрак бывают сырые от пота за пультом дирижёра, так надо ему ещё и геморрой нажить, и неврастению!..»

Потом читал им написанное и смеялся от души: экий панегирик о Сибири! В экое заблуждение можно впасть, когда смотришь на землю и на людей с вертолёта или за праздничным столом да когда тебе о «совершенствах и достижениях» вещают иные руководители. Если бы всё было так, мы уж давно бы и не единожды в коммунизме пожили, но увы… Развал, воровство, коррупция, зажим идей, честности, не говоря уж о критике и самокритике. Такие естественные для здорового общества определения и понятия, как честность, порядочность, совестливость, сделались навроде бумажных голубей, которые ребятишки пускают ради забавы.

Ваш счастливый удел – «махать» палочкой. Это у Вас получается страстно, вдохновенно, да и нельзя себе позволить в музыке впасть в невольный самообман и прекраснодушие. Музыка – это самое честное из всего, что человек взял в природе и отзвуком воссоздал и воссоединил, и только музыке дано беседовать с человеком наедине, касаться каждого сердца по отдельности. Лжемузыку, как и массовую культуру, можно навязать человеку, даже подавить его индивидуальность, сделать единице-массой в дёргающемся стадо-человеке, насадить, как картошку, редиску и даже отравно горькую редьку, но съедаемую, потому что все едят.

Настоящая музыка содержит в себе тайну, ни человеком, ни человечеством, слава богу, не отгаданную. В прикосновении к этой тайне, тайне прекрасной, содержащейся и в твоей душе, что сладко томит и тревожит тебя в минуты покоя и возвращения к себе, есть величайшее, единственное, от кого-то и от чего-то нам доставшееся, даже не искусство это (слово, к сожалению, как-то уж затаскано и не звучит), а то, что называется волшебством, я бы назвал – молитвою пробуждения человеческой души, воскресения того, что заложено в человеке природой и Богом – для сотворения красоты и добра.

Настоящая музыка, как и поэзия великая, они возвышают человека, а многое другое спешит унизить, дурно влиять на всё, что есть вокруг. Да и литература не без греха, тоже помогла человеку в самоуничижении. Однако русская классика возвеличивала человека, пробуждала в нём всё лучшее, что дала ему природа-мать. Но… литература, воспевающая и восславляющая войны, революции, преступления, политиканство комиссаров всех рангов!.. Наверное, ни одна литература в мире за столь короткий срок не породила столько лжи и, соответственно, не произвела столько зла, как наша.

Я всё это к тому, что Провидение призвало Вас заниматься самым честным на земле делом, так им и занимайтесь! Ваше дело – благородное, поверьте мне, и самое нужное, потому что оно напрямую воссоединено с человеческим сердцем, и не все ещё сердца остыли, очерствели, забетонировались. Люди ещё и плачут от музыки, на Ваших концертах плачут, плачут о себе, о себе лучших, о том, кем они могли быть, должны были быть, но потеряли себя в пути историческом, во многом нам навязанном, да и самими созданном, самодозволенном пути.

Думаю, не столь уж долго ждать, когда не под Пятую симфонию Чайковского, не под мелодию Глюка, не под дивные марши Моцарта и Шопена, не под самую мою заветную Неоконченную симфонию Шуберта, не под шаловливые пьесы Вивальди и божественный «Реквием» Верди, не под «Молитвы» Березовского и Бортнянского, а под яростное пуканье военной трубы и ревущего зверем контрабаса, под стук первобытного барабана человечество спрыгнет, свалится с криком ужаса на дно пропасти, в кипящий огненный котёл.

Но пока это не наступило – помогайте мне, жене моей, детям моим и внукам, не совсем ещё одичавшим людям, в особенности людям несчастным, жить хотя бы дни, вечера, часы наедине с собой, хорошим, способным на слёзы, на стремление к добру и состраданию.

Кланяюсь, Ваш Виктор Петрович

Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚

Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением

ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК