1974
4 января 1974 г.
(С. Задерееву)
Дорогой Сергей!
Тут у меня большой был завал в делах, и он не кончился бы, если б я не сбежал из города в глухое село, где меня и найти не смогут, а жене не велел сказывать, где я. Вот и прочёл там много скопившихся рукописей, в том числе и Вашу.
Вы прислали мне уж очень много всего, в голове и памяти – каша, но всё-таки из этой каши что-то и задержалось в уме. Главное, что человек Вы, несомненно, способный, есть у Вас и слух, и нюх, и глаз приметливый, то, что необходимо писателю, хотя чувство меры Вам иногда изменяет, склонность к какому-то слововывёртыванию встречается, но это всё пройдёт, будете больше писать – разовьётся вкус, и сами всё повычёркиваете манерное и заумное…
Вот что мне хотелось бы Вам сказать. Почти все, кого я, доводилось, обсуждал на семинарах, да и те, кто присылает рукописи на дом и в журнал, почти все (!) молодые пишут миниатюры и коротенькие рассказы. Ну, это они так называют, а там нет ни рассказа, ни притчи, а так, что-то приблизительное, мимоходом написанное. Что это – лень, нежелание перетруждать себя, перенапрягаться и работать в своё удовольствие, писать, будто цветочки собирать? Как Вы сами-то к этому относитесь? Многое из того, что Вы напечатали на машинке, есть не что иное, как заметки из записной книжки, мимоходные, часто необязательные в исполнении и не могущие претендовать на какой-либо из жанров, ибо есть они – ну штришок, заметка, чёрточка…
А между тем мне видится в Ваших коротких рассказах повесть. Да, да, повесть! Они все в одном ключе сделаны, у всех один настрой, и герои как-то бок о бок ходят. Надо их объединить сюжетом, притереть друг к другу и попробовать сделать повесть. Она, конечно, требует большого труда, сосредоточенности и просто крепкой жопы, но без этого всего нет и писателя. Вот и испытайте на прочность своё заднее место, поработайте, как следует, иначе так приучитесь ловить солнечных зайчиков, что Вам тяжело будет, а может, и невозможно переходить к формам и жанрам более трудоёмким. Человек Вы, повторяю, способный, но одних способностей в нашем деле ещё мало – труд, труд, труд и упорство – вот что ещё нужно.
Желаю всего доброго. В. Астафьев
P. S. Лично я пишу свои «затеси» только после серьёзной работы или в перерывах, удовольствия для…
1974 г.
Вологда
(Е. А. Лебедеву)
Дорогой Евгений Лебедев! (Извините, что запамятовал Ваше отчество.)
Это пишет Вам и посылает свои книжки человек, с которым Вы встретились в 1957 году на берегу Енисея, там, где ныне располагается не по заслугам воспетый молодой да ранний городок Дивногорск.
Тогда в качестве корреспондента журнала «Смена» начинающий писатель и уроженец этих мест был послан воспевать немало великих строек, а вы – бригада ленинградских артистов – развлекать строительную публику. Тогда там был великий бардак (он и потом продолжался, и по сю пору не кончился), и воспевать было особо нечего, царила там безработица, хаос и вам тоже вроде бы развлекать особо некого было, да и не хотелось. Вы ютились в грязной комнате конторы, отданной норильским пионерлагерем гидростроителям, и я обитался по соседству, и молодой инженер, меня опекавший и просвещавший, всё толковал мне, что я всё равно «правды не напишу».
Правду и в самом деле писать трудно, однако в меру сил и способностей, Богом мне отпущенных, я описал тот великий бардак, что мы видели, и редактор «Смены», прочитавши моё творение, заявил, что я рановато туда поехал!
Я и позднее бывал там, и вообще на Родину езжу каждый год. Вот только что вернулся. Был в низовьях Енисея, рыбачил, съеден комарами дотла.
Тогда в Скиту (Знаменском), так зовётся то место, мы с Вами как-то хорошо поговорили, и я с тех пор слежу за Вами и радуюсь Вашей работе, последнее, что видел, – это чеховские короткие рассказы по телевизору, которые Вы играли вместе с очень хорошим тоже актёром (фамилия у него грузинская). Хорошо, славно у Вас всё получилось. Я вообще-то Чехова не очень люблю, а такой рассказ, как «Дорогая собака», считал просто пустячком, и тем поразительнее Ваше искусство, когда Вы из пустяка… козюльку сделали! Ну вот, в тот же приезд на великую стройку родилась у меня мысль написать повесть о моей Родине и родичах, дабы самонадеянным преобразователям и освоителям Сибири не казалось, что до них тут никто не жил. Жили! Жили, да ещё и какие люди жили!..
Так и родился «Последний поклон». И писался десять лет. Книга эта уже много раз издавалась, была в «Роман-газете», но я шлю Вам (из последнего!) издание отдельное, лучшее по оформлению.
К сожалению, нет у меня (не осталось дома) сборника моих повестей, однако к юбилею (мне весной стукнет 50 лет) выйдет однотомник, и я пошлю Вам его с радостью.
Я и раньше всё собирался послать Вам что-нибудь, да всё наша российская скованность, застенчивость, которую интеллигентностью зовут, мешала. Но вот пришёл «Экран», увидел Вас на обложке, и так чего-то захотелось поговорить и вспомнить…
Как я оказался в Вологде? Долго рассказывать. Письмо и без того затянулось. Работаю я сейчас над романом о войне и второй книгой «Последнего поклона», где-то, как подземный гром, начинаются и докатываются до меня известия о кино. Кажется, не ставили, не ставили, да сразу два фильма вроде бы собираются ставить. Но это так, между нами.
Низко Вам кланяюсь. Шлю близким Вашим наилучшие пожелания. Больших Вам ролей и удач, таких, как гоголевский Поприщин – он меня потряс. Будьте здоровы. Ваш Виктор Астафьев
24 февраля 1974 г.
(И. Степанову)
Дорогой Ваня!
Не ропщи ты на нас, грешных, что пишем редко, и не думай ничего худого – старимся, много хвораем и ещё больше суетимся, а меня заживо похоронили в рукописях графоманы и молодые, в меру талантливые писатели – облеплен рукописями, как горчишниками, и не могу справиться никак. Ведь каждому молодому кажется, что пишет-то он один и посылает мне рукописи тем более один.
С большим трудом, лишь изредка могу заняться своим делом. Но я пишу тебе не для того, чтобы жаловаться, а вот для чё. Первого мая мне стукнет 50 лет. Хотел я умотать из дома в лес, в тайгу от юбилея, но нельзя, положение обязывает, иначе будет истолковано как неуважение к друзьям, властям и т. д., и т. п.
Но сразу же после праздников я, буде жив и здоров, умотаю в деревню, на Урал, а оттуда уж к выходу книги в Красноярске (Избранные повести) – и в Овсянку (конец июня – начало июля). Погуляем там с роднёй, попьём, попляшем, и надо бы проветриться. Я помню, что от Дивногорска вверх по Енисею ходит «Метеор» и что езды до тебя 8 часов!
Так хотелось бы побывать у тебя вместе с супругою. Будешь ли ты дома в это время? Я ведь совсем не видел и не знаю верховьев Енисея – нужно не только для прогулки, но и для работы. Отпиши мне. Вот тогда и поговорим обо всём. А пока кланяюсь всем твоим, а тебя обнимаю. Виктор
Март 1974 г.
Вологда
(В. Юровских)
Дорогой Вася!
Пишу тебе коротко – приболел опять, да дело срочное одно пристало. Я ничего, кроме миниатюр в «Новом мире» и в «Нашем современнике», твоего не читал. Ты писал, что у тебя выходила якобы книжка миниатюр? И всё? Или что-то есть более крупное твоё напечатано? Если нет, то тебя просто не примут с таким «малым багажом» в Союз, и ты переживёшь большую душевную травму. Не лучше ли повременить и сделать всё наверняка, а? Я, например, оформлялся только наверняка, имея уже четыре книги и много публикаций в центральной прессе.
10—12 апреля в Москве состоится редколлегия по вопросу работы с молодыми – неплохо было бы, если б ты к той поре оказался у меня или в Москве, я б тебя представил С. В. Викулову, а он председатель приёмной комиссии. И, глядишь, всё бы у тебя и оформилось, а так всё же могут не принять. Ссылки на прежнее и есть ссылки, теперь принимают очень строго, и строгости эти распространяются в основном на русских Иванов, с периферии которые…
Я уеду из дома числа 8—9 апреля, имей это в виду. Я очень занят сейчас – извини. Твой Виктор Петрович
Май 1974 г.
Быковка
(Н. Волокитину)
Дорогой Николаша!
Я обретаюсь в деревне Быковке, на Урале, где у меня осталась избушка. Уж очень разогнался в работе, и сделалось в городе тяжело быть, вот я и рванул сюда. Записался в доску! Давно я так сильно и столько не работал. Но заболела голова в затылке очень сильно, и всё полопалось во рту: дёсны, нёбо, а это верный признак, что начала сдавать контуженая голова и забарахлило сердце. И немудрено, я в отдельные дни писал до 50 страниц. Рука, как у лесоруба, уставала.
Сегодня сделал перерыв и пошёл на речку. Поймал первых в этом году четырёх харюзков, а потом ходил за почтой в соседнюю деревню. Переслали мне из дому кучу поздравлений и писем. Среди них и твоё письмо.
Здесь я пробуду до начала июня и потом домой, а числа 20-го думаю быть в Красноярске и очень, очень хотел бы, чтобы и ты подъехал. Много писать не могу, свету здесь нет, уже стемнело, а я утром рано еду в Пермь, откуда, объединившись со своей женой, едем в Чусовой.
У меня, Коля, из писанины всей вырисовывается вторая часть «Последнего поклона». Вот как – сам не ожидал.
Поклон Тамаре и Лене. Обнимаю и целую. Ваш Виктор Петрович
28 мая 1974 г.
Быковка
(Адресат не установлен)
Дорогой Николай! (Извините за фамильярность – забыл при встрече спросить отчество.)
Я пишу Вам из далёкого уральского села Быковки, куда забрался поработать сразу после пленума, да что-то не очень пока работается.
А пишу я Вам вот по какому поводу. Несколько лет мы с Евгением Ивановичем Носовым доводили до ума повесть вашего саратовского парня Виктора Политова. Когда вроде бы довели и настала необходимость её печатать – «Наш современник» без особых объяснений повесть отклонил, а автор, дописывавший уже и вторую повесть, духом ослаб, решил бросить писать, и стихи, и прозу, ударился в рыбаки, пить начал. А жаль – парень он очень способный и внутренне чистый, глубокий, судя по письмам.
Не напишете ли Вы ему письмо (адрес его в конце сообщу) и не попросите ли для ознакомления рукопись? Мне кажется, она Вам хорошо подошла бы, а Евгений Иванович Носов, читавший последний вариант повести, весьма высоко о ней отозвался, написал бы предисловие к ней.
Будьте любезны! Жаль, если талантливый и умный человек сделается забулдыгой, их и без него многовато.
Низко кланяюсь. Привет вашим саратовским художникам, гармонистам и коллегам по труду. Виктор Астафьев
28 мая 1974 г.
(В. Юровских)
Дорогой Вася!
Все твои письма с газетой, со стародубками пришли ко мне на Урал. Дочь переслала.
А я здесь, в своей избушке, отлёживаюсь после юбилея. Загулял, брат, крепко загулял. Едва живой после пленума до Перми добрался, да так прытко! Утром ещё был в Москве, потом взмыл в небо и вечером уже шагал по полям к безвестной и дорогой мне Быковке, где убавилось ещё на два дома жителей и всего жилых осталось домов шесть, в пяти из которых доживают свой век одинокие солдатки. Один мужик на всю деревеньку остался. Мне пришлось даже вспомнить, что я тоже был мужиком, и помочь одной бабе заготовить столбы на огород – заготовили двадцать шесть штук, и я еле приволокся домой. Устал. Вот интеллигенция толстопузая! Отвык от труда. Надо бы нашего брата время от времени на лесозаготовки принудительно гонять.
Здесь я собирался много чего понаделать, но увы… дал я согласие вести семинар на Иркутском совещании молодых писателей. Байкал охота посмотреть, и дело всё свелось к тому, что читаю рукописи, правда, в большинстве своём любопытные и даже симпатичные, а писать-то некогда. Пятого июня надо уже отсюда уезжать, ибо 12-го начало совещания в Иркутске. Когда я здесь бываю месяца полтора-два, тогда успеваю наотдыхаться, написаться и даже по городу соскучиться, а так успел лишь написать заметку о Василе Быкове в «Огонёк» – 10 июня ему 50! – да сделать черновик очерка о жизни одной здешней бабы (с которой столбики и заготавливал).
Худо дело – писать недосуг!
За газету, за статью и за рисунок спасибо! Шибко уж ты меня вознёс, и вообще шибко много я красивых слов наслушался за юбилей, до се прийти от них в себя не могу. А надо приходить, нормально себя чувствовать, чтобы быть спокойным в работе и не заноситься, даже перед собой, но самые красивые и хорошие слова услышал я в Москве – мне предложили издать собрание сочинений! Будет это не скоро – через четыре года. Говорю об этом рановато и только тебе «по секрету» сие говорю, да ещё от радости, которую удержать, как и в детстве, не могу. Бабушка когда-то говорила про меня: «Тёплое молоко в жопе у него и то не удержишь». А с детства мы ведь мало в чём меняемся, только взрослеть начнёшь, как тут тебе 50 лет и снова начинается детство, только уже не розовое.
Много чего мне нужно и хочется написать, в первую голову надо заканчивать «Царь-рыбу». Это мой святой долг. Июль-август вроде бы намечаются у меня свободными, спрячусь куда-нибудь и поработаю, а в сентябре в Польшу – там книжки мои издают, надо побывать.
Ну ладно, прощевай!
Прислал ли Женя Носов рекомендацию? Он (я спрашивал его) говорит, вернусь и пошлю.
А тапочки носи на здоровье, я нарочно их тогда не нашёл, чтоб не шлялся ты по гостиничному нумеру в носках. Я уж себе новые купил – две пары.
Главное, пиши, Вася, пока годы не ушли, пока ещё члены крепкие и азарт есть – пиши, потом труднее будет… собраться. Вот мне сейчас вроде уж лучше даётся писание, а всё чего-то не пускает к столу. Характер уж такой, что ли. Вот В. Ф. Тендряков каждый день за стол в определённое время садится, и тут хоть мать родная с того света явись к нему на свидание, он её не примет. Это, наверное, надо быть очень высокого мнения о себе и о своём труде, я же всю жизнь самоуничижение своё одолеть не могу…
Ну, ещё раз обнимаю.
Виктор Петрович
Июнь 1974 г.
(И. Стрелковой)
Дорогая Ирина Стрелкова!
Я всегда и всех благодарю за доброе слово, где-либо сказанное о моей работе, как в старину благодарили за хлеб-соль, и ведь поддержка в работе нашей – работаю же! – и есть тот «хлеб» и та «соль», которой питается наш брат. И привил мне это качество не Александр Николаевич, а деревенская старая жизнь, где на драку – дракой, на добро – добром!..
Но так случилось, что я лишь теперь вот, в конце июня, прочёл Вашу, по-моему, очень умную и такую серьёзную статью, что даже я в ней вроде бы всё понял, особенно в начале. Хорошая статья.
Спасибо! Говна я написал много, и нет гарантии, что ещё не напишу, но понявши, что это совсем говно, я его, как правило, в переиздания не тащу. Так что не всё Вы читали. Я работал и работаю очень трудно, пишу-то я, особенно черновики, быстро, много, лихорадочно, но только господь бог ведает, как эта бойкость письма даётся мне. «Пастушку» (я её люблю, как свою дочь – зло и больно) задумал ведь я ещё в 1954 году. Работал на областном радио, отстал от поезда на глухом уральском разъезде. С собой была книга «Манон Леско», я её прочел за день-то, и так она меня потрясла, что я в конце концов додумался: «А что, если?..» Неужели, думал я, мы-то разучились любить, чувствовать, прощать и из наших отношений даже загадочность исчезла? Неужели романтичность-то нашу душу оставила? Но тогда конец! Тогда, значит, отставные майоры и полковники овладеют жизнью и, конечно же, из-за тупости своей и жирности мозгов погубят человека в человеке…
Словом, это я сейчас так «вумно» выражаюсь, а тогда мне хотелось просто написать о любви грешной и земной. Ведь в ту пору в литературе не только про постель, но и про то, что нас не в капусте нашли, писать считалось предосудительно.
Я, конечно же, и тогда понимал, что замысел мой опережает мои возможности, что надо учиться, ждать, накапливать силы, чувства, мастерство. И даже про отношения, те же хотя бы постельные, знать побольше полагается, чем знал и, увы, знаю я. Кроме того, с годами я всё больше и больше усложнял замысел, точнее жизнь, движение мысли и литературы усложняли его, и я уж трусливо стал надеяться, что замысел этот оставит меня, умрёт во мне, как множество других. Ан не вышло! Измучил он меня, истерзал. Рожать надо было.
Ох, а рожал-то как! Господи! Только двенадцать раз переписывалась рукопись. А черновик написал в три дня, в деревне, перед смертью Александра Николаевича Макарова.
Конечно же, критики ругают вещь, и справедливо, но они не так бы на неё наскакивали, если б она была напечатана вся. Всего лишь страниц пятнадцать-семнадцать исчезло из неё, но как это много оказалось! Где-то получился разрыв в железной цепи, ведущей от звена к звену – Бориса к смерти. В рукописи всё железно, неумолимо в этом смысле. Сейчас вот «Пастушка» вышла отдельным изданием, чуть пополнее журнального варианта, но ошибок, ошибок в ней! Я кой-какие поправил, отсылая книжку Вам. Но вот что интересно. Многое из того, что я написал, мне перечитывать тошно и не хочется, я и расклейку делаю, так прямо мучаюсь, читая. А вот «Пастушку», ехал в вагоне из Перми, читал и сам себе удивлялся и Люсю свою тоже полюбил, вдруг. То есть я её, наверное, всю жизнь любил, эту выдуманную женщину, а тут вот как-то совсем она мне близкой сделалась, до боли. Борис меня уже мало волнует. Заездил я его, и критики помогли его скомпрометировать, а Люсю почти никто не отгадал, и она вроде бы как больше «своя» осталась.
Вот так вот. Редко удаётся в наше время хорошо о себе и о своей работе подумать, а я вот в вагоне подумал и порадовался себе, даже слеза меня прошибла. Ведь если б Вы знали, в какое больное место пальцем указали! Как трудно, невыносимо тяжело стать, да и потом сохранять себя интеллигентом при нашем-то мужицком мурле!
И какая у Вас замечательная мысль (она не меня касается, а многих моих собратьев по перу), что, начавши по-настоящему работать в литературе, мы не должны, не можем оставаться рабочими и крестьянами, даже в высоком смысле этих слов, мы, конечно же, обязаны стать, чувствовать себя интеллигентами и отвечать за это слово полной мерой, а не прятаться за спину разухабистого работяги. В восьмом номере «Нашего современника» идёт моя писанина «о себе» (к пятидесятилетию), там резко высказываю и подчёркиваю эту мысль, и поэтому не буду повторяться.
Ну-с, всего-то ведь не напишешь, да и не скажешь.
Весной я всё же поправился, уехал на Урал, там у меня в глухом лесном хуторке избушка сохранилась, и я засел писать всякую всячину. Написал много. Получилось что-то похожее на вторую часть «Последнего поклона», но лишь отдалённо похоже. Работа эта «промежуточная». У меня вчерне написанный лежит второй уже год роман о войне, на него надо много сил и времени – ни того, ни другого прошедшей зимой у меня не было.
Сейчас собираюсь на месяцок в Сибирь. Я без неё не могу писать, да и дышать тоже – посмотрю, понюхаю, песен с родичами попою и на год заряжен. Надо бы и жить там, да боюся – азиатчины много и климат «преобразовали» так, что в Красноярске жить невозможно, а больше мне нигде жить не хочется (родное село в 18 верстах от Красноярска).
Ну вот, хоть и сумбурно я чего-то Вам написал и спасибо сказал – это главное. Низко кланяюсь. В. Астафьев
9 августа 1974 г.
(А. Михайлову)
Дорогой Саша!
Ну вот, закончен труд, завещанный от бога иль от чёрта?! Знал бы, что он так много займёт времени и сил, ни за что не согласился бы. Работу затянул не по своей воле – в Сибири обострилась моя пневмония. Вернулся домой, подлечился, забрался на озеро Кубенское, раскачивался несколько дней, разламывался и только начал работать, как новая беда: обварил ногу супом! Деградация! Почти такая же, как у твоей любимой команды ЦСК! Таёжник! Рыбак! Знаток быта и жизни – сварил ногу супом! Ожог третьей степени. Сижу дома, а больше лежу. В лесу тьма грибов, а я их с базара кушаю! Во, интеллигенция?!
Саша! Беседа наша получилась такая, что от журнала потребуется определённая смелость, чтобы напечатать её полностью[109]. Выковыривать и приглаживать не давай, лучше уж пусть тогда лежит в столе, как память о нашем разговоре, отражённом на бумаге. Говори в журнале, мол, авторы писали, авторам и отвечать, чтоб подписи их набирали жирно, и будет всё в порядке.
В сентябре собираемся с Марьей в Польшу, да что-то нынче идёт так всё наперекосяк, уж и не знаю – ехать ли? Документы-то оформлены и поехать надо бы – и для работы, и для обновления памяти, – ведь собираюсь всерьёз и вплотную заняться военной темой после «Царь-рыбы», которая перележала и теперь никак не даётся в руки. Однако добивать надо – написано много.
Чего нового в столице? Поклон тебе и всем твоим от меня и Марьи. Обнимаю, Виктор
21 августа 1974 г.
(Б. Ф. Лапину)
Дорогой Боря!
Ничего я тебе прислать пока не могу, а что сумею прислать – погоди.
В Сибири, точнее, на пути в Красноярск (помнишь, дождь, холод), я подпростыл, а мне с хронической пневмонией не много и надо. Крепился какое-то время (водка, селёдка, нервы), а потом приступ, и свалился. Полежал маленько в больнице и при переводе из одной больницы в другую спрыснул домой. Здесь подлечился, начинал уже работать в деревне, но обварил ногу супом!!! И всё, – сижу уже давно, матерюсь, хожу на перевязки, а работать не могу, при такой боли не больно наработаешь. В сентябре же (если рана подживёт) еду в Польшу, следовательно, решительно смогу сесть за рукопись не раньше второй половины октября, следовательно, послать тебе главу для журнала смогу лишь зимою – вот такие семечки-орехи. Они есть уже, главы-то, но сырые, не отделанные, а сырые нельзя посылать, фирма не велит. И что ты с материалом так бьёшься? Прижми Сибирь, вот там сколько талантов! Одни иркутяне чего стоят. Я тут прочитал повесть Славы Шугаева «Пётр и Павел» – такая сила. Молодец Слава! И чего его ругают? Очень талантливый человек!
У нас погода грибная. Дождь с редкими проглядываниями солнца, грибы растут не только в лесу, но и в городе, в квартирах, особенно в старых деревянных домах. Второй оглушительно грибной год, и второй год я сижу или лежу в эту пору на койке, отращиваю пузо, которое, правда, стабилизировалось – ни взад, ни вперёд не идёт!
Ну, кланяюсь всем! Всё ещё в глазу моём стоят (или лежат?) цветущие берега Байкала, сплошь в голубых незабудках, с огоньками жарков по голубому и крохотными черешками колокольчиков, да упрятавшийся в мокрых кустах бадан светится – такою и будет теперь помниться ваша земля, ибо иной-то я её не видел.
Ну, пока! Обнимаю, Виктор Петрович
Август 1974 г.
(Н. Волокитину)
Дорогой Николашa!
Пишу тебе из глухой вологодской деревушки, где сегодня на болоте потерялась старуха – ходили по клюкву, народу много было, а она как в воду канула. Весь вечер искали – затемняло, деревенька в тень погрузилась, а старухи нет, и спичек у неё нет. Жива ли? Такая жадная старушенция, всё ей хапнуть хочется, вот и хапнула клюковки! Не жадная, конечно, а труженица-страдалица.
Слушал я тут её жизнь, так ой-ё-ёй… Завтра искать будем. Сейчас время половина десятого, а кажется – ночь. Осень тут нынче какая-то небывалая, всего много: грибов, ягод, рыбка ловится.
Но я-то, приключенец, лишь недавно из дома вырвался. Поехал тут на озеро, где база строителей, чтоб поработать. Дома не дают, телефон гремит без умолку, и народ, народ без конца, и я от работы совсем оторвался с юбилеями-то и со всякой штукой, и «Царь-рыба» моя начала прокисать. Вот я на озере ломался да разламывался и уж разгон начал брать, как бац! – опрокинул кастрюлю с огня и обварил ногу жирным супом. Поначалу-то мне смефуёчками это показалось, и я трое суток прокантовался ещё на базе, а потом всё, шабаш – полтора месяца лежал в бинтах, и репа кверху. Озлился, раскис, работать не мог, но потом всё же, чтобы не выйти совсем из формы, стал писать короткие рассказы-пустячки.
Вот сегодня как раз отделывал один и после начал тебе письмо. Рассказы лёгонькие, непринуждённые, давно я не писал так вот, без морали, просто для души и собственного удовольствия. Сделал восемь штук.
Днями поеду в Москву на съезд книголюбов и после уж капитально засяду за «Царь-рыбу», а также за военную вещь. Поездка в Польшу по причине ноги сорвалась. Да и Бог с ней, может, на будущий год съезжу. За орешки спасибо, сегодня грыз их и работал, но себя не затрудняй – ты ведь знаешь, как я не люблю загружать людей и отнимать их время.
В Красноярске я видел отредактированную твою рукопись – мне, Коля, не понравилось, что ты согласился дать переименовать «Глухомань». Это первая у тебя, по существу, хорошо названная вещь, и вдруг какая-то безликая и немая замена! Не будь ты уж таким уступчивым и робким, оскаливайся хоть иногда.
Как тебе моя книжка красноярская? Правда, недурно издана?[110] Однако ошибок в ней, ошибок! Читают корректоры безобразно, а сам я из-за спешки издательства вёрстку даже не видел. Но дорого яичко ко Христову дню!
Решил я, Коля, обосноваться капитально – купить машину и дом в деревне, с этой целью вот и сюда прикатил. Вроде бы намечается выпуск моего собрания сочинений в пяти томах, но это будет не скоро, года через четыре, и гадать ещё рано, однако уж само предложение было приятно. Авось и доживём до этих хороших дней! Много дала мне литература радости, гораздо больше, чем горестей, но и без них не обойдёшься – из-за последних глав «Поклона» шибко я поцапался с коллегами из «Нашего современника».
Вот пока и всё вроде бы. Обнимаю крепко, желаю хорошей зимовки и работы спорой. Твой Виктор Петрович
Сентябрь 1974 г.
Винница
(Жене)
Дорогая, родная моя!
Ты, наверное, уж не знаешь, что и думать – не пишу, не звоню и почему звонила Света по моему поручению… Всё равно, чего бы ты ни думала, а на край только могла отнести то, что я заболел, и тяжело. Вякнула на прощанье: «Ты только не заболей!» Да, я вот уж четвёртый день лежу в больнице с воспалением лёгких. А заболел и того раньше. Заболел – где-то не поберёгся, на сквозняк ли попал, или то, что в Буге искупался, но, скорее всего – лёг в сырую постель без шерстяной кофты… Дом-то у хозяйки в Сокольцах кирпичный, летом не отопляющийся. Комната была у меня отдельная, всё тихо-мирно, для работы условия идеальные, и места очень красивые, только очень сырые, как в Ходыженске когда-то, помнишь? Я уже на другой день почувствовал неладное, но подумал – из-за пищи, кою потреблял в местном кафе, гулял по берегу реки. 14-го числа я вовсе скис, но сценарий всё же закончил. Закончил и сразу свалился, температура 39. Сначала ещё подумал, что отравление, но ночью всё началось, как всякий раз при пневмонии: озноб, безумная головная боль, руки-ноги отнимаются…
Утром Артур бедный[111], сам ангиной больной, набегался, пока в съёмочной группе Одесской киностудии добыл машину. Пятьдесят вёрст до города, да в городе. Мест нигде нет – всё забито. Его школьный соученик, профессор Шкляр, освободился лишь вечером (еврей, а мужик хороший, твёрдый, чуткий) – аж побелел, обзванивая всё и вся. К ночи уж меня увезли в санлечуправление (так здесь называется спецклиника). Положили меня одного в 4-местную палату, и сразу уколы и прочее. Правостороннее воспаление лёгких, сама знаешь, что это такое…
Гулять пока не дают. Но сидеть уже могу и хоть с перерывами, но пишу тебе. А отправлю, как будет возможность.
Дни идут. Как получишь сценарий, постарайся напечатать поскорее, из Киева постоянно звонят, просят, торопят. В лёгких уже делается лучше, к твоему приезду буду молодцом. Учти, в Виннице идут постоянно дожди и во дворах по колено воды. Захвати одну книгу «Повести о моём современнике» и одну «Роман-газету». Прочёл Женину повесть. Прекрасно! В ней он главного-то героя вроде бы как с Сельвёрстова списал – быдло это руководящее везде на одно лицо.
Напиши или как по-другому сообщи, что и как у вас. Как Иринка-то? Моему студенту сегодня тоже будут драть гланды, оказывается, это не так уж и просто…
Если соберёшься ехать (только не спеши, что ты тут будешь делать одна-то?), то захвати мне пальто, шляпу, чёрные ботинки. Сегодня, если смогу, начну клеить сценарий – весь он в клочках, но пока не принимался, примусь уж после обхода. Вчера мои розочки завяли. Я их выбросил в ведро, а они прощально пахли так трогательно, будто последние печальные вздохи испускали. Мать Артура, Лидия Петровна, приносит мне цветы и фрукты. Вчера принесла георгины, а ты же знаешь, я их не очень, но эти такие, что я рот открыл: нежные, прозрачно-розовые с постепенно угасающим где-то в глубине цветка и на кончиках лепестков розовым сиянием, совершенно живым, осязаемым. И есть солнце или нет, они будто пронизаны насквозь солнечным мягким сиянием. В Виннице такие георгины только у одного знаменитого садовода, и, хотя он человек, как о нём говорят, незлой и нескупой, корень цветка никому не даёт, это, говорит он, как моё дитё, моё создание, как же, мол, я его отдам?! Вот умру, тогда… Чудо! Чудо! Чудо! Я уж говорил Лидии Петровне, что Маня моя в штаны бы написала от восторга. Лидия Петровна хохочет.
Принесла она мне и «Современник», № 8, и газеты. Смотрел статью свою[112]. В трёх местах всё же подрезали… И когда уж это кончится?!
Читал газеты. Оглушён суесловием: митинги, встречи, выезды – «рабочая тема», «тема труда». О, Господи! Как будто литература, отражающая жизнь общества, честно отображающая, осмысливающая, может обойтись без темы труда, хлеба, то есть без смысла жизни! Нарочно дробят, запутывают простые истины, загоняя тем самым литературу по углам, давая магистраль сиюминутным приспособленцам и бездарям, умеющим тут же и на всё откликнуться, отразить, «осмыслить». Чушь какая-то! Бред! И бред не стихийный, бред организованный, дробящий мысли и направленность творчества. Видать, худы дела у общества, коли оно хочет звоном колоколов заглушить обычное слово, обыкновенный человеческий голос! Увы! Увы! Среди звонарей на первое место начинает вырываться Юрий Васильевич Бондарев. Неужели и он курва?! Если так, то это уж и вовсе прискорбно. Да что делать – не он первый, не он последний, и «идут они, солнцем палимы», и орденами да тиражами покупаемы…
Маня! Я попробовал клеить, и клей-то мне Лидия Петровна хороший принесла, в тюбике. Да куда там! Весь я измазался, ножницы в плевательницу уронил, руки дрожат, лоб вспотел, раздражился я и скоро устал. Ты уж как-нибудь, по помеченным кускам-клочкам напечатаешь, а что невпопад или не разберёшь – допечатаем где-нибудь.
Ну, держись. А я устал шибко. Ложусь. Целую, Виктор
…Пришло от тебя первое письмо. Слава богу, теперь я в курсе ваших дел.
Артур вчера был у меня, сказал, что по телефону с тобой обо всём перетолковал, и, наверное, правильно сделал, что отговорил. Сколько мучительных хлопот только с билетами! Лучше соберись с духом да отдохни хоть немного после всех этих передряг, которые если уж наваливаются на нас, то поленницей!..
Ничего. Бывает хуже. У меня от лекарств болит голова, и я почти не могу читать, лежу, думаю. Всё не идёт из головы судьба Марии Егоровны[113], ибо надумал я в «Царь-рыбу» вставить рассказ о её последних днях, да сие от меня ведь не зависит – думать или не думать, раз пошёл рассказ, значит, пошёл, и избавиться от этого можно только написанием его – так вот лишь теперь, столь времени спустя, я полностью осознал весь ужас того человеческого падения и страшной трагедии семьи, которую заканчивали собой Мария Егоровна и Колька…
Что-то зловещее и в то же время закономерное было и есть во всём этом. А я несу «моральный крест» за всех их, Богом мне назначенный. Видимо, так нужно было, чтоб последний отпрыск семьи, первый внук, за всех их мучился памятью, душой и, мучаясь, пересказал их долю, в которой, кажется, все муки нашего народа отразились, как в капле утренней росы отражается свет солнца. Так уж всё банально, так обыденно, так похоже на всё остальное, что и сравнение банальное обретает банальный и оттого особенно трагичный смысл…
Я поправляюсь. Уколы почти все отменили, процедур добавили. Делают лишь глюкозу. Ты, пожалуй, не приезжай, лучше отдохни маленько. Тут ещё и ремонт этот несчастный!
Я тоже малость мечтаю уже о починке: сесть бы с удочкой на бережок и подёргать окуней, может, и язь попадётся?! За грибами бы в бору побродить! Рыжики к той поре будут.
Читала ли ты Женину повесть?[114] Прочти. Какая сила! Женя становится писателем, с которым на всей Руси некого сейчас сравнить! Нет сейчас другого такого крепкого, убористого и честного писателя, как он да Вася Белов. Нету. Эстеты есть, пёстрые, вроде меня, а таких, цельных и целеустремлённых, – не знаю. Я написал Жене письмо, в котором сравнил его с боксёром Попенченко: уж он если поймает мысль какую, або идею, пока её к канатам не прижмёт, не добьёт до нокаута – не отпустит.
Врачиха у меня суетливо-заботливая, говорит, «через 5—7 днив усе будэ добре…» Я говорю: «И домой, до старушки полечу?..» – «Га, там видно будэ!..» Значит, где-то после 1-го я всё же буду дома. А ты не езди, не мучайся. Я всё тут выполняю безропотно, слушаюсь всех, и поскольку настроил себя на лечение и терпение, то уж не так и сиротливо. Третий или четвёртый день уж нет дождя, аппетит налаживается. Я подстригся и побрился. Волосы коротко остриг, а то мыться пока нельзя и голова вся в перхоти.
Соседу моему, Сашку, вырезали гланды, и я всё видел и понял, каково было Викторовне. Жаль, что она курит и не понимает, чего творит, – Сашка не курит и покрепче её, а вон сколько дней мается.
Я почитываю книги «Генерал де Голль» и «Герой нашего времени» – попеременке и потихоньку. От «Героя…» я по-прежнему в неописуемом восторге, хотя вроде уж знаю его, а «де Голля» открываю заново. Почти не пишу, если не считать маленький кусок в «Такую долгую зиму», но уж не отправляю тебе, сам привезу – спешить некуда.
Лидия Петровна принесла цветы, я дописываю письмо, чтоб с нею отправить. Не беспокойся, постарайся быть умной – новые лёгкие мне все равно не вставят, а эти подлечат. Лечат здорово. Всем поклоны. Андрюшка пусть бережётся, а то будет маяться, как я. Книжки и одежонку вышли.
Целую, Виктор
Сентябрь 1974 г.
(Н. Волокитину)
Дорогой Коля!
Я на Украине, угодил в больницу, откуда и пишу тебе. Сегодня жена переслала мне письма, в том числе и твоё. В больнице уже полмесяца и ещё пролежу дней 10—15.
Приехал я сначала в Киев с семейством. Дети мои и жена дывылысь этим замечательным городом, я выслушивал всевозможные советы по доделке сценария. Потом семью отослал домой, а сам с режиссёром отправился в село Соколец на реку Буг, где и засел работать, надеясь потом поездить по местам боёв, посмотреть и отдохнуть, но где-то попал на сквозняк, и недолеченная пневмония свалила меня. Я ещё с зимы чувствовал себя плохо. Вологодские бестолочи не долечили меня зимой. Сейчас температуры нет, я уже хожу и даже пишу сидя, а то пластом лежал – дышать было нечем.
Вспоминаю, как красивый сон, Нижнюю Тунгуску, где хоть и съедали насмерть комары, я всё же поймал десять сигов (двух хороших, килограмма на полтора) и штук пятнадцать средненьких хариусов. Спиннинг даже не вынимал из чехла – такой был комар жуткий. Он-то и выгнал нас с берега – бежали с попутным катером, а улетали самолётом и летали долго, непогода гоняла, а потом ещё пожил в родном селе один, отдыхивался… Главное, вывез я рассказ с Нижней Тунгуски под названием «Сон о белых горах», и весь он уже сложился, сесть бы да писать, но голова «не пускает». Рассказ этот войдёт в новую повесть «Царь-рыба», которая стоит из-за болезни. И всё стоит, только дни бегут и здоровье утекает. Поставили мне диагноз уже – хроническая пневмония. Плохой диагноз, я знаю. Это значит, что всё время жди, что свалишься от простуды, сквозняка и лишний раз на рыбалку уже не съездишь, а без неё да без природы какая жизнь?
Ну ладно, кто про что, а вшивый всё про баню. Твой Виктор Петрович
1974 г.
(Адресат не установлен)
Дорогой Игнатий Иванович!
Не знаю, сколько пролежало Ваше письмо дома, – я был на Украине, занимался кином и оказался в больнице, схватил обострение хронической пневмонии. Почти месяц пролежал в Винницкой области, в больнице на казённых харчах. А делали, точнее, доделывали мы с режиссёром как раз «Пастуха и пастушку». Режиссёр Артур Войтецкий давно мечтает экранизировать что-нибудь моё. Работа по рассказу «Ясным ли днём» уже накрылась. Он три года сидел без работы, ждал. Первый вариант сценария нам завернули (по «Пастушке») в комитете, всё уж замерло было, но где-то и что-то щёлкнуло наверху, и всё закрутилось снова. Я не думаю, что сценарий нам и сейчас затвердят – очень уж я поперечен и подлаживать материал под чью-то дудку не желаю. Однако и без того это ни разу не поставленное кино взяло у меня столько времени и сил, что я уж и плюнуть на сие искусство готов и буду заниматься своим «тихим» делом, хотя и относительно независимым.
Идея Ваша мне не по душе. Как это я «оживлю» Бориса?[115] Меня же мои друзья, честные писатели, мнением которых я дорожу, курвой назовут и правы будут. Кроме того, я уже понял, что сделать, как хочется и как мыслится, кинодеятели не дадут, тем более к пятисерийному фильму – большой работе – конечно же, будет особо подозрительное внимание. Не те сейчас времена, когда можно было бы сказать своё слово в кино. В литературе и то не дают, на верхушки и ширпотреб склоняют всячески, даже премии дают, только чтоб нос не совали в глубь земли, тем паче в душу человеческую.
Поживём. Подождём. А пока пусть мои повести живут своей тихой, но цельной жизнью. Не хочется их деформировать, подгонять под конъюнктуру времени, которое чем дальше, тем подлее делается. Повести уже отлиты в определённую форму, и довольно с них. Короткий, но поучительный опыт работы в кино настроил меня пессимистически по отношению к нему, не стоит оно времени и сил, которых остаётся не так уж много. А замыслов много, и надо хотя бы часть из них реализовать. Для этого нужно быть собранным, не распыляться на посторонние, вовсе неблагодарные дела, какими я отныне считаю дела киношные.
Извините, коли расстроил Вас и раздосадовал. Желаю Вам всего хорошего! Виктор Астафьев
6 ноября 1974 г.
(В. Юровских)
Дорогой Вася!
В один день пришли письма от тебя и Вити Потанина. Очень я рад, что всё у вас так хорошо пошло. Я безвылазно сидел в деревне, нога зажила, раскачиваюсь, начинаю работать, собирал боровые плоды, бруснику, удил – хорошо окунёк берёт. Выехал на съезд книголюбов, и в Москве меня подсекла весть о смерти Василия Макаровича Шукшина – земляка моего, которого я сильно любил и гордился им. Вот уж не везёт русским талантам и самородкам в особенности!
Мысли кислые какие-то. И нет их, мыслей-то. Снова еду завтра в деревню – мне и работа в горе первое лекарство. Будь здоров! Береги себя! Всем твоим юровчатам кланяюсь я и Мария Семёновна.
Обнимаю, Виктор Петрович
13 ноября 1974 г.
Вологда
(В. Я. Курбатову)
Дорогой Валентин!
Меня очень взволновало и тронуло Ваше письмо. Вы очень точно схватили суть происходящего в нашей литературе. А значит, и во всей духовной жизни. Ряженье в благородство, игра в «отцов родных» (я это называю: «не кнутом, а пряником»), улавливание душ нестойких, жизнью не битых. И они-то своей неосознанной и, что ещё страшнее, осознанной наивностью наводят «порядки» в движении мысли, определяют (или, точнее, пытаются совершенно безуспешно определить) нравственный климат общества. Но «класс», он не то что выпить не дурак, он тупо и молча спивается, вот уж тут неосознанно, придя к какой-то совершенно страшной форме сопротивления бездушию, цинизму и лжи.
Валя Распутин написал что-то совершенно не поддающееся моему разуму, что-то потрясающее по мастерству, проникновению в душу человека, по языку и той огромной задаче, которую он взвалил на себя и на своих героев повести «Живи и помни». И вот что страшно: привыкшее к упрощению, к отдельному восприятию жизни и литературы и приучившее к этому общество, неустойчивое, склизкое, всё время как бы пытающееся заняться фигурным катанием на самодельных коньках-колодках (которые мы оковывали отожжённой проволокой), оно, это общество, вместе со своими «мыслителями» не готово к такого рода литературе. Война – понятно; победили – ясно; хорошие и плохие люди были – определённо; хороших больше, чем плохих, – неоспоримо; но вот наступила пора, и она не могла не наступить – как победили? Чего стоила нам эта победа? Что сделала она с людьми? Что, наконец, такое война, да ещё современная? И самое главное, что такое хороший и плохой человек? Немец, убивающий русского, – плохой; русский, убивающий немца, – хороший. Это в какой-то момент помогало духовному нашему возвышению, поднимало над смертью и нуждой, но и приучало к упрощённому восприятию действительности, создавало удобную схему, по которой надо и можно любить себя, уважать, хвалить, и отучивало думать настолько, что на схемы и ещё на кого-то и чего-то мы начали вообще перекладывать функции думания, и, что самое удручающее, если не ужасное, мы во многом в этом преуспели.
Жить не думая, жить свободно от снедающих дум о себе и о будущем (а мысль всегда была двигательной энергией в движении человечества), веря или уверяя себя, заставляя поверить, что будущее и без твоего ума обойдётся, тебе только и надо, что работать не покладая рук, оказалось очень удобно, но это развратило наши умы: лень ума, и без того нам присущая, убаюкала нас, и понесло, понесло к сытости, самодовольству, утешению и равнодушию. Но мысль неостановима: криво ли, спиралью ли, заячьими ли скидками она идёт, движется, и если закостенела – пробуждение её болезненно, ужасно. Пролежавший в гипсовой форме человек с больным позвоночником, вставая на ноги, нуждается в опоре, всякое движение в нём вызывает страх упасть, кости его берцовые упирают больно в таз, таз в свою очередь давит на рёбра, рёбра – на грудную клетку, а та – на шейные позвонки. Через великие муки и мужество должен пройти человек, чтобы вновь получить возможность двигаться, жить естественной, нормальной жизнью…
Сможем ли мы? Как далеко зашла наша болезнь неподвижности? Способны ли мы уже на те муки самопожертвования, отказа от себя и своих материальных благ? Вот вопросы, на которые, хочешь не хочешь, уже надо давать ответы. Иначе гибель всем. «Хорошие – плохие» люди в военной форме уже своё отжили. Они существуют только благодаря законсервированности и косности человеческой мысли. Прогресс, а он в основном служит так называемым целям обороны, уже пошёл в наступление, и когда-то казавшиеся смешными слова о том, что «войны не будет, но будет такая война за мир, что камня на камне не останется», уже не кажутся смешными. Только разум, только пробуждение и возмужание человеческой мысли могут остановить всё это. И опять мучение, и опять боль – а у нас-то как? Худо, убого, мордовороты в науке и в литературе, да и во всей культуре были и есть сильнее мыслителей, и их больше, но они страшны стали тем, что надели на себя те же заграничные модные тряпки, парики, золотые часы и сменили облик на этакого ласкового, добренького интеллектуала, который готов с тебя пылинки снимать, чтобы ты только не ерепенился, был как все, служил общим целям, то есть плыл по течению, совершенно не думая и не заставляя никого думать о том, куда тебя вынесет и всех нас тоже…
Ой, дадут они Вале Распутину за повесть! Он не просто палец, а всю руку до локтя запустил в болячку, которая была когда-то раной, но сверху чуть зарубцевалась, а под рубцом гной, осколки, госпитальные нитки и закаменевшие слёзы…
Ой, Валентин, дух переведу! Я ведь сегодня с женой разговорился, и она сказала, что я не послал тебе (Вам) свою книгу! Я говорю – посылал, она – нет! Бог меня отметил кое-чем, Валентин, и прежде всего – памятью. У меня была до войны редкостная память, которая меня избаловала до того, что я ничего другого делать не хотел – ни учиться, ни трудиться – мне всё давалось просто так. Маленький, совсем малограмотный, я уже сочинял стихи и разного рода истории, за что в ФЗО и на войне меня любили и даже с плацдарма вытащили, но там, на плацдарме, осталась половина меня – моей памяти, один глаз, половина веры, половина бездумности, и весь полностью остался мальчик, который долго во мне удобно жил, весёлый, глазастый и неунывающий…
Работа в литературе, огромное перенапряжение всего себя (ведь одновременно и грамоту, и всё-всё надо было постигать) так меня износили, что потекли остатки памяти, а и с половиной того, что было, что не отшибло на войне, жил вольно, припеваючи – никогда много не записывал, сочинённое в лесу год-полтора назад восстанавливал до звука, когда дело доходило в писанине именно до этого, где-то сочинённого места. И вот… износ. Ночью в бессонницу что-то придёт в голову, и такое ясное, простое – неохота себе и жене сон встряхивать. «Утром вспомню», – думаю и… засплю! Не могу вспомнить! Работать (а сейчас я как раз очень много и напряжённо работаю над «Царь-рыбой» – уже месяца два как), работать приходится уже с полным переключением в работу и только, стараясь не отвлекаться ни на что. А коли раньше хватало на всё, то и сейчас я, конечно, не могу от всего отвлечься, однако многое забываю и вот посылаю Вам свою книгу, и если уже посылал – простите меня за такой маразм и отдайте одну кому-нибудь, ну а если не посылал, то, значит, лучше поздно, чем никогда…
Книга издана на родине, к пятидесятилетию, в ней более полно (почти полно) напечатана «Пастушка». В книге масса ошибок – это отличительный признак наших издательств, особенно провинциальных, так что, если будете читать «станция Карасино», имейте в виду «станок», ибо там и дорог-то сроду не было… и т. д.
Ну вот, написал Вам, поговорил, и дальше за работу. Попутно шлю Вам «Библиографический справочник» на память. Он, кажется, вышел уже после Вашего отъезда во Псков. Знакомы ли Вы с критиком Юрой Селезнёвым, недавно закончившим аспирантуру и работающим сейчас в «Знамени»? Очень это хороший, умный парень, иногда нам удаётся с ним поболтать в Москве.
Сейчас я уже очень устал. Много сделал за два месяца беспрерывной почти работы, но ещё больше надо сделать, чтобы закончить повесть и приняться за трудные размышления о судьбе покойного критика А. Н. Макарова – человека талантливого, но загруженного машиной времени и измотанного ею до того, что лишь перед смертью он понял, что не тем занимался…
Ах ты! Ах ты! Живёшь, живёшь! В праздник погиб у нас на своей машине Коля Бурмагин, прекрасный график. Разбился весь, изуродовался, а в гробу лежит – мальчик мальчиком, только борода седая. Меня оторопь берёт от наблюдения последних десяти лет – все покойники, даже пропойцы, стали выглядеть в гробу красивыми и успокоенными. Коля Рубцов остановил на губах ироническую улыбочку: что, дескать, взяли? Я-то отмучился! А Вася Шукшин лежал в гробу с выражением некоего лёгкого упрёка. Ну, я уж совсем на минор перешёл, а мне ведь сегодня ещё работать! Двадцатого еду на редколлегию в Москву. Чуть развеюсь. Купил я себе избу на реке Кубене. Её сейчас ремонтирую. Вот когда-нибудь приедете, поговорим, а пока – низко кланяюсь. В. Астафьев
1974 г.
(Адресат не установлен)
Дорогой Евгений Павлович!
Спасибо Вам за письмо и предложение принять участие в разговоре по моей повести «Кража». В Игарке телестудия – это для меня неожиданная и приятная новость! Я не самый яростный поклонник телевидения, хотя и смотрю его почти ежедневно, однако считаю, что где-где, а на севере, в отдалённости, оно самый нужный и незаменимый собеседник.
Итак, о «Краже». Повесть вынашивалась долго, и чем больше появлялось сюсюкающих книг о сиротах и детдомовцах под названием «В родном доме» и т. д., тем больше охватывало меня желание честно и правдиво рассказать о том, что родной дом не может заменить даже самый образцовый казённый дом, что сиротство само по себе есть большое несчастье, калечащее человеческие судьбы, и что надо стремиться к тому совершенному обществу, где бы сиротство вообще было невозможно.
Любой человек, живущий в том или ином обществе, не может быть вне его, и даже отвергнутые от людей сироты многими, порой невидимыми нитями связаны со всем, что их окружает и кто их окружает. Поэтому я не мог писать о детдомовцах изолированно от людей, от города, от мест, где они живут, растут и набираются ума-разума.
Одного моего детдомовского опыта явно недоставало для повести, такой объёмной по содержанию, событиям и судьбам людей, действующих в ней. Много здесь образов обобщённых, собранных по крупице, по чёрточке и с фронтовых товарищей, и с фэзэушников, и с соседей по госпитальным койкам. Таков, прежде всего, главный герой Толя Мазов. В какой-то мере собирателен и образ самого города Краесветска, хотя игарчане, особенно старожилы, многое узнают из того, что было и есть в Игарке.
Повесть писалась по памяти, а память, даже такая как у меня, может что-то утратить, подменить, заслонить дальние события и лица недавно виденными, употребить слова и названия, случайно где-то услышанные. Потому я и не придерживался строгой документальности в изображении людей и места действия – это всегда связывает руки, заземляет мысль, обуздывает фантазию, без которой проза лишается многоплановости, становится достоверной по материалу, но плоской и скучной для чтения.
Была ли кража денег в бане? Да, была, но ещё до того, как я попал в игарский дом-интернат. Но и при мне случались всякого рода кражи, драки и потасовки с городской шпаной, которую тогда в самом деле возглавляли Слепец – Слепцов и Валька Вдовин (с ним я даже водил дружбу и бывал у него дома). Вообще-то, вопрос «была – не была», «было – не было» не должен занимать читателя. Главный вопрос: так могло быть? И если читатель говорит «Да», значит, написано всё точно и достоверно – искусство художника не нужно путать с искусством фотографа – между ними недостижимое расстояние.
Но так уж всех читателей занимает вопрос прототипов, что я потрафлю их любопытству. Мария Егоровна Астафьева, жена моего деда, которую я звал бабушкой из Сисима, жившая во втором бараке на окраине нового города неподалёку от графитной фабрики, часто и с благодарностью вспоминала коменданта, который не дал загинуть многим спецпереселенцам в первую, страшную зиму. Он постоянно ходил по баракам, помогал словом и делом, в частности, помог и ей с ребятишками. Фамилию его она не помнила, да это и не имело для меня никакого значения, главное, там, в далёком Заполярье, был, нашёлся человек, который, не щадя себя, выполнял свой долг и проявлял человечность к людям, кои на заботу о них и доброту отвечали ещё большей добротой и самоотверженным трудом, иначе городу было бы не устоять, люди вымерли бы от цинги и бесправия.
В 1939 году (за точность не ручаюсь – я ведь в ту пору был мальчишкой) в Игарке умер секретарь горкома по фамилии Хлопков или Охлопков. Помню, когда его хоронили, был страшный мороз, и оркестранты грели трубы под мышками и под пальто, но трубы всё равно перехватывало, и они сипели. Какими путями я оказался около гроба – не ведаю, но меня поразило лицо покойного – скорбное и в то же время хранящее печать спокойствия и достоинства. Я прислушался к разговорам и речам – говорили о нём много хорошего, но мне показалось, что у покойного нет родных, что он всего себя отдал людям и что, может, это тот самый человек, который был в 30-х годах комендантом Игарки. С тех пор и начал во мне складываться образ, который и был написан под фамилией Ступинский. Увы, мало ему досталось места в повести – у сюжета свои законы, своя дисциплина, он не даёт разбрасываться и озираться по сторонам.
Репнин Валериан Иванович – это Василий Иванович Соколов. Всё, что о нём написано в «Краже», действительно имело место в его жизни. Я слышал, что умер он в 1944 году, будучи директором школы в совхозе «Полярный», что на острове против Игарки. Его давно нет, но я до конца дней буду хранить о нём добрую память, поклоняться его человечности, уму, такту и обаянию – всё, что было во мне плохого, начал из меня потихоньку выкорчёвывать и взращивать хорошее – он! И ещё – Игнатий Дмитриевич Рождественский, работавший в ту пору преподавателем литературы и русского языка в школах Игарки.
А вот зав. гороно Голикова выведена под собственной фамилией, и портрет её ублюдочный в точности сохранён в моей памяти и написан в назидание тем учителям и воспитателям, которые полагают, что можно угнетать, притеснять и унижать детей безнаказанно. Дети всё равно когда-то станут взрослыми, и ещё неизвестно, что из них получится. А вдруг из них получится писатель, да ещё памятливый, да их в «комедию вставит!», как горестно говорит городничий в «Ревизоре». Маруся Черепанова написана под своей фамилией. Где она – я не знаю. Вася Петров, с которого наполовину списан Попик, работал одно время в посёлке Старая Игарка заведующим зверофермой. Зина Кондакова – это Зина Куликова, фамилия её по понятным причинам изменена, и не надо её объявлять во всеуслышание.
Паралитик так и остался Паралитиком. Слышал, что блатняки отрубили ему голову в исправительно-трудовой колонии. Где Деменков и что с ним, я не знаю, написан он под доподлинной фамилией. Тётя Уля так и была тётей Улей. Добрейший, чудеснейший человек! Такими, как тётя Уля, мир держится, только мы, кого она кормила, поила и иногда по-матерински бранила, этого не замечаем и поздно понимаем.
Многие наши ребята погибли на войне, иные в трудах закончили земной путь – ведь нам почти всем уже за пятьдесят! Скоро будет пятьдесят и городу Игарке. Доживу – непременно приеду на этот главный для всех нас, старых игарчан, праздник.
Прощаясь со всеми вами, дорогие друзья, сообщаю, что работаю над повестью «Царь-рыба». Она тоже о Сибири, об Енисее, о родных земляках. Лежит начерно написанный роман о войне, ждёт своего часа. В замысле повесть о войне, фантастическая повесть, рассказы. В будущем году выйдет моя книга «Где-то гремит война» в издательстве «Современник», очередным изданием – «Конь с розовой гривой» в издательстве «Детская литература». Запланирована книга публицистики в серии «О времени и о себе». «По секрету» сообщу, как самым близким людям (писатели, как и охотники, очень суеверны), что в конце 70-х годов планируется издание 5-томного собрания сочинений.
Как видите, планов, замыслов и работы впереди много!
Вам, Евгений Павлович, и Вашим сотрудникам – доброй зимы, здоровья, успехов в работе и радостей в жизни! С Новым годом! Ваш Виктор Астафьев
Раз уж сам не могу, то посылаю несколько фотографий – они помогут Вам живее сделать передачу.
1974 г.
(А. А. Богданову)
Дорогой Альберт!
Я как-то спрашивал у Сергея Васильевича[116], сызнова жаловавшегося, что печатать нечего. «Неужто, – спрашивал я, – из самотёка нашего не отыскивается?» – «Ничего. Верь мне – ничего». Я не поверил и остался при своём мнении, да и не верю этому. Вспомните старый «Новый мир», все авторы, в том числе и ныне уважаемые «Нашим современником», оказались в нём из самотёка.
Просто у нас не умеют или не хотят – нет заинтересованных лиц в том, чтобы работать как следует с самотёком. Согласиться с тем, что в течение года ничего интересного не приходило с почтой, я не могу и не хочу – это значило бы согласиться с тем, что нация наша уж вовсе оскудела, что хорошие произведения высохли, как грибы в прошлогоднее лето от засухи.
Как свидетельство того, что с самотёком в нашем журнале работают наплевательски, спустя рукава, я посылаю Вам письмо Политова, рассказ которого доделывался по моей просьбе и указаниям несколько раз, после чего я разрешил ему послать его в наш журнал и заставил автора добавить (для нас же) повесть.
Все мои рекомендации последних годов журналом игнорируются, ни одна вещь не прошла, а и было-то их очень немного из потока рукописей, идущих ко мне, я выбрал лишь крупицы. Так или иначе, хотите вы того или нет, но таким отношением не только к авторам, мной рекомендованным, Вы ставите и меня как бы в умственно неполноценные, отобравшего неполноценные рукописи. А раз так, то и смысла мне нет работать на и для Вас, чего-то читать, фамилию свою оставлять «дежурной» на последней страничке журнала я бы не хотел. Соглашался идти в редколлегию работать, а не дежурить, и работать не для себя, и не в надежде, что авось ещё какого-нибудь провинциального горемыку удастся пристроить и напечатать, ибо уж совсем стало глухо и плохо работать провинциальным писателям. Мои вещи и без Вас найдутся храбрецы печатать. И мне по-прежнему жаль, что не удалось напечатать Филипповича с его великолепной повестью и рассказами; не удалось пристроить Ромашова из Перми, повесть которого, может, и не фейерверк, но не хуже многого из того, что мы печатаем. «Мы сами с усами» – как бы дают понять в редакции, но и «с усами» печатают такое дерьмо, что за журнал и за свою, даже «дежурную» фамилию стыдно делается (я имею в виду хотя бы тот же рассказ Рослякова или убогие стишки Иванова из Ярославля), да и ещё кой-чего.
Наверное, я не смогу быть на редколлегии – лечу зубы, и на 24-е назначено отчётно-выборное собрание нашей писательской организации, но попрошу это письмо зачитать как моё выступление, письмо Политова тоже зачитать, потом вернуть его мне. Стишки не читать (их он писал уж не от ума), хотя они на том же уровне, увы, на каком мы иной раз печатаем в «лучшем» журнале!
Виктор Астафьев
20 декабря 1974 г.
(В. Г. Распутину)
Дорогой Валя!
Поздравляю тебя и всех твоих домашних с Новым годом. Все будьте здоровы, живите дружно, и тебе пусть хорошо работается в новом году!
Я давно хотел тебе написать, ещё сразу, как прочёл «Живи и помни», но сам сидел плотно за столом, всё ещё добываю и добиваю «Царь-рыбу», а она не больно добывается, уходит вглыбь, а оттуда, как тебе известно, и налима не больно-то скоро выудишь, вертухается, не даётся даже налим, а тут рыба, да ещё и «царь»…
Очень ты хорошо написал повесть, Валя! Очень! Я такой образцовой, такой плотной и глубоко национальной прозы давно не читал в нашей современной литературе. Да и есть ли она? Есть приближенная к этой, но то ей неприбранность мешает, то нравственная неясность позиции автора, которому и хочется, и колется что-то сказать, да «внутренний цензор» мешает. Ты написал роман (конечно же, это роман) о трагедии войны, вот именно народной войны, а то у нас все это слово понимают и принимают в смысле массовости, но смысл всего происходившего гораздо глубже. Как-то на фронте я слышал, уж не помню по какому случаю, сказанное умным человеком: «Молокососы! – это нам, юнцам говорилось, – что вы тут хлещетесь, под пулями работаете, надеясь, что потом вас на руках носить будут, помогут вам в жизни. Ни хрена! Как всегда, победу отнимут у народа те, кто за вашими спинами скрывался, и чтоб её отнять у вас, поперёд вас и бедных баб высунутся, вас с говном смешают, сделают безликой массой, принизят ваше значение, оплюют ваш тяжкий труд на войне и в тылу…»
Примерно вот такое, в окопах, на передовой – там ведь нам свобода полная была, болтай чего хочешь, – начальство-то, особенно надзорное, берегло свои жизни и отиралось во втором эшелоне. Это уж потом, отнимая нашу победу, повысовывалось вперёд столько всякого народу, что мы оторопели: вот, оказывается, кто подвиги-то совершал – журналисты, артисты, кинохроникёры, контрразведчики, тыловики всех мастей, а генералы так прямо носом землю рыли на передовой, ну а уж комиссары, те просто только и кричали: «Коммунисты, вперёд! Коммунисты, вперёд!» и грудью пёрли на врага, а мы лишь землю копали, пушки таскали, кур воровали, картошку копали и вшей кормили, ну изредка стреляли. Ну бомбили нас, убивали, ранили не по разу – экая невидаль, это совсем никому и не интересно! У нас комиссар, замполит артиллерийской бригады, на фронте брюшком обзавёлся, румянец на его щеках земляничный наспел, ездил на машине, застеленной ковром, спал на простынях, кушал с отдельной кухни, и ни разу – ни разу! – я его не видел на передовой, где нам курить завернуть не во что было, а уж о жратве и говорить нечего…
А как они в штабах выпячивали грудь, обнимали именем народа таких вот, как твой мужик, уставший от войны, – видимость работы, занятость свою на войне надо ж было где-то и на ком-то проявить. При переправе на плацдарм на левом берегу оставались три сотни чиновного люду, заградотряды поставили, все чего-то бегали, указывали, руководили, все в поту, глаза на лбу, а на ту сторону плыть-то и неохота. Ну, а уж о бабах и говорить нечего. Твоя Настёна в их общем ряду страдальческом только тобой понята и написана. Но концовка… (Викулов читал из письма твоего на редколлегии) и в самом деле скомкана, в сравнении с остальным обстоятельным текстом. Да и сам знаешь, Валя, что-то есть в ней от лукавого. Ты сам и виноват. Нигде не допустил сбою, везде был предельно точен и искренен. И вот… Ты знаешь, как запутано всё было в ту пору? Народ ехал куда попало, убегал от баб, а бабы от мужиков. Твоей Настёне с ребёнком, да и вместе с мужем затеряться было в любом леспромхозе – тьфу! – раз плюнуть. Туда брали кого попало и как попало.
Нравственное что-то, совесть, растерянность, неумение сдвинуться с места не позволили? Но Настёна вон какую изворотливость проявляла до этого! Что-то тут надо доделывать, Валя. Что-то додумывать и придумывать, чтоб конец повести (романа!) был на уровне всей остальной вещи. Один въедливый читатель написал мне, что да, повесть Распутина – это отдельно от всей литературы стоящая вещь, и долго ей жить, но всё-таки Распутин окончил трагедию там, где у Достоевского она только начиналась… Не во всём тут можно согласиться с саратовским читателем, но что-то есть в этих словах и в точку. Но всё это придирки к большой вещи, сложной и, повторяю, лучшей из всего того, что мне доводилось читать за многие, особенно за последние годы. Писать тебе, Валя, дальше и дальше! Ты вон ещё какой молодой!..
А я всё живу воспоминаниями о Байкале! Очень хорошие несколько дней прожито, так и стоят в глазах горы с прожильями снегов, море цветов на склонах, росплески голубых незабудок. Толстой говорил: «Пусть она, эта цивилизация, погибнет к чёртовой матери, вот только музыку жалко», а мне природу. Цветы вот эти, пташек, почему-то особенно маленьких, и ещё ребятишек.
Я тоже купил себе дом в деревне, на берегу реки Кубены. Конечно, это не Сибирь, не Байкал тем более, но и в этих сирых северных местах есть свои прелести и каждый цветочек тут уже видишь отдельно и ценишь особой ценой. Может, бог даст, когда и побываешь у нас, Русь древнюю посмотришь – это тоже надо видеть. Художнику всё надо видеть. А мы с женою, если ничего не стрясётся, непременно побываем на Байкале и у бурят, и у вас.
А пока «всё смешалось в доме Астафьевых!» – дочь выходит замуж – это, брат, пострашней бомбёжки! Вот незаметно доживёшь и сам узнаешь. Пятнадцатого января Жене Носову полста – поздравьте его, хороший он человек… Отец-бродяга в Астрахани загибается, вот поеду к Жене и от него в Астрахань – писать художественные произведения некогда, всё время дела более «важные» отвлекают, не знаю, когда и закончу повесть.
Попрошу тебя, Валя, передай мои поклоны и поздравления с Новым годом Славе Шугаеву, повесть которого «Пётр и Павел» мне очень тоже понравилась, Володе Жемчужникову, Глебу Пакулову, Жене Суворову и всем знакомым иркутянам. Тебя ещё раз поздравляю с рождением прекрасного романа, всех нас с победой, крупной победой русской прозы, желаю, чтоб усталость твоя скорее проходила и ты начинал новую, ещё лучшую вещь, хотя лучше-то вроде и невозможно.
Братски тебя обнимаю и целую, твой Виктор Петрович
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК