1995
14 января 1995 г.
(А. Михайлову)
Дорогой Саша!
Эта Ваша Москва… Как Вы в ней и живёте? Я едва вырвался, отдыхиваюсь – рукава ведь отрывают – всем чего-то надо, каких-то слов, бесед, будто и без меня трепотни мало!.. От двух газет, даже от трёх так и не смог отбиться, чего-то наговорил впопыхах и обязательно глупость какую-нибудь ляпнул, оплошность сделал, а её за углом с топором ждут Проханов с Бондаренко.
Дома среди почты нашёл и твоё письмо со статьёй. Очень хорошо и доходчиво ты написал, а то ведь вместе с твоей статьёй появилась статья Немзера, по-моему, в «Сегодня». Ну ведь неглупый человек, иногда и мысли толковые высказывает, но хочется вот человеку вывернуться овчиной наружу да и только. Я тут встренул в газете «Сегодня» статью Курицына о Хименесе, обрадовался – поэт-то замечательный, человек колоритнейший, испанцами обожаемый. Ну, думаю, и до наших дойдёт. Да Курицыну до того ли Хименеса, как до полтавского хохла! Ему надо свою умственность продемонстрировать! После его статейки и истолкования жемчужинки мировой словесности «Мой Платеро» Хименеса не только искать, но и читать не станут.
У меня, Саша, одна к тебе претензия иль даже просьба: когда будешь впредь толковать о «правде войны», не забывай, пожалуйста, Костю Воробьёва, он ведь раньше всех нас на боевой-то рубеж вышел и пал на нём, всеми брошенный и одинокий. Бондарев, да, в «Горячем снеге» многое нарисовал, но и похитрил, полукавил достаточно с этими положительными отцами-комиссарами, с иконописным советником фронта – Весниным, а дальше уж и вовсе в эстетизму ударился. Последний роман его в «Нашем современнике» я не смог читать, одолел полста страниц и утомился так же, как утомляли всегда его умственные, многозначительные речи, где и слова единого в простоте человек не скажет…
А дела мои крутые. После сдачи романа в «Новый мир», работы изнурительной, обескураживающей, я хотел отдохнуть. Но тут фашисты забегали, красными флагами затрясли, снова к бою и насилию призывают, и Марья моя, страдая за внука, которого замордовали в армии, и изнурившись с моим романом, слегла. В больницу отправилась, а её туда не завлечёшь, её только утащить туда возможно – ей, бедолаге, и болеть некогда. А я вот, моральный урод, такой уж моральный урод! Как только моя Марья сваливается – за стол, работать. И захотелось мне выплеснуть на бумагу повестушку о судьбе незадачливого инвалида войны. И хотел я её взять на шарап, раз, раз и… на матрац. Не-е, паря, силёнки уж не те и графоман плодовитый. Пришла Марья из больницы, за стенки держится, но в деревню меня спровадила. («Чем ты мне тут поможешь? Звони почаще».)
И я засел в деревне-то, засел, и бабу бросил – превыше сил моих и сознания ущербного работа-то. Одновременно внука из армии выцарапывали, бабка получила первую группу инвалидности. Куда уж дальше-то?
Я тем временем накорябал повесть, ноне она называется «Так хочется жить». И опять же Марью, кого больше-то, засадил за машинку. Дело идёт к развязке, с повестью-то. Делаю последнюю правку. В конце января из Москвы прилетит редактор, мы с нею отредактируем повесть и подготовим её в пятый, победный номер «Знамени». От «Нового мира» я решил маленько отдохнуть.
Повесть на 10 листов. Писалась «вне плана», через всякие уж силы и возможности. А тут ещё юбилейный год – нет-нет да и настигнет отголосок пьянки. И я полежал в больнице, вроде бы подправился, сил подкопил, но в Москве их и потратил, поскольку не высыпался – уже не могу с ходу войти во время, как раньше бывало, просыпаюсь часа в три-четыре и хоть ты матушку-репку пой, а ведь дела-то надо делать.
Вышла первая книга в «Вече» «Проклятых и убитых» вместе с «Пастушкой», затеивается издание 15-томного собрания сочинений. На него нужны деньги, и большие. Хлопотали. Выхлопотали под премию и шум премиальный. Издание будет почти благотворительное, из 30 тысяч тиража 20 пойдут бесплатно в библиотеки, в основном в рабочие, и только на 10 тысяч будет проведена подписка. Надо бы как-то и тебя «обхватить» с Санькой твоим. Умён он у тебя, но бродяга. Читал его колонку о книжной выставке в Германии – хлёстко мыслит и пишет и в отличие от Курицына почти не умничает – в отца пошёл, коли и так умён, так чего ж из кожи-то лезть?!
Вот, Саня, доканчиваю работу над повестью, и без передыху надо приниматься за собрание сочинений, надо самому составлять и комментировать, ибо много врут издатели. И снова – срочно! А силы мои богатырские оставляют меня, третьего дня закружилась голова, мгновенное отключение – и я упал, да на кухне, об плиту разбил и без того повреждённую половину лица, колено ушиб, на башку шишек насадил. И сейчас голова кружится. На улицу пока не выхожу – боюсь упасть, да и рожа снесена, скажут, Марья Семёновна, наконец-то, добралась до этого эксплуататора, за все обиды, ей во множестве нанесённые за 50-то лет, рассчиталась! И справедливость торжествует! Бог без наказания никого не оставит.
Ну, раз меня на юмор повело – закругляюсь и ещё раз благодарю тебя за доброе слово о труде, который шибко тяжело мне даётся, как бы уж не мне и принадлежит, отчуждённо я роман-то чувствую, а вот повесть мне родная получилась, ибо о таком же она мудаке, как я сам.
Сегодня Старый Новый год. Дай Бог, чтобы у вас всё было ладно.
Целую, обнимаю преданно. Твой Виктор
5 февраля 1995 г.
Красноярск
(Н. Гашеву)
Дорогой Коля!
Марья Семёновна в тяжёлом состоянии на носилках увезена в больницу, уже две недели как, и всё сошло с кругу. Сегодня получил ксероксы повести, запутался вконец, но запечатал и тебе экземпляр. Хватился – не могу найти книжку индексов и газету «Звезда», есть вырезки, а где газета? Найди попробуй.
Тем временем Поля почту принесла, глядь – письмо от тебя, вот тебе и индекс. Завтра бандероль уйдёт к тебе. Ты же знаешь, что меня в детдоме воспитывал не комиссар, а белогвардейский офицер, и коли я пообещал, то воистину кровь из носа, да сделаю.
Живу на пределе. А тут Москва и редакторша заедают, всем чего-то надо, у всех юбилеи, презентации и всякие хуяции. Мечтаю об одном – отдохнуть, но всё зависит от здоровья М. С., не сердитесь на неё. Если б вы знали, как она больна, изношена, сердце на трёх было ниточках, а теперь на двух повисло. Аритмию, сказали, уже не снять, это после двух-то инфарктов! Что мы будем без неё делать, даже воображения не хватает.
Ну, будь здоров и успокойся. Рукопись придёт, напиши. Обнимаю, твой Виктор Петрович
1 марта 1995 г.
Красноярск
(Г. Вершинину)
Дорогой редактор Г. Вершинин!
Я был удивлён и обрадован, получив ваше письмо и газеты с письмами читателей. С времён молодости я пристально смотрю провинциальные газеты, особенно и в первую очередь «родные» – районки и городские.
Вижу, как скромно ваша газета оформлена! Но какая она неузнаваемая! Была тихонькая, более чем скромная, со снимками стахановцев и стахановок за станком и на тракторе, с детьми, загорающими у пруда, а читать в ней было нечего, её лишь «смотрели».
И вот, прочитав присланные мне номера, увидел, что лысьвенскую газету делают мужики умелые и неробкого десятка – используют с толком благоприятные для журналистов времена. Иной раз я аж вздохну горько и завистливо: «Эх, мне бы в такое время, да в газету бы…»
Что же касается неоднозначного отношения к роману, я и по письмам знаю: от отставного комиссарства и военных чинов – ругань, а от солдат-окопников и офицеров идут письма одобрительные, многие со словами: «Слава богу, дожили до правды о войне!..»
Но правда о войне и сама неоднозначная. С одной стороны – Победа. Пусть и громадной, надсадной, огромной кровью давшаяся и с такими огромными потерями, что нам стесняются их оглашать до сих пор. Вероятно, 47 миллионов – самая правдивая и страшная цифра. Да и как иначе могло быть? Когда у лётчиков-немцев спрашивали, как это они, герои рейха, сумели сбить по 400—600 самолётов, а советский герой Покрышкин – два, и тоже герой… Немцы, учившиеся в наших авиашколах, скромно отвечали, что в ту пору, когда советские лётчики сидели в классах, изучая историю партии, они летали – готовились к боям.
Три миллиона, вся почти кадровая армия наша попала в плен в 1941 году, и 250 тысяч голодных, беспризорных вояк-военных целую зиму бродили по Украине, их, чтобы не кормить и не охранять, даже в плен не брали, и они начали объединяться в банды, потом ушли в леса, объявив себя партизанами…
Ох уж эта «правда» войны! Мы, шестеро человек из одного взвода управления артдивизиона – осталось уже только трое, – собирались вместе и не раз спорили, ругались, вспоминая войну, – даже один бой, один случай, переход – все помнили по-разному. А вот если свести эту «правду» шестерых с «правдой» сотен, тысяч, миллионов – получится уже более полная картина.
«Всю правду знает только народ», – сказал незадолго до смерти Константин Симонов, услышавший эту великую фразу от солдат-фронтовиков.
Я-то, вникнув в материал войны, не только с нашей, но и с противной стороны, знаю теперь, что нас спасло чудо, народ и Бог, который не раз уж спасал Россию – и от монголов, и в смутные времена, и в 1812 году, и в последней войне, и сейчас надежда только на него, на милостивца. Сильно мы Господа прогневили, много и страшно нагрешили, надо всем молиться, а это значит – вести себя достойно на земле, и, может быть, он простит нас и не отвернёт своего милосердного лика от нас, расхристанных, злобных, неспособных к покаянию.
Вот третья книга и будет о народе нашем, великом и многотерпеливом, который, жертвуя собой и даже будущим своим, слезами, кровью, костьми своими и муками спас всю землю от поругания, а себя и Россию надсадил, обескровил. И одичала русская святая деревня, устал, озлобился, кусочником сделался и сам народ, так и не восполнивший потерь нации, так и не перемогший страшных потрясений, военных, послевоенных гонений, лагерей, тюрем и подневольных новостроек, и в конвульсиях уже бившегося нашего доблестного сельского хозяйства, без воскресения которого, как и без возвращения к духовному началу во всей жизни, – нам не выжить.
До третьей книги далеко, а до юбилея Победы уже близко, вот и написал я новую повесть о судьбе военного инвалида. Идёт она в четвёртом номере журнала «Знамя». Писалась она уже сверх сил, тоже надсадно, да ещё в ту пору, когда моя помощница и домовод, Марья Семёновна, в тяжелейшем состоянии лежала в больнице, и потому я затянул с ответом. Да ещё ведь и текущие, общественные дела не обходят меня стороной, и народишко докучает жалобами и просьбами.
Но всё это жизнь, повседневное бытие, куда же от жизни денешься? Пока ноги ходят, руки ручку держат, башка хотя и болит, но думает, – надо шевелиться.
Мой низкий Вам поклон! Отдельный поклон городу вашему, где жили и ещё живут дорогие моему сердцу люди. Поклон и Уралу, уже воистину седому, старому и мудрому, хотя и обобрали его разбойники и варнаки всякие.
Преданно ваш Виктор Астафьев
6 марта 1995 г.
Красноярск
(В. Я. Курбатову)
Дорогой Валентин!
Письма от тебя нет-нет, да и достигнут меня, но отозваться на них всё недосуг и недосуг. Опять болела М. С., и опять очень тяжело (видно, в этом возрасте болезни, что полегче, не про нас писаны и не для нас предназначены). Уволокли на носилках, в реанимации две недели пролежала, в палате немного, ныне дома, за стены держась, ходит, но уже даёт ценные указания, командирничать принимается, значит, восстаёт. А я боялся, что на этот раз всё…
Я же всё бумагами шуршал, заканчивал новую повесть[240], потом редакторша из «Знамени» прилетела, дожимали, правили и пр. Повесть идёт срочно и досрочно в четвёртом номере «Знамени». Тем временем подоспела пора прокомментировать собрание сочинений, которое из раскорячившегося издательства «Сибирская книга» забрало одно московское издательство, надеясь на помощь спонсоров, причём могучих, но они, спонсоры, пить чай-кофе и даже водку – пожалуйста, обещают всё – пожалуйста, а потом просто на звонки издателя не отвечают или отделываются подачками и новыми обещаниями. Люди, повторяю, высокого полёта, так чего уж говорить о просто чиновниках, о просто гражданах. Тут тех, кто скурвился, даже и не порицают, даже и наоборот.
Но я всё же написал комментарии томам к восьми, остальное в голове, и если даже издание не состоится, а так оно скорее всего и будет, комментарии мои всё же останутся, и меньше за мной останется вранья и отсебятины. Кстати, статью твою Роман[241] сдал в шестой номер «Дня и ночи», журнал вроде бы на выходе. Статью я прочёл и понял, что это ещё не всё, и прошу тебя подождать с продолжением, роман неловко сокращён и печатан не по последнему варианту. Кто тут виноват, сейчас уже разбираться не стоит, но моя вина главная. Роман будет печататься в четырнадцатом номере «Роман-газеты» и выйдет в издательстве «Вече», как обещают, ко Дню Победы. А первую книгу вместе со старыми повестями напечатало, и довольно симпатично, это же издательство. Словом, наступил март, а у меня только-только посветлело, и я хочу отдохнуть и разгрести почту, а то уж пробовал в обморок падать, да в неловком месте, на кухне, по пути задев повреждённой стороной лица и головой все предметы, начиная с плиты и кончая раковиной. Лицу и башке не привыкать к биению, а колено вот болит до се.
У нас, как и в прошлые три года, сияет февральско-мартовское солнце, теплынь, и это значит, что в мае будет снег и холод.
А в остальном жизнь, как и везде – смутно, неуютно, грядёт вспышка фашизма, который тлел в загнете русской печи, и мы его, всякий в меру своих сил, сохраняли, а когда и раздували, то шаля и заигрывая с так называемыми родными подельниками, то молча и равнодушно глазели на него, а кто и грелся от угольков-то.
Наверное, всё-таки мы сами виноваты во всех наших бедах и злоключениях, нам и гореть в фашистском кострище, если всё же не опомнимся и не начнём с ним не то чтобы бороться (где уж нам уж), а хотя бы противостоять соблазну пополнять его озверевающие стаи.
Посылаю тебе заметку из «Общей газеты» Егора Яковлева, газеты антирусской, настроенной против всего, что «за нас», и в поддержку всего, вплоть до Дудаева, что готово погубить нас, умыть кровью. Скажи им, что они заодно с русским фашизмом, обидятся ведь и начнут тыкать пальцем в полосы, где порой явно, но больше чуть скрытно торжествует «свобода слова» прохановского понимания и толка.
Умер ещё один мой родственник, муж сестры Кати, мужик под два метра роста, сознательную свою жизнь проработавший в доке грузчиком и сгнивший от небрежно сделанной операции грыжи. Отравились зельем и повымерли мужики вокруг моей избы в Овсянке, в том числе и румяный, косолапый и здоровенный мужик Миша Еремеев, одни Сёмка и Витька Юшковы живут, бьют – один бабу свою, другой – старуху мать, их и отрава уже не берёт, а Сёмку и тюрьма уже не страшит, та же битая и резаная им не раз баба и выкупает его из тюрьмы.
Письмо мамы твоей я относил Марье Семёновне в больницу, она, когда очухается, думаю, напишет или уже написала ответ. А пока сидит или лежит и приводит в порядок альбомы, письма и документы своих и моих родственников, бередит и без того надсаженное сердце. Да что ж делать. Я уже видел в свалках, под берегом Енисея, деревенские «дела» и картинки, да и она видела всякое, вот и не может оставлять родных людей без призору.
Бог и за это пособит ей, поддержит так стремительно убегающую её жизнь, нужную и нам, живым, да вот и мёртвым необходимую.
Крепко и преданно обнимаю. Виктор Петрович
14 марта 1995 г.
Красноярск
Открытое письмо
Главе администрации Красноярского края В. М. Зубову от писателя, инвалида Отечественной войны, почётного гражданина города Красноярска В. П. Астафьева
В период перестройки, которая кому-то нравится, а кому-то нет, с приходом бесцензурного времени началось стремительное движение печатного слова. Вместо трёх, а где и двух газет – партийной и комсомольской – начали выходить в краях и областях десятки новых изданий, среди которых были и шумные, пустые и даже визгливые газеты, но устояли и те, что выходят десятки лет, соблюдая высокий журналистский профессионализм, деловитость и стремление помочь стране и народу в тревожное для них время.
Тогда же вот и возникла «Красноярская газета», поименовавшая себя «народной», с претензией говорить только «правду», «открывать ему глаза» на творящееся вокруг, на безобразия. Но «правду» открывать взялась вся послушная и благоверная советская журналистика. Этим, скоро стало видно, никого не удивить, и «народная» газета, ожидавшая, что её расхватают и будут читать народные массы, успеха у народа не снискала, более трёх-четырёх тысяч подписчиков на год не наскребла (для сравнения: старейшая газета края «Красноярский рабочий» имеет подписчиков за 150 тысяч).
Есть выход, давно известный журналистам, – улучшать своё издание, культуру его и собирать под свою крышу читателя достойным трудом, качественной работой.
Но для этого одного норова мало, нужно иметь талант и хотя бы элементарное понятие об этике и ценности печатного слова.
«Красноярская газета» предпочла иной путь, ныне распространённый: брать и завоёвывать читателя не культурой, а горлом – громче всех орать, доходя до митинговщины и оскорблений тех, кто не с ними, спекулируя на сложностях времени и тяжёлом положении в стране, заниматься политиканством самого низкого пошиба, всеми силами, злыми силами, помогая дестабилизации в обществе.
Газета, издающаяся на уровне боевого листка какого-нибудь зачуханного армейского дисбата, объявляет себя единственной в крае, которая пишет и проповедует правду, разоблачает врагов, а во враги её попали уже все более или менее достойные люди края и города Красноярска. И всё это происходило и происходит оттого, что газету начал и до сих пор возглавляет Олег Пащенко, человек духовно недоразвитый в смысле профессии, но честолюбивый, жаждущий власти и славы, которых пером ему не добыть, а только интригами, наглостью и нахрапом.
В своё время я доверился этому человеку и он получил от меня всё, что ему нужно, – предисловие к первой книге, об издании которой хлопотал, дал ему рекомендацию в Союз писателей и снова хлопотал – о принятии его в эту организацию, ибо по его книжке «Родичи», очень слабой и невнятной, его в Союз не приняли бы. Всё это делалось для становления человека и литератора, который бросил пить, обзавёлся семьёй, проявлял себя активным организатором всяческих творческих встреч и мероприятий.
Но авансы, выданные Пащенко, ввергли его в ещё большую гордыню, возбудили в нём глубоко скрытое честолюбие, надменность, горлохватство.
Получив в своё распоряжение газету, Пащенко развернулся и проявил полной мерой все свои, до благодатного времени тщательно скрываемые качества. Ставши в газете этаким провинциальным наполеончиком, он и кадры подобрал по себе, у него работают не журналисты (те ему ни к чему), а бойцы «за правое дело» собрались вокруг него. Попробовавшие работать в «Красноярской газете» стоящие писатели и журналисты скоро были вынуждены покинуть это воинственное и низкопробное издание. Осталось то, что нужно редактору, – графоманы и неудачники от литературы и журналистики, мстящие всем за свою бесталанность и нравственное одичание, во всём потакая редактору, поддакивая ему – иначе оскорбит и выгонит. Коллектив, точнее, шайка оголтелых писак позволила Пащенко превратиться в культик, хвалящий себя, своих родных и близких на страницах собственной газеты, где он даже юбилей своей статьи отметит перепечаткой с собственным предисловием к ней, назвавши это творение гениальным.
Ну и тешься ты, возноси себя до небес в газете, которую путные люди не читают и не выписывают, читатели тут достойны своего издателя – развенчанные партократы, вохровцы из сталинских лагерей и одичавшая военная элита, жаждущая возврата к тоталитарным временам, тоскующая по Сталину и «смело», когда всё и вся дозволено, изобличающая демократию и в особенности интеллигенцию.
Пропивший свою юность и молодость, редактор Пащенко, покрутившийся возле интеллигенции, но по недоразвитости своей не постигший, что это такое, патологически ненавидит людей образованных и тех, кто талантливей его, а талантливей его все вокруг. От ненависти он бросается с лаем на своих товарищей по Союзу писателей, словами, достойными лагерного тюремного жаргона, срамит всех, кто работает и ведёт себя достойно в литературе.
Дело кончилось тем, что красноярские писатели с позором выдворили его из своей организации, но он, написавший худосочную книжонку и много газетной пакости, не устаёт спекулировать званием писателя и потрясает членским билетом.
Оболганные и оскорблённые «Красноярской газетой» писатели и журналисты не связываются с Пащенко, но он это считает трусостью, пишет всё более агрессивные пасквили, угрожает то с экрана, то со страниц творческим людям: «Вот наши к власти придут – польётся кровушка, мы всех запомним, кто не с нами».
Получив поддержку профашистских изданий, прежде всего прохановского помойного листка под названием «Завтра», и деньги от компартии и ВПК на поддержку своего грязного издания, Пащенко совсем взорлил, и ныне «Красноярская газета», даже не подбирая слов и выражений, кроет почём зря всех, кто ей не нравится, проповедуя насилие, обещает близкий переворот и перемену власти, и тогда «мы дадим». Сам Пащенко, возлюбив по завету своего высокопоставленного патрона и финансового благодетеля Петра Романова слово «оппозиция», прикрываясь им да ещё словом «русские патриоты», выступает в качестве защитника и спасителя русского народа, проповедуя при этом ненависть и примкнув к фашистам, которые, увы, свили своё гнездо не где-нибудь на свалке, а в Красноярском университете.
«Добродетели» однажды прислали мне университетскую газету с отчётом о сборище красноярских чернорубашечников, снявшихся на память, смотрю – сбоку к ним Пащенко прилепился. Это любимая позиция всякого ничтожества – липнуть к тому, кто сей момент кажется сильнее и от кого можно чего-нибудь получить или высосать.
Благодушие и терпение нашей администрации, творческой и культурной общественности, этакое снисходительное пренебрежение и терпимость к оголтелому, воинствующему газетному хамству, переросшему в проповедь насилия и фашизма, уже давно вызывают недоумение творческой интеллигенции и ещё не совсем одичавшей общественности – доколе могут они, вместе с ними и губернатор, и представитель президента потакать разнузданности черносотенной «Красноярской газеты», которая плюёт им, и всем, и кто там дальше, в лицо. Ведь есть же конституция Российской Федерации, а в ней четвёртая статья, которая гласит: «Не допускается использование средств массовой информации… для призыва к захвату власти, насильственному изменению конституционного строя и целостности государства, разжигания национальной, классовой, социальной, религиозной нетерпимости или розни, для пропаганды войны».
«Красноярская газета», попирающая законы своего государства, оплёвывающая всякую мораль и человеческое достоинство, унижающая звание журналиста, поганящая родное слово, должна быть призвана к порядку и соблюдению хотя бы каких-то этических норм, существующих в цивилизованном обществе.
Я предлагаю администрации края создать комиссию из культурной и творческой общественности, внимательнейшим образом ознакомиться с продукцией «Красноярской газеты» и передать заключение в краевую прокуратуру. От писательской организации предлагаю ввести в комиссию Николая Волокитина и Аиду Фёдорову. От Союза журналистов – Василия Нелюбина, от культурных заведений – директора краевого краеведческого музея В. М. Ярошевскую. Остальных членов комиссии – на усмотрение администрации.
Виктор Астафьев
26 марта 1995 г.
Красноярск
(А. Ф. Гремицкой)
Дорогая Ася!
Жизнь наша идёт не колесом, тем более не «красным». Попеременке болеем – я от усталости, Марья Семёновна от изношенности. Отдохнуть не удаётся, у меня уже рукава пооторвали с этим несчастным «праздником» Победы…
Мне и сказать-то нечего, выговорился в книгах, особенно в последней повести, но требуют «победных» выкриков и надежд на будущее. А где это всё взять? Но коли у меня нет оптимистического материала за душой, его додумывают и дописывают за меня.
Трудно было мне управиться с «затесями», пока помогала Марья Семёновна – ничего, а вот снова у неё приступ, и я всё доделываю один и по тому, как исклеил всё, вымазавшись до бровей в клее, разделив старое вступление надвое, ты увидишь, какой из меня канцелярист.
Несколько «затесей» я так и не нашёл, но, может, наткнусь где – дошлю. Очень бы мне хотелось, чтоб «Вече» или «Дон» издали том «затесей». Когда они будут в куче, мне будет легче к ним пристраиваться с новыми «затесями», как-то их систематизировать и привести в порядок при жизни. Без меня они позатеряются, ибо печатаются разбросанно и, в основном, в провинции.
Сегодня воскресенье, завтра Поля отнесёт бандероль на почту и это письмо.
Погода наступала солнечная, весенняя, началась первая водотечь, а на сердце отчего-то муторно и тяжко. Скорее бы в деревню, но наши яркие «новости» застают и в деревне, и в тайге даже.
Поля у нас сделалась хорошая помощница бабе, а тот оболтус каким был, таким и остался – грубым, наглым захребетником. Пожалел я бабушку, вытащил из казармы, а надо было ещё подержать его там с полгодика хотя бы. Впрочем, таким ублюдкам и бесстыжим рожам всё нипочём. Коли ума не дано природой, никакой мерой его не добавить.
Ну, прости, ради бога! У тебя и своих забот и неприятностей хватает. Кланяюсь, обнимаю, целую. Виктор Петрович
4 апреля 1995 г.
Красноярск
(М.В. Булгакову)
Дорогой Михаил Васильевич!
Это удивительное, чисто российское свойство: охотники на Руси и пишущие об охоте – предобродушнейшие и доверчивые люди. Да, я вспомнил о встрече в метро после Вашего напоминания и «Охотничьи просторы»[242] выписал, да вот ещё не читал, хотя, видит Бог, только эту литературу и читал бы всегда, ибо в избушке, в тайге живьём послушать охотников доводится редко, на зимней рыбалке не бываю и общаюсь с хорошим народом – рыбаками и охотниками – только через книги.
Конечно, печатайте всё, что Вам хочется и Карине[243] поклонитесь, а то я её уже «потерял», но есть какая-то Высшая память: накануне получения Вашего письма мне пришлось приехавшему другу-художнику рассказать о её отце[244] и, конечно же, вспомнить и Карину, и Владилена[245] и вот – как с неба письмо Ваше.
Сейчас, после повести[246], написанной вослед роману, я никуда не годен – обессилел, хвораю, но в голове давно роится повесть о собаке со сценами потешной охоты, ибо и собака, и я охотники ещё те были. Собака – спаниель, Спирькой звали – оставила по себе память куда ярче, нежели живые человеки, повстречавшиеся мне в жизни. Если что напишется, непременно пришлю Вам и пожелаю, чтоб издание Ваше устояло, рекламный листок нужен. Я бы его раздал и разослал по охотникам и друзьям-таёжникам. А вначале я собираюсь в родную деревню садить огород, ибо ни рыбалки, ни охоты возле неё уже нет, и жизнь какая-то идёт постная, неинтересная.
Кланяюсь Вам и желаю доброго здоровья и поздравляю с приближающимся днём Победы. Преданно – В. Астафьев
5 апреля 1995 г.
Красноярск
(М. С. Литвякову)
Дорогой Миша!
Ну, ты даёшь! Сколько времени от тебя ни звуку, ни грюку. Однако ты меня и ко дню Победы ненаряженным оставишь, а? Не знаю, звонил ли тебе парень с радио, он тут вытянул из меня беседу для «Петербурга-радио», и я просил его позвонить тебе, чтобы ты хоть почтой выслал мне наградные колодки к празднику. Сегодня уже 5 апреля, так может, ещё успеешь? Ну не успеешь, так и хрен с ними. Я всё равно никуда не пойду справлять этот патриотический шабаш, то есть плясать, клацая протезами, на горькой памяти и косточках убиенных на войне.
Мы живём с переменным успехом, то я болею, то Марья Семёновна. Я тут сделал повесть о судьбе инвалида войны, идёт в четвёртом номере «Знамени», и растратил остатки сил и здоровья на неё[247]. А сейчас жду с нетерпением, когда можно будет уехать в деревню и заняться огородом. Очень надо отдохнуть и набраться сил для третьей книги романа.
Заедает текучка, в связи с приближением Дня Победы – просто отрывают рукава и не смолкает телефон. Всем нужен патриотический трёп о войне – отбиваюсь как могу. Боже, какая же всё-таки мы нация, готовая утопить всё самое святое в безудержной болтовне и безответственной говорильне. Ни ума, ни совести, даже не понимают кощунства, лишь бы покрасоваться, грудь героически выпятить, медалями побренчать. Никому и в голову не приходит молиться, совсем свихнуты башки у народа, покалечено сознание коммунистической моралью и брехнёй. Сметёт, сметёт Господь этот мусор с земли, да уже, можно сказать, и подметает, но пьянь и ворьё не замечают этого, сами к гибели стремятся.
Ну ладно, ты всё-таки позвони, коль писать недосуг, звонить-то мастер.
Поклон Ирине и маме твоей от меня и Марьи Семёновны. Обнимаю, Виктор Петрович
20 апреля 1995 г.
Красноярск
(Е. И. Носову)
Дорогой мой Женя!
Как ты там, на самой на границе с сопредельным государством живёшь? Чего жуёшь? Бульвоном небось питаешься? Брюхо болит? Пьёшь только чай и узвар, как его называют донцы-молодцы?
Я, в детстве не видевший в глаза ни яблок, ни груш, ни прочего фрукта, думал, что это что-то подобное кулаге, которая из калины напаривается. Она, эта кулага, была тем знаменита, что, растворившись дотла в какую-то сладчайшую жижицу, в загнетке русской печи обратившись, шла насквозь до самых до штанов, потому как трусов-то не было, а штаны стирали от бани до бани, то и ходишь нараскоряку от засохшей в штанах кулаги, и чирку бедную всю изотрёт до костей, и оттого она, испуганная, и оставалась в детском возрасте на всю жизнь. А коль я пишу для того, чтоб поздравить тебя с нашим горьким днём, то никакой политики и философии касаться не буду, а стану тебе рассказывать только славные боевые эпизоды из жизни своей и окружающей меня самой героической армии.
Значит, впервые я попал на фронт в Тульскую область, на границе с Орловской. Наступление наше началось почти серединой лета, во фланг Курско-Белгородского выступа. Гениальный тут замысел был: отсечь, окружить сосредоточенные на дуге силы противника и «на плечах его» – как говорил Василий Иванович Чапаев – закончить войну ещё в 1943 году. Ни хера из этой затеи не получилось, как из многих затей наших мудрейших полководцев – умылись кровью и те, и другие. Немец отвёл оставшиеся силы, оставив и Курск и Белгород, да и заманил в харьковскую ловушку шесть наших армий – округлил, паразит, шестёрку за шестую армию Паулюса…
Но речь не об этом. Туго, медленно продвигаемся вперёд, часть наша, почти сплошь сибирская, на Дальнем Востоке, в какой-то бухте спасалась и вышла оттудова вся в чирьях. Вот в одной орловской деревушке увидели мы черешню. Спелая, алая, и кто-то из чалдонов громко удивляется: «Гляди-ко, ягода кака хрушка, а растёт на дереве, как наша черёмуха». Тут же какой-то неустрашимый сибиряк влез на дерево – попробовать. «Ну, кака ягода? На скус-то?» – «А навроде нашей костяницы и кислицы совместно» (кислицей у нас красную смородину зовут). – «Ты, еппой мать, пьяной, чё ли? Как ето может быть, чтоб и костяница, и кислица?!» – «Нате, сами пробовайте!» – кричит с дерева чалдон, и поскольку вырос он в диком лесу, привык всё ломать, рубить и жечь, то наклоняет вершину черешни, а черешня, да ещё старая, – дерево ломкое, как тебе, великому натуралисту, известно. Словом, сломилась вершина-то, и промысловик вместе с нею вниз сверзился, ничего вроде не переломал на себе, но ахает, хромает, а ребята черешню едят и соглашаются, что и на костяницу, и на кислицу, и ещё на что-то ягода похожа скусом, головой качают: «Н-ну, блядь, и земля-а-а! Ну всё на ней непонятное! И как тут люди живут?» А из людей баба явилась и говорит: «Вы зачем, дураки, дерево спортили? Зачем вершину сломили?» – «А как же иначе-то? Мы завсегда – хоть черёмуху, хоть рябину – если не нагибается, ломам или пилим, не рубим, а спиливам, чтоб ягоды не осыпались, и так берём». – «Дикий вы народ!» – покачала головой баба и, махнув рукой, ушла прочь.
А в Сумской области первый раз, попав в сады уже в августе иль в сентябре, наелись мы слив до отвала, и тоже, как от кулаги, обдристались все, и врага били беспощадно, и гнали прочь – в засохших галифе, и снова бедную чирку, свету не видавшую, ещё и бабу не нюхавшую, терзало, будто наждаком обстругивало, аж отруби из штанов сыпались.
Хотел ещё тебе описать, как под городом Львовом я обосрался, и здорово обосрался, килограмма на два с половиною опростался (сейчас вон полено осиновое в зубы беру, чтоб крику не слышно было по городу, и за два дня едва закорючку выдавлю, бледную-бледную, на червяка похожую), а тогда в духе ещё в сильном был: раз – и готово, полные штаны – враг на два километра отходит, не выдержав моей вони! А ежели полк, дивизия, армия опростается? Так вот, этой страшной вонью мы и допятили культурного врага до границы, а потом всё его логово обосрали. Но я там уж не участвовал. Жаль! Война бы на неделю раньше закончилась, ежели б там я был и по утрам опрастывался…
В «Знамени» № 4 вышла моя повесть о судьбе инвалида войны, и там ты, ежели посмотришь, многие занятные эпизоды этакого рода узришь. А пока я тебя обнимаю, целую и поздравляю, что дожили мы до этой даты, но хорошо это или плохо, с уверенностью сказать не могу. Порой бывает так уж противно жить, что хочется покою. Но вот наступила весна, я засобирался на ток глухариный, в тайгу – и сердце встрепенулось. Весь праздник, и день рождения свой, и этот горький День Победы постараюсь пробыть в тайге. Там я себя равноправным существом чувствую, а здесь, как деревянная куколка на нитке: и дёргают, и дёргают со всех сторон, и то ты кверху жопой, то вниз головой. Фашисты наши во главе с недоноском нашим – Пащенко – за меня взялись, но я отбиваюсь, работаю, иначе… даже на юмор ещё гожусь. Скоро в деревню, огород садить, то-то отдохну.
Будь здоров, старичонка! Вечно твой Виктор
1995 г.
(Кожевникову)
Дорогой мой собрат по войне!
Увы, Ваше горькое письмо – не единственное на моём письменном столе. Их пачки, и в редакциях газет, и у меня на столе, и ничем я Вам помочь не могу, кроме как советом.
Соберите все свои документы в карман, всю переписку, наденьте все награды, напишите плакат: «Сограждане! Соотечественники! Я четырежды ранен на войне, но меня унижают – мне отказали в инвалидности! Я получаю пенсию 55 тысяч рублей. Помогите мне! Я помог вам своей кровью!» Этот плакат прибейте к палке и с утра пораньше, пока нет оцепления, встаньте с ним на центральной площади Томска 9-го Мая, в День Победы.
Вас попробует застращать и даже скрутить милиция, не сдавайтесь, говорите, что всё снимается на плёнку – для кино. Требуйте, чтоб за Вами лично приехал председатель облисполкома или военком облвоенкомата. И пока они лично не приедут – не сходите с места.
Это Вам сразу же поможет. Через три дня, уверяю Вас, везде и всюду дадут ход Вашему пенсионному делу. Но будьте мужественны, как на фронте. Держитесь до конца!
Если же Вас начнут преследовать, оскорблять – дайте мне короткую телеграмму об этом, и я этим землякам-сибирякам такой устрою скандал, что иные из них полетят со своих тёплых мест.
Сделайте ещё один подвиг, сибиряк! Во имя таких же униженных и обиженных, во имя своей спокойной старости.
Желаю Вам мужества!
Ваш В. Астафьев, инвалид войны, писатель, лауреат Государственных премий
Копию письма Кожевникова вместе с моим – в Томский облисполком.
Копия письма остаётся у меня.
8 мая 1995 г.
Красноярск
(В. Хорошавцеву)
Дорогой Виктор!
В канун великого и трагического Дня Победы получил от тебя письмо, спасибо за память. Шлю тебе обещанный двухтомник. Давно надо было написать, давно и выслал бы. В этом двухтомнике есть первая книга моего главного труда – романа о войне. Прочти во втором томе статью «Подводя итоги», там есть кое-что о Чусовом и чусовском бытовании.
Сложные у меня отношения с неподготовленным советским читателем, с людьми, привыкшими к повседневной большевистской лени, изуродовавшей Россию и души россиян исказившей. С читателем культурным, хорошо подготовленным к сложному чтению, никаких у меня проблем нет, как и с честными, горя и беды хватившими на войне и в нашей жизни.
Когда я писал на провинциальном среднем уровне книги поверхностные в поток мутной советской литературы, меня хвалили и воспринимали на «уру» все, но, слава богу, и от книг поточного производства, и от массового читателя я сумел отдалиться, преодолел путы соцреализма. Писатель не красна девица, не может нравиться всем – он сам себе господин и сам творец себя и своей судьбы. Моя творческая судьба принадлежит мне, и у меня есть место в русской литературе и культуре, которое уже никто не сможет занять. И всё это сделано мною, моим трудом, очень, кстати, нелёгким и упорным – да ещё трудом Марии Семёновны, которая перепечатывала некоторые мои повести до 14 раз, а уж сколько я написал – одному Богу известно, и он, Господь, помогал и помогает мне в моей жизни и работе, да ещё друзья – люди высочайшей культуры и светлой души, такие, как Александр Николаевич Макаров.
Стихи твои «домашние», без претензий и оттого милы, добродушны, читаются с улыбкой. Спасибо!
Здоров будь! Подтверди получение книг, а то – пропадают. Обнимаю. Виктор Петрович
18 мая 1995 г.
Овсянка
(В. Я. Курбатову)
Дорогой Валентин!
Телепатия есть – я недавно подумал, поди-ко нонче Курбатов приедет, подрядит его кто-нибудь. Я сейчас в деревне, отсаживаюсь в огороде. А потом, в конце мая, отскочу в Енисейск, спрячусь на даче у своего дружка возле той самой речки, в которой ты когда-то купался. Кемь она называется.
Тут меня достают по любому поводу, да всё с выпивкой чаще, а я уж кроме чая ничего бы и не пил. Всё ещё не отделался от усталости, не выспался, не восстановился нисколько.
Ты можешь приезжать в июне в любой срок – если я буду в Енисейске, подъедешь. Я оставлю все телефоны и адреса. Хоть помолишься за нас, грешников, побеседуешь с отцом Геннадием и со мной пескарей половишь. М. С. с благоговением встретила твоё сообщение о приезде. Если меня дома не будет – поручу тебя встретить Витьке, внуку, иль друзьям-приятелям.
На этом кончаю. Завтра у нас день тяжёлый, «день молитвы и печали» – дочери-покойнице исполняется 47 лет, и уже 8 лет нету её с нами и с детьми, а дети, сам увидишь, какие уже большие. Полю горе организует и заставляет жить уже взрослой жизнью – вся тяжёлая работа по дому, магазин, почта, больница на ней. Ну да всё увидишь и узнаешь. Печальная она бывает очень, видимо, осознавать начинает, что её ждёт впереди.
Ну ладно, обнимаю. До встречи. Виктор Петрович
28 мая 1995 г.
Овсянка
(Г. Вершинину)
Дорогой Геннадий!
Вот сейчас и есть то время, когда от усталости пребываю в прострации. Измотали меня вконец. Уехал в деревню садить огород – весна плохая, народ, разогнавшийся в праздники, гуляет, отмечает, празднует, достаёт и в деревне, целится камерами, фотоаппаратами, тянет из души патриотическое слово о Родине и народе дорогом, да о Великой Победе. А у меня их нет, да и не было в душе-то, ибо я раньше других сперва почувствовал, а потом и увидел трагедию своего народа, сваленного в червивую яму коммунистами. И оттуда так и не выбравшегося, да и не желающего выбираться. Оказывается, можно жить и в помойке, пусть и в облике животного. Нашлось (и немало) так уже униженных, до скотства доведённых, что им помойка – родной дом. Погибает бедный народишко, погибает, и вроде как не осознаёт этого, что давно его лишили сознания и разума. Уж коли он снова за большевиками, а не за Богом устремился, значит, сам себя и приговорил к кончине. Дело в сроках, но большевички сократят эти сроки и, погибнув во зле и смраде, погубят и страну, и народ.
…А приехать? Ох, Геннадий, боюсь, что Вы забыли о моём возрасте, да и Марья Семёновна болеет давно и тяжело. Вот в тайгу отдышаться уеду. В середине июня сулится приехать Валентин Курбатов. К его приезду и вернусь домой. В деревне у меня есть избушка для гостей, он там любит поспать, почитать, в холодный Енисей ходит купаться, а главным образом мы с ним треплемся, да вслух друг дружке читаем Гоголя. Башковитый, высокообразованный и глубоко верующий мирянин Курбатов-то, хоть и в варначьем городе Чусовом вырос.
…Газета «Чусовской рабочий», которую я поздравляю со славным юбилеем и желаю, чтобы она «работала» и оставалась, а стало быть, в меру средств и возможностей, жила или уж точнее – мучилась с этими самыми рабочими, выражала их чаяния (любимое газетное и пробольшевистское слово, затасканное, как рабочая акула). Ну, проще сказать, помогала им жить, беды преодолевать, быть их собеседником и другом по времени и доверительности.
«Чусовской рабочий» – больная любовь моя. Любовь – оттого, что здесь я впервые столкнулся с творческим коллективом, который как ни пытались сделать подъяремным, партийным тяглом, вывёртывался из гужей и порой норовил ускакать в чисто поле.
Но как ускакать? Далеко не ускачешь с путами на ногах, с моралью и установкой идеологической: «Не верь глазам своим, а верь партийной совести». А у партии там, где совести быть, шерсть выросла, что она с успехом и ныне доказывает.
И всё же нам удавалось делать газету, порой и достойного уровня – уж как там наш «фюрер», Григорий Иванович Пепеляев, изворачивался, как цензоров явных и природой рождённых вокруг пальца обводил, какой характер проявлял, какой крестьянской сметкой обладал – одному ему известно. И если он жив, ему первый мой привет и поздравление.
…В зрелом возрасте я постиг, что величайшее творение литературы – это «Дон Кихот» Сервантеса, и по мощи таланта, даже не таланта, а бесовства какого-то, архигениальности с Сервантесом может сравниться только Гоголь. Вот их бы и взял с собой и беру, куда ни еду, вот только необитаемого острова найти не могу, а если найду полупустую деревню во святыми старушками – глянь, уже сволочь рядом селится, то расстрига-большевик, то стукач или сексотка.
Обнимаю, желаю, кланяюсь. Виктор Петрович
Лето 1995 г.
(Куликовскому)
Товарищ Куликовский!
Я благодарю Вас за письмо и прежде всего за то, что Вы подписали его, а то ведь эти храбрые коммунисты подписываются словами – «участник ВОВ и труда», боясь за свою шкуру и здесь, в мирной жизни, где писатель, ими отчитываемый или обматерённый, в лучшем случае может наплевать оскорбителю и поучителю в глаза. Благодарю за то, что не унизили звание фронтовика и седины свои каким-нибудь псевдонимом или подписью – «ветераны».
И за откровение благодарю. Конечно, мне было бы больно читать Ваши откровения, если б Вы оказались единственным читателем, отклик свой изложившим на бумаге, да ещё так пространно.
Увы, увы! Родина наша велика и разнообразна, как и народ, её населяющий. Есть у меня письма, есть и рецензии на роман совсем другого свойства и содержания, чем Ваш отзыв. Особенно мне дороги отзывы тех, кто служил в том же стрелковом полку и воевал под началом командиров, которые не стали бы менять двух взводных на одного политрука. Менять кого-либо, как и стрелять, и судить согласно человеческой морали и Божьего завета нельзя, невозможно. Это только по советской морали можно угробить сто двадцать миллионов своих сограждан, чтобы торжествовала передовая мораль и было всеобщее советское счастье. И полководец здесь может считаться великим и ясноликим, угробив сорок семь миллионов соотечественников и выслуживаясь перед партией и вождём своим в мирное время, погнать целую армию русских парней на место атомного взрыва, как подопытных кроликов, что и сделал Ваш обожаемый Жуков. Есть за ним и другие чёрные делишки и преступления, которые Вам хотелось бы не знать, забыть, а главное, чтобы все сплошь обо всём забыли, вспоминали бы прошлую войну как некое сплошь героическое действо, где русские люди только то и делали, что били врага с патриотическими выкриками, и вперёд вёл их неустрашимый комиссар.
Кроме того, что коммунисты и такие непреклонные патриоты, как Вы, опустошили войнами и преобразованиями Россию, унизили и растоптали её несчастный народ, они выработали под страхом штыков демагога-моралиста, присвоившего себе право всем ставить себя в пример, и поучать, и направлять неразумных собратьев своих. Отвратительная, дремуче-невежественная категория людей, чуть схвативших каких-то знаний, и, как им кажется, «овладевших» глубинами культуры, в том числе и читательской. Чаще всего они водятся среди наших учителей, при всеобщей грамотности ввергших и приведших страну и население её к ещё большему невежеству, чем то, которое было в безграмотной России, жившей по Божьему закону и велению; ещё наше дремучее офицерство, закономерно приведшее армию к полнейшему маразму и краху и оскорбившее своим присутствием в военных рядах звание русского офицера.
Вам, так страстно меня уличающему, как, думаю, уличали и обличали Вы своих собратьев на войне, на производстве, – и в голову не пришла Божья заповедь: «Не судите, да не судимы будете», как, наверное, совсем уж не могло прийти в голову, что есть читатель, Вам подобный, которому понравься моя книга, так в удручение и в горе я впал бы.
Я пишу книгу о войне, чтобы показать людям и прежде всего русским, что война – это чудовищное преступление против человека и человеческой морали, пишу для того, чтобы если не обуздать, так хоть немножко утишить в человеке агрессивное начало. А Вам надо, чтобы воспевалась доблесть на войне и многотерпение, забыв при этом, что чем более наврёшь про войну прошлую, тем скорее приблизишь войну будущую. И те писатели, которых Вы перечислили, продукцию, Вам потребную, поставляли для души Вашей, жаждущей победных радостей, эту радость и преподносили. И… постепенно, победно шествуя, сочинили угодную таким, как Вы, героическую войну. А я и сотоварищи мои, настоящие-то писатели и страдальцы, восприняли войну как отвратительную, подлую, в человеке человеческое убивающую. Список Ваших любимых писателей потрясающ, эти покойнички, за исключением Симонова, ничего уже, кроме вздоха сожаления, часто и насмешки, не вызывают. В Вашем списке нет мной уважаемых писателей, есть беспомощные приспособленцы, елеем мазавшие губы советскому читателю. Константин Воробьёв, покойный мой друг, Александр Твардовский, Виктор Некрасов, Василий Гроссман, Василь Быков, Иван Акулов, Виктор Курочкин, Эммануил Казакевич, Светлана Алексиевич – вот далеко не полный перечень тех, кто пытался и ещё пытается сказать правду о войне и кого за это согнали в ранние могилы такие вот, как Вы, моралисты, присвоившие себе право поучать всех и объяснять «неразумным» правду да выгонять их за границу, как Солженицына иль того же прекрасного писателя – Георгия Владимова.
Но согласуйся свет с уровнем Вашего понимания правды и читательскими требованиями таких мыслителей, как Вы, так бы на Стаднюке и сладкоголосых Чаковском и Евг. Воробьёве дело закончилось, и не появилось бы ни «Дон-Кихота» – этого величайшего художественного достижения, ни Свифта, ни Дефо с его «ненормальными» персонажами, ни тем более нашего непостижимого гения – Гоголя, который смел написать, что отрубленная саблей голова казака, «матерясь, покатилась в траву».
Есть закон у Вашей любимой партии, согласно которому за войну расстреляно миллион человек на фронте, так необходимых в окопах, да ещё двенадцать миллионов в лагерях медленно умерщвлялись и столько же их охраняло в ту пору, о которой всуе упомянутый Вами писатель Богомолов писал, что «на фронте был катастрофический недокомплект». Так вот есть и у писателя свои законы, согласно которым он и пишет, даже свою пунктуацию сотворяет. Уже с первой повести, наивной, простенькой, ущучили меня дотошные читатели, подобные Вам, что на «казёнке» (сплавном плоту с домиком) бригада бывала до двадцати человек, но не менее одиннадцати, у меня же в повести бригада состоит всего из семи человек. А мне так надо, мне удобнее подробно написать семь человек, а не согласно «правде» соцреализма бегло упомянуть двадцать. И если я написал всего двух медичек на переправе, значит, мне так надо. Если написал, что был иней (а он в ту осень был на самом деле) в конце сентября на Украине, то так оно и должно быть. Вот если я схематично, неубедительно это сделал – другое дело. Тут мне надо «всыпать», я и сам себе «всыплю» как следует, ибо сам себе есть самый беспощадный критик. Кстати, мой командир дивизиона Митрофан Иванович Воробьёв, умерший два года назад в Новохопёрске, тот самый единственный офицер, который не матерился (эко мне везло на людей и на офицеров тоже! Не дай бог, попался б на Вашу батарею – извели бы ведь неразумного, дерзкого парнишку). Так вот, Митрофан Иванович, с которого во многом списан Зарубин, никогда, ни в одном письме не сделал мне ни единого замечания насчёт калибров, расположений и количества орудий, ибо понимал, что такую малость, как 1 + 2 – я знаю и без него, и оттого ещё, что был он читатель и человек огромной культуры. И вообще, читатель стоящий, человек воспитанный, а больше – самовоспитанный, не подавляет никого самомнением, и если сделает замечание – не превращает его в обличение, в суд, не сулится послать на Соловки иль расстрелять, четвертовать, «как только мы придём к власти».
Толковать на эту тему, в общем-то, не хочется, да и бесполезно. Но чтоб Вы, когда Вам вздумается ещё кого-то «ущучить», «пригвоздить», а судя по тому, что у Вас уже имеется и почтовый штамп (у меня вот нету, а надо бы для экономии времени обзавестись, но всё недосуг), Вы шибко много пишете и обличаете, я поделюсь своим наблюдением, и не только своим, всё о той же «правде» и достоверности, как Вы её понимаете и как понимаю её я – авось маленько образумит это Вас и укротит самомнение Ваше.
Десятки тысяч полотен в мире написано с распятым Христом, и только в ранних полотнах правильно написан крест, то есть тэобразно, и гвозди, вбитые в предплечья Спасителя, а не в ладони. Христос, согласно сведениям, до нас дошедшим, измученный большевистскими идеологами и палачами того времени за то, что не мыслил и не говорил, как они, имел всего 32 кг веса, но и этот вес достаточен для того, чтобы слабая кожа и жидкое мясо прорвались на гвоздях, и поскольку меж пальцев нет никаких перепон, распятый просто тут же б и свалился наземь. Но проходят века, Христос всё висит распятым, и гвозди, где уж и не самоковные, а фабричные, изображены вбитыми в ладони. Так вот нужно художникам – для большей выразительности, так они «видят» – и вся тут недолга.
Вот Вы всуе, опять же для обличения, упомянули имя Толстого, видимо, не зная, как его молотили по поводу «Войны и мира», но особенно из-за «Анны Карениной», а после отлучения от церкви Ваши патриотически настроенные предшественники требовали у царя сослать крамольника в Сибирь. Но царь был не чета Вашему любимому Сталину, вырубившему под корень русскую культуру, царь урезонил крови гения жаждущих начальников: «Я не могу и не хочу делать из графа Толстого мученика». Он не мог и не хотел. Вы же, люди передовой морали, с искажённым самосознанием, обуянные жаждой мести, готовы менять взводных на политрука и ради того, чтобы потрясти медалями в День Победы, подчистую снести население страны, Вы, в общем-то, и не готовы читать гуманиста Толстого и тем более – русского гения Достоевского, который из-за одной слезинки ребёнка не приемлет никакой революции.
Степень нашего одичания столь велика и губительна, что говорить о правомерности того или иного суждения уже и не приходится, и я, говоря «нашего одичания», имею в виду не только своё и соседа моего пьяницы и разгильдяя, но и Ваше тоже. Я своё «одичание» сознавал и сознаю постоянно и стыжусь его. Вам и этого не дано. И тут уж не знаешь: завидовать Вам и Вам подобным или нет. Вы так здорово и правильно прожили жизнь (живя семьдесят лет в бардаке, остались целками, как ехидно заметил один современный поэт), что и каяться-то Вам не в чем. Иисусу Христу было в чём покаяться, а владимирскому обывателю Куликовскому не в чем! Один отставной полковник – графоман, осаждавший редакции, написал в своё время бессмертный стих. Дарю Вам его на прощанье, потому как он наиболее других произведений соответствует Вашей бодрой морали и нравственным критериям:
Наша родина прекрасна
И цветёт, как маков цвет,
Акромя явлений счастья,
Никаких явлений нет!
(написано в 60-х годах
нашего столетия).
Ну, а если всерьёз, то запомните слова поэта Виктора Авдеева, бывшего пулемётчика, умершего от ран ещё в сороковые годы: «Победой не окуплены потери. Победой лишь оправданы они». Почаще их вспоминайте, когда упоения от победных маршей и блудословия победного Вас снова посетят. Не знаю, сколь раз ранены Вы, а я трижды, и заключительная книга романа будет называться «Болят старые раны». У Вас, если верить Вашему письму, ничего не болело и не болит – ни раны, ни душа. Счастливый человек живёт себе в несчастной стране, среди несчастного народа и руководствуется моралью, выработанной советскими патриотами: «Не верь тому, что видишь, верь нашей совести».
Прозреть не желаю, бесполезно – уже не успеете, да и мучительно прозревать у нас, а здоровьишка, хоть относительного, пожелаю, хотя бы для того, чтоб подумать ещё и вокруг ясным взглядом посмотреть.
Кланяюсь. В. Астафьев
P. S. Если Вам потребуются отрицательные отзывы на мой роман, кроме нижегородской газеты могу назвать и «Труд» – генерал Беликов, бывший нач. политотдела дивизии – тоже бравый вояка и большой страдалец войны… И ещё: в № 4 за 1995 г. журнала «Знамя» напечатана моя новая повесть, оттуда Вы узнаете, что артиллерия, даже тяжёлая, была и на автотяге, как и вся наша дивизионная.
11 сентября 1995 г.
(А. Ф. Гремицкой)
Дорогая Ася!
Взобрался я снова в больницу с тяжелейшим воспалением лёгких (в баньку сходил!) и сразу же собирался надиктовать письмо Мане, ибо сам ни писать, ни дышать. А Маня поехала в Овсянку, поскольку я в панике всё бросил вплоть до ручки и адресного блокнота, да на обратном пути угодила в автоаварию, и поломало ей «рабочую» левую руку. Были вместе с нею в машине Поля с подружкой, но они отделались испугом.
Сейчас Маня кукует дома, а я лечусь, верчусь и не скоро отсюда выйду.
Я чего пишу-то? Был у меня тут Полторанин с группой телевизионщиков, снимали они нашу с ним беседу, долго снимали, намучили вдосталь, а деваться-то некуда, построили в деревне прекрасную библиотеку, ты сама видела, дали ей самостоятельный статус, а содержать-то её некому, денег никто не даёт. Вот я под будущие деньги и работал. (Была у меня знакомая в Москве во время учёбы на курсах, та говорила: маляр пришёл – подставляй; поэт пришёл, стишки принёс – опять подставляй, ну и т. д.) Вот и мне, страдая за опчество и в пользу бедных, приходится подставляться. Дали деньги библиотеке, говорят, серьёзные.
Полторанин был у меня и во второй раз и пообещал выхлопотать – вставить моё собрание сочинений в какую-то экономическую программу. Сказал, что, прежде чем это всё произойдёт, сюда, в Красноярск, приедет Лапин с представителем издательства «Дом», и назвал представителем тебя. А тут на съёмках оказался директор нашего полиграфического комбината «Офсет», только что очень хорошо отпечатавший для российских школьников 25 учебников на новом немецком оборудовании. Он сказал: «Никакой Твери! И тем более Финляндии. Это дорого и канительно. Я напечатаю собрание и быстрей, и дешевле».
Вот такие вот дела. Если что зашевелится, имей в виду и потихоньку готовься к поездке. Я же всё лето ни хрена не делал, копил силы. В начале октября должен был поехать в Индию, и вот всё накрылось, поехал в больницу с воспалением лёгких – это надолго. Но что же делать? Усмиряет М. С. – она и одной рукой за всё хватается. Соседка сказала, что и вторую руку ей к туловищу привяжет, если она будет так себя вести.
Более писать мне не о чем, да и бумаги нет. С трудом выхожу из душевной депрессии, в которую попал по причине лекарств и бед, на нас свалившихся.
Обнимаю, целую, желаю. Виктор Петрович
1995 г.
(Адресат не установлен)
Дорогая Ирина!
Вот и месяц пролетел, как я в больнице, в старости она нисколь не милей, чем в молодости, привычней разве. Марья моя ездила следом за мной в деревню, чтобы привезти впопыхах оставленное мной имущество, в том числе и оставленную адресную книжку, но в пути попала в автоаварию, и ей поломало «рабочую» – левую руку. Но и она уже перемаяла беду эту, завтра поедет снимать гипс, а я днями покину больницу и потому спешу Вам ответить – дома-то могу не собраться – дела, суета, отвычка от стола и всякое другое разноделье отвлекут, отдёрнут от бумаги и ручки.
1. Мне очень понравился ответ Кио – фокусника и весёлого человека – по телевидению, когда его спросили, отчего он не уехал или не остался «тама», ведь там ему было бы легче и лучше. «А я, – говорит, – встретил в Израиле русскую старушку и спросил: «Как тебе, бабушка, здесь живётся?» – «А хорошо, милай, хорошо, – ответила старушка. – Мне и в Расее жилось хорошо, и тут хорошо живётся. Это евреям везде худо, всё они жалуются»…
Вот и мне, как той бабушке, живётся хорошо, если работается, а радости, как и горести, они и в столице, и на периферии остаются радостями и горестями. Сам человек творит себя и в какой-то мере свою судьбу, иное дело, что судьба русского человека завёртывает иной раз такие кренделя… Но всё же чаще всего кренделя сам русский человек горазд выделывать и стряпать. Сейчас вот, когда я пишу эти строки, празднуется иль отмечается столетие Сергея Есенина. На этот раз достойно судьбы и таланта поэта делается это, без треску, без охов и ахов, без надевания на голову поэта венца из жёлтых одуванчиков, она у него и без того «золотая». И что же жалеть его? Желать ему иной доли? «Лучшего» конца? По-моему, только молиться и радоваться, что нас посетил рождённый российской землёю истинно природный и богоданный гений, да и осветил его и нас, россиян, со всех сторон высветил, как месяц ясный. Не знаю, да нет, знаю, что многим читающим людям он помог стать в жизни лучше и стихами, и мученической душой своей. Большой талант – это не только награда, но и мучение за несовершенную жизнь нашу, ниспосланную Богом, которого мы не слышим оттого, что не слушаем. Неведомые нам мучения мучили и уносили в ранние могилы не одного Есенина, но и божественного Рафаэля, муками таланта раздавленных Вольфганга Моцарта, Франца Шуберта, Лермонтова, Пушкина – у гигантов духа и муки гигантские, не нам, грешным, судить и поучать их за их жизнь, за их метания. Нам остаётся лишь благодарно кланяться их ранним могилам и славить Господа за счастье приобщения к творениям гениальных творцов.
В приснопамятные тридцатые годы везли по Сибири священнослужителей на расстрел, и в Красноярске родственники каким-то образом исхитрились повидаться со своим родным священником-смертником и, зная, что им больше не свидеться, плача спросили сродники: «Что же нам-то тут делать?» – «Радуйтесь!» – ответил смертник.
«Жизнь сладка и печальна», – совершенно точные, совершенно ясные слова Сомерсета Моэма. И во власти каждого человека увеличить свои радости и поубавить печали.
Вот приближается немаловажное в нашей совместной с Марией Семёновной жизни событие – пятидесятилетие. Жизнь-то за плечами и за горами ой-ёй какая осталась. Было много горя, теряли детей, и малых, и больших, родителей перехоронили, друзей. Случалось, обижал, огорчал её, но и делал подарки, покупал что-нибудь из вещей, не забывал за добро говорить спасибо. Но я был лесной бродяга, рано по весне бродил с ружьишком и, наткнувшись на первые цветы, чаще всего беленькие ветренницы, сиреневые хохлатки, медуницы или волчье лыко, непременно на груди согревая, приносил ей букетик. Вот их-то, цветы-то весенние, а не туфли, не платьишки, купленные в магазине, иной раз и в заграничном, она же помнит радостней всего те цветочки.
2. Рабочего дня как такового у меня нет, всегда и всё делал рывком, с маху. Если же писал и пишу большую вещь, втянувшись в неё, начинаю как бы выстраивать жизнь, подчинять жизни время этой работе, очень болезненно переживаю перерывы, после которых долго не могу «наладиться», переживая период затяжного отрыва от стола. Были и есть странности, свойственные, наверное, только мне. Если Марья Семёновна надолго отлучалась из дома, чаще всего в больницу, я непременно начинал лихорадочно работать. Видимо, это мой инстинктивный способ самозащиты от одиночества и горя, а проверенный русский способ – «залить горе вином» – мне не подошёл, не годится эта самозащита, приносит ещё больше боли и тоски, но не утешения.
3. Россия не спасётся провинцией – это самообман и большевистское непобедимое крючкотворство, ибо давно смешались границы столичной и провинциальной русской дури, а столичная пошлость, достигнув наших дальних берегов, становится лишь громогласней, вычурней и отвратительней. Если бы Вы знали, сколько по нашим сибирским шинкам и бардакам кривляется, вопя под Пугачёву, Леонтьева, Понаровскую и прочая, прочая. Вот под наших земляков – певца Хворостовского или скрипача Третьякова не поют и не играют – тут талант и труд нужен. Потуги выглядеть «иностранцами», обрядившись во всё модное, или исчужа завезённые замашки мотов и дэнди выдают в провинции всё того же незабвенного Яшку-артиллериста, а нахватанность «культуры» и умение подать себя – другого «Якова верного, холуя примерного», у которого и болесть-то «подагрой называется». Остаться же самим собой возможно везде, мне это давалось всегда без большого усилия. Наверное, как-то сама природа заботится об этом, и не надо её изгонять и сопротивляться, подделываясь под сиюминутные ветродувы.
Другое дело – мировоззрение. Конечно же, оно не может не изменяться, порождая душевные и прочие противоречия. И чем больше дано человеку, тем подвижней, тем изменчивей и сложнее его мировоззрение. В русской литературе самый противоречивый гигант её – Лев Толстой. Его уход из дома в глубокой старости мой покойный друг критик Александр Макаров в одном из писем ко мне назвал «юношеским поступком», и я с ним совершенно согласен. Даже бревно меняется со временем: гниёт, тлеет, рассыпается. Лишь большевики не меняются и настаивают на неизменности общества, но и они попали в «застой», и поэтому от них несёт запахом разлагающегося трупа, который от немеркнущей злобы всё ещё пытается взлягнуть ногой и укусить чего-нибудь живое.
4. Нет, не надо преувеличивать значения провинции в нашей жизни, тут почище и почестней маленько, чем в столицах, но по-прежнему царит непробудное пьянство, уремная тьма и трусость, желание хапнуть и не попасть, фамусовская угодливость, ноздрёвская бойкая хамовитость и наглость да неукротимая тупость Собакевича.
Конечно же, провинция вынуждена самозащищаться от всех пакостей, на неё наседающих и сверху, и снизу, и справа, и слева. Есть и появляются в ней светлые головы, умные люди, старательные работники. Но тёмные силы, наступающие на русскую провинцию, так огромны, так запущена земля и душа русская, что пробудиться ей – всё равно, что сотворить духовный подвиг. А готова ли она к таковому подвигу, я утвердительно сказать не рискну – очень уж инертна, очень равнодушна, очень устала от всех бед и напастей матушка Русь, и неоткуда взять ей могучей силы. Крестьянство-то – опора державы – разрушено, разогнано, растлено, «из-за сброда – не видать народа», как сказал один современный поэт, а наладить жизнь, унять разброд и болтологию, разор и воровство под силу только очень сильному и дружному народу, наверное, много времени, много жертв потребуется, пока он сделается таким. Зачатки есть, но как им развиваться, когда отцы и деды, пережившие небывалые испытания, невзгоды, понеся огромные потери, прежде всего нравственные, не выдержав свободы, испугавшись испытания самостоятельной жизнью, снова хотят полуработы, полужизни, подудостатка и согласны жить под ружьём и надзором, но зато «спокойно», то есть от аванса до получки, не сводя концы с концами, зато не надо ни о чём думать, не надо ни о чём тревожиться, куда-то устремляться – народ настолько ослабел духовно, что и не взыскует лучшей жизни, а уж «ломить хребет за светлое будущее» тем более не станет. Он знает, что это такое, он на себе испытал все прелести «борьбы» и устремлений ко всеобщему счастью. Иногда ещё вздрогнет, зашевелится, если предложат на халяву пожить, сделаться богатым и на рубль получить тыщу посулят. И когда обнаружит, что ему, как малому дитю, вместо конфеты дадут пустую обёртку, начинает ныть, проклинать всех и вся, прежде всего тех, кому «на халяву» удалось урвать кое-что, ну и конечно, блядевонить правительство, коль позволено его бранить.
Мало что меняется на Руси: «Отняли копеечку, обидели юродивого, не надо молиться за преступного царя Бориса». Это когда написано-то? А вон какая ария! Злободневная и поныне…
Воистину слабый, воистину беззащитный народ тот, который сам за себя ни постоять, ни помолиться не может и, главное, не хочет! Куда несёт, туда и плывёт. Вот снова на посулы большевистские поддаётся, снова «отобрать всё у богатых» намерен и хоть краткое время пожить беззаботно, но главное, отомстить тем, кто «высовывается», кто может работать, умеет и хочет жить своим трудом и достаток иметь по труду. Нет, будь как все, нищим, сирым, бойся всего и самого себя, а буржуйские мечтания изжить бедность, но и избыть богатство, пусть у буржуев и остаются. Мы, как всегда, готовы быть бедными, но гордыми.
Я смотрю и дивлюсь, как это недруги до сих пор не задавили, не прикончили Никиту Михалкова – человека, который может всё в своей профессии, человека, который сам, на свои деньги содержит семью, человека, который умеет нажить эти деньги да ещё и общественной работой заниматься, да ещё успевает не только Родину и народ любить, но и помогать им своим искусством, своим нравственным примером, теми же деньжонками, и на уровне высшего, мирового искусства прославлять эту самую родину, утереть нос, если потребуется, и кулаком тем, кто с захлёбом и восторгом кричит, что с Россией всё кончено, народ российский закатался, а «России нет, Россия вышла и не звонит в колокола». Звонит! Снова звонит, воскрешая дух и талант в той части россиян, которые не во сне видят, а наяву, делом добывают и пропитание своё, и талантом своим крепят мускул державы и народа.
Целая плеяда только что ушедших от нас и здравствующих артистов, художников и писателей, не «пряниками вскормленная», а чаще мёрзлой картохой, солдатской и тюремной пайки хватившая, брёвна и камень в невольничьем труде поворочавшая, но не утратившая ни интеллигентности, ни национального достоинства, ни Бога в душе. Чаще, чаще надо поминать этих людей и молиться их памяти, да добрым делом, которыми они укрепляли нашу веру и надежду в неиссякаемую силу и величие земли и народа, их породивших.
Николай Симонов, Олег Борисов, Георгий Товстоногов, Иннокентий Смоктуновский, Сергей Бондарчук, Эфрос, Владимир Высоцкий, целая плеяда Малого театра и того, ещё не располовиненного МХАТа за ними горит неугасимыми лампадами, не давая нам уж вовсе-то опуститься во тьму кромешную, в полный сон, безверие и безделие.
И ныне среди нас не чадят головешками, а горят, сгорают до срока огнём, согревающим всех нас, истинные интеллигенты, не позволяя сделать ругательно-нецензурным словом слово «демократ»: ушедший от нас тихо и незаметно Алексей Фёдорович Лосев, Бахтин, Лотман, критик Макаров, Селезнёв, писатель Твардовский и живущий ныне Сергей Павлович Залыгин, подвиг которого и пример служения не только литературе, но и Родине своей, защищаемой от надругательства, разорения и разгрома – что стоило только одно достижение – остановка проекта о повороте на юг и переброске вод русских рек в «дружеские» республики, которые, как оказалось, не научились даже такой малости, как благодарность. Наши реки оказались бы теперь «за границей», и нас же бы кляли, смеялись бы над тем, что мы ещё не всё отдали «младшим братьям», что такие мы простодырые. Неблагодарность и вечная неприязнь азиатов к исконно русскому населению в Казахстане, Киргизии, Туркменистане, Узбекистане, Азербайджане, Грузии не спрятать за азиатски-кавказским лукавством, и лозунги, писанные пока ещё на заборах узбекских кишлаков и городов – «Русские, не уезжайте, нам нужны рабы», – это явь, тщательно скрываемая как нашими новоиспечёнными правителями, так и современными баями, недавними секретарями ЦК, председателями Верховных Советов и прочей парткамарильей вчерашних «дружественных» республик.
Возвращение Солженицына домой – это событие не только для всей культурной жизни России, но и сдвиг в сознании всей мировой интеллигенции, событие, нами пока не осознанное, но многих раздражившее – сам шевелит мозгами и заставляет всех нас тревожиться за свою судьбу, озаботиться заботами России и добиваться блага, строить жизнь собственными руками, собственным трудом. «Эка, явился указчик!» – и указчик, и направитель, а не пустозвон-коммунист, которому наобещать с три короба и ничего не сделать – естественное состояние, а уж пострадать?!
Солженицын прежде всего состраданием, сочувствием своему народу и Родине своей помогает нам взнять лицо к небу, укрепиться на земле, он, он истинный праведник, взывающий к Богу и добру, а не тот, что, тоже явившись на родину, поддакивал разъярённой толпе: «Если враг не сдаётся, его уничтожают», видя, что во враги тут могут зачислить кого угодно, даже самого новоприбывшего провозвестника-буревестника не пощадят.
5. Ну вот, из больницы выписался, зима наступила, Марии Семёновне гипс сняли, орудует своей левшой на кухне и в ванной возле стиральной машины. Отвели мы и пятидесятилетие совместной жизни. Хотели сделать это «потише и поуже» – не получилось. Значит, кто-то ещё помнит и уважает нас. И добро, и ладно. Будем жить дальше и проживём Богом отпущенный срок, как положено старым людям – тихо и мирно, если позволят обстоятельства и жизнь наша, снова с «оси» съехавшая.
Вот предвыборная вакханалия началась, и опять, в который уж раз, обнажилась убогая наша мысль и неловкая, топорная хитрость. Снова какие-то добры молодцы клянут демократию, сулят спасение и блага, а народ, у которого «отняли копеечку» не только из сбережений, а уже и заработанное не платят, мокрый от осеннего снега, обескураженный и потерянный, толпится возле каких-то контор и зданий, куда-то снесли деньжонки или где заработали на кусок хлеба, и нисколько наши провинциалы не отличаются от столичных горюнов, ни одеждой, ни мольбой. Все дружно ругают президента (разрешено же!), а виноват-то он лишь в том, что впрягся в эту громыхающую телегу, не сознавая, видимо, что гора высока и колдобины на российском пути глубокие, что никуда, ничего и никого не вывезти. Уже в 90-м году было ясно, что народ наш не готов к крупным переменам, к решению колоссальных задач, к крутым, грандиозным переменам. Давно он сломан, раздроблен, не обладает тем сильным характером, который ему приписали. «Что такое перестройка? – задавал себе и нам вопрос добра нам желавший главный зачинатель перестройки – и сам себе и нам ответил: – Чтобы каждый человек на своём месте добросовестно исполнял своё дело».
Так просто! Но для исполнения своего дела добросовестно требуется квалификация, устремление к совершенствованию своего труда и непременно самостоятельность и дело стоящее, нужное самому трудящемуся и его детям. Но если он десятки лет гнал свою продукцию, часто не зная ни её назначения, ни даже названия конечного продукта? Гнал химию, уран, заразу бактериологическую, ракеты устарелого образца, самолёты времён прошлой войны, расходуя при этом 40 килограмм сырья на килограмм продукции, тогда как буржуи на ту же продукцию расходуют 4 килограмма. Лес рубит – больше половины в отходы, скопали рудные горы, которых должно было хватить на 200—300 лет (Магнит-гора, к примеру), сожгли и разбазарили уголь, разлили, сожгли, пропили моря нефти. И никто ни за что не отвечал, никто ни о чём не думал, но все были устремлены в «светлое будущее». Работали плохо, получали мало, жили одним днём, о «светлом будущем» анекдоты травили и над вождями и их бреднями смеялись втихаря, при всеобщем образовании, в том числе и высшем, остались полуграмотной страной. Зато много спали, пили беспробудно, воровали безоглядно. И этому, в полусне пребывающему, ко всему, кроме выпивки, безразличному народу предложили строить демократическое государство, думать и жить самостоятельно. А зачем это ему, нужно ли – опять позабыли спросить!
Вот в девяностом или во время путча 91-го года и надо было давать отбой – не можем! Не созрели. Подождём ещё! Потерпим! – сказать и без ора, без боя, без шумных арестов, без стрельбы друг в дружку (ни один депутат, ни один мало-мальский начальник в Белом доме и около него не погиб), без злобы, но пусть и в раздражении поворачивать назад – ни к чему попу гармонь, была бы балалайка – и всё бы шло-ехало помаленьку, дымили бы военные гиганты, шарились бы по чужим морям атомные подлодки, работала бы безотказно лагерная, так крепко отстроенная система, кривлялись бы на мавзолее старые, седовласые и лысые вожди, и пьяный народ, идя под знамёнами, орал им «Ура!», и, развалясь на скамейке, хвастался свободный работяга: «Ни хера не делаю, сто двадцать рэ получаю!»
«К чему стадам дары природы, их только резать или стричь». А. Пушкин. Сто с лишним лет назад писано, а как сегодня. И мне вот не пишется, не работается, а пенсия идёт, и гонораришко какой-никакой тоже на хлеб, да ещё и с маслом – и ладно. Может, больница, может, лекарства сказываются, но скорее всего мысли о бесполезности своего дела, вопрос, задаваемый не только мной самому себе: «Книжек-то вон сколько, а сделали они людей лучше?» Надежда только на Бога и на время, они помощники, избавители и лекари вечные.
Виктор Астафьев
10 октября 1995 г.
Красноярск
(Н. Гашеву)
Дорогой Коля!
Экой ты прыткий – подавай ему третью книгу! А я вот после второй и повести – это 1000 с лишним страниц – очухаться не могу. Решил всё лето, до осени не работать, набраться сил и хорошо так пофилонил, расслабился, и холод и жару в деревне перебыл. Народишко, правда, в этот раз больше иностранный, одолевал, но и ладно, всё какое-никакое развлечение.
Но и «доразвлекался», не заметив, что день укоротился шибко, холодно стало вечером, в баню неладно сходил, и вот скоро полтора месяца как в больнице маюсь после воспаления лёгких – едва тёпленького на «скорой» притартали сюда, ну, а здесь пошарились по углам и закоулкам тела моего пузатого и много чего интересного отыскали, домой не отпускают. Никак не садится температура ниже 37, где-то чуть повыше дежурит и дежурит.
А главное, от лекарств, что ли, настала такая депрессия, что ничего делать не могу, даже писем не пишу. Видимо, это как у дитя – сулили конфетку, а жизнь сунула конфетную обёртку с говном, вот и разочарование.
Но скоро домой, а там, может, и налажусь, настроюсь на работу. Начну, как обычно, с «затесей». Надо два рассказа доделать, может, и детскую повесть написать, а потом уж и за третью книгу приниматься, если духу и сил хватит, если коммунисты на каторгу не свезут. Об этом обо всём поведал миру «Очарованный странник», занимательная литературная газета, в Ярославле издающаяся. В пермской провинции небось этого ничего и не слышали, и информацию «забыли» дать. Ведь все, кто ломал рёбра и жизни талантливых людей на склонах Урала – в «Белом лебеде», в Поньшилаге, в Кунинском политлагере, живут и здравствуют, бегают с кровавыми знамёнами по митингам, клацая вставными челюстями, орут о народе, жаждая новой крови, и старой власти, ихней власти. Обнимаю, В. Астафьев
11 октября 1995 г.
Красноярск
(В. Я. Курбатову)
Дорогой Валентин!
Экой ты прыткий! И во мне прыть ещё прежнюю подразумеваешь, когда я на рыбалку иль с ружьишком мог избродить 30 вёрст и ещё на какое-никакое дело годиться. Нет, брат, я ещё летом поймал себя на мысли, что всё идёт как-то чересчур уж без бед, встрясок и приключений…
И вот почти уже полтора месяца в больнице с воспалением лёгких, и на этот раз воспаление-то в раненом лёгком: на субботу я к Володе в баньку сходил. Никто, никакая «скорая» в Овсянку не едет, литература опять же помогла. Два мужика с правой стороны Енисея, услышав вызов и отказы диспетчеров, сами приехали за мной, забрали, привезли. Так золотую, солнечную осень я провёл в больнице, что-то на этот раз шибко духом упал, пробовал писать хотя бы «затеси» иль письма – не выходит.
Сейчас меня обследуют – держится температура на 37, чуть побольше, поджелудочная железа, печень, желудок шалят. Завтра за реку еду на какой-то аппарат – будут меня просвечивать. Домой так пока и не знаю когда попаду, а здесь я уже с 3 сентября.
Получил от Постникова письмо и фото Щуплецова-мальчика, из Перми получил письма и узнал о праздновании 60-летия писательской организации и что чусовлянин Олег Селянкин умер. Из старой пермской гвардии один Роберт Белов стоит как гранит! Да ещё Коля Вагнер, дай ему Бог здоровья.
Посылаю тебе обрывки из отрывков, напечатанные в «Красноярском комсомольце».
Хотел в Иркутск на дни священника Меня слетать, но не столь уж само событие манило, как охота побывать в Иркутске. Уже прислали мне материалы из Иркутска. Ну, они молодцы, что затеют, завсегда на хорошем уровне проводят.
Обнимаю тебя, добра и здоровья желаю. Виктор Петрович
А что со «Сменой»-то получилось? Ты им скажи, чтобы хоть журнал-то мне прислали. Ещё раз поклон. В. П.
6 ноября 1995 г.
Красноярск
(А. Михайлову)
Дорогой Саша!
Есть какие-то предчувствия или шёпот свыше – я тут долго болел, полтора месяца провалялся в больнице со своими гнилыми лёгкими, и на этот раз навалилась на душу такая смута, что не мог работать в больнице, да и дома до се на рабочий лад никак не настроюсь. И вот, в праздности и безделье чего в голову не лезет, и среди прочего взошло: «Что-то Саша не пишет, ни слуху ни духу, уж не обидел ли я его чем?»
И вот пакет от тебя! Я не читал этой критики, не слышал о ней. Прочёл, пожал плечами – несерьёзно это, хотя и небеспричинно. Это ж мне за начальника политотдела Лазаря Исаковича Мусенка гонорар, разве ты не понял? Меня как-то за слово «еврейчата» в «Печальном детективе» и за плюху Эйдельману доставали аж из Бостона, через «Континент». Володя Максимов дальнюю критическую эпистолу не стал печатать, так криво сикающая Горбачевская, сама себя записавшая в известные и потому гонимые поэтессы, как только редактор надолго отлучился, тиснула статейку. И в ней было то же самое, жгучее, через слюнявый рот бьющее желание унизить во что бы то ни стало русского лапотника, смеющего чего-то ещё и писать. Громила жидовка мой лучший рассказ «Людочка», заступаясь за русский народ, за русский язык, за нашу святую мораль, и в конце статейки уж без маскировки лепила: «Он и раньше не умел писать, а ныне и вовсе впал…» Затем Агеев, ныне работающий в «Знамени», в разовой ивановской газетёнке трепал ту же «Людочку», как подворотний кобелишка штанину, и всё это с углублённой и сердечной заботой о русской культуре вообще и о литературе в частности. И нигде ни звука ни хрюка о первопричине. Заметь, что худо написанное они у меня никогда не трогали. Стервятники! Хитрые и подлые. Меня, увы, это уже не бесит. Прочёл и прочёл.
Газетёнку эту читают и знают в стране мало, тем более в провинции. Пронесёт, как кислый дождь над городом, только жёлто станет на грядах и тошнотно. Что любопытно: нападают на меня жиды именно в ту пору, когда мне тяжело, или я хвораю, или дома неладно. Лежачего-то и бьют. Но я ещё стою, и меня, как Суворов говорил, мало убить, надо ещё и повалить. Можешь это другу своему Ваншенкину не читать, он-то, как мне кажется, на жидовские штуки не способен и историческую, затаённую злобу в себе не несёт, а Науму Коржавину всё равно, кто он по рождению, неуклюжий, почти слепой и глухой, но какой чудесный человек.
А осень у нас стояла такая золотая и почти до ноября, что сердце моё разрывалось – в тайге не побывал, а поездка в осеннюю тайгу для меня всегда заряд на работу и поддержка во всю зиму. А зимы у нас худые. Енисей-то не замерзает на 300 вёрст, парит, знобит – для лёгочников вовсе беда и хандра. Вот и захандрил, вот и не могу смотреть на бумагу, но, думаю, пройдёт. Надо мне доделать два рассказа, написать детскую повесть, «затесей» написать, а тогда уж и за третью, самую тяжёлую книгу романа приниматься.
Планы, как видишь, более чем наполеоновские, но вполне посильные, лишь бы не было обострения в лёгких – тяжело они у меня стали проходить. Но что ж делать? Года! И времена какие-то промозглые, ненастные, но надо засаживать себя за стол вплотную. Благодарю тебя, друг мой, за письмо, за статью. Вижу, как больно тебе было читать это злобное, подлое варево, когда уж бьют и по раненому глазу, да что же делать? Вспомни историю русской литературы – чего только не делали с русскими писателями, но чем их больше казнили, надругивались над ними, срамотили и унижали, тем лучше они писали. На том и стоять будем!
Обнимаю тебя и целую, брат мой окопный. Поклон всем твоим. Саня-младший всё холостякует, да? А «Водник»-то держится, вперёд движется, но наш «Енисей» обмелел и закис. Будем жить! Преданно твой Виктор Астафьев
1 декабря 1995 г.
(Е. И. Носову)
Дорогой Женя!
Пролежавши всю осень в больнице, веду я, как сказали бы медики, вялотекущий образ жизни. Вроде как дохварываю или уж хворать теперь и до конца не перехворать. В доме я живу в блочном, и оттого, видать, с больной головой спать ложусь и встаю тоже с больной головой.
Чего-то делаю, куда-то хожу, даже в городок Боготол съездил – на юбилей кинорежиссёра Вити Трегубовича. Он работал на «Ленфильме», снимал много и неплохо, может, помнишь по Вите Курочкину фильм «На войне как на войне»? Мужик был здоровый, выходец из белорусов, имел трёх детей. Цыганка ему как-то наворожила, что он доживёт до 72 лет, он этому истово верил. Строил дачу под Петербургом, полез дощечку какую-то пришивать, а она оторвалась, он рухнул вниз и убился…
Познакомился с его сестрами, братом, женой – все славные люди, не то что у Шукшина – там родню ближнего смерть не объединила, а сделала злыми. Жёнушка покойного Макарыча, как колхозная кобыла, под любого, даже выложенного мерина зад подставляет. Вот последняя её пылкая любовь – руководитель педерастов под названием «На-на», даже на вид отвратный Алибасов. Она интервью налево и направо даёт, помолодела, повеселела, ни креста, ни совести у неё, одно бесстыдство и позор.
Я ещё до твоего письма узнал из письма моего земляка Шадрина, что Костю перевезли на родину и сделали это достойно[248], с почестями, а мне вспомнились стихи, которыми я когда-то заканчивал статью о нём: «И все цветы, живые, не из жести, придите и отдайте мне теперь. Теперь, теперь, пока мы ещё вместе…»
Нечего этим ливонцам куражиться над живыми и над мёртвыми русскими. Одно время прибалты выкапывали своих родичей в Сибири, четверых выкопали в Овсянке. Делали они это с вызовом, оскорбляя русских. Я же думал: «А нам-то куда перемещать своих невинно смерть принявших русских людей? Ведь вся Россия – сплошной погост». Им, прибалтам, выделяли бесплатно самолёты, ссуды давали, и не знаю, ведомо ли тебе, что всё время платили им 30 процентов зарплаты – добавки к основной. Нашкодившая партия и советская власть выслуживались перед этими онемеченными нациями, платили «за братство» нашими деньгами и кровью. Но прибалты хоть и куражились, но собой и честью своей дорожили, работать не разучились, а вот братья-грузины и хлеб перестали сеять, одни мандарины, чтоб продавать презренным русским втридорога, а сами ели хлеб за 8 копеек, да такой, какого наши дети и в глаза не видели. Сейчас обижаются, что русские перестали их кормить. Но наши правители помогут им оружием и хлебом, и солдатами – маленькую Абхазию задавить и «восстановить справедливость». Правда, Ардзинба сказал, что пока жив хоть один абхаз – не видать грузинам Абхазии! Ну, то же самое, что Дудаев говорит нашим дубарям. А вообще-то, давно уже идёт скрытая от всех русско-турецкая война на Кавказе, и её умело направляют гвардейцы из-за океана, нашедшие способ справиться с Россией без войны.
Эк, куда меня понесло с самого начала письма!
Заболел-то я 3 сентября, побезалаберничал, сходил в баню, а печь не протопил (шёл какой-то жуткий итальянский фильм про городскую итальянскую окраину), залёг сырой в постель и едва не сдох от воспаления – умудрился заболеть в субботу, никакая «скорая» иль тихая не едет в деревню, потом уж ребята со «скорой», заслышав перебранку диспетчера и моего врача, на свой страх и риск приехали, довезли едва пышкающего. Марья поехала в деревню за моими бумагами и документами, взяв с собой внучку, и попали они в аварию. Марье руку сломало, её левую, рабочую.
На Полины плечи легла и забота о нас, и дела по дому. На беспомощную Марью и смотреть-то было невыносимо. Но уже всё позади. Я долго прокисал в хандре, но всё-таки заставил потом себя сесть за стол, делал два давно написанных рассказа и хреново делал-то, память ли износилась, обленился ль, но так плохо написаны черновики, будто я сроду ничего не писал. Однако Марья стучит на машинке, не даёт ломаной руке застояться. Кудри вон навила, кофту шёлковую надела, юбку чёрную. А я брожу по избе в халате и в кальсонах навыпуск. Спрашиваю: «Ты чё?», а она мне: «Ничё, нарядилась, и всё тут».
Недавно открывали на берегу Енисея памятник А. П. Чехову. Я никогда не разделял восторгов по поводу его творений, особенно по поводу его скучнейших пьес, удивлялся его многораздутой славе, но это ж не Бланку-Ленину очередной памятник, не большевику Петерсону на улице, названной его именем, где и стоит ныне Чехов, – а русскому писателю, истинному доктору. Я с удовольствием перерезал ленточку и дёрнул шнурок на покрывале. А потом, конечно же, пьянка – ныне без неё ни шагу. Но Марья с Полей меня ждали, чтоб ехать на концерт. И попустился я пьянкой-банкетом. Ныне уж рюмку-две осилю и «конец пределу!» – как мой незабвенный папа говаривал.
Ах, какое неподходящее для моей егозливой и весёлой натуры состояние – старость. Как она, милая, угнетает меня. В деревне выспался, на земле поработал, воспарил было, ан не балуй, хрен старый, – Господь не велит в годах старых забывать о летах своих и о грехах тоже. Иногда тужусь, пущусь в россказни, бурно поведу себя и тут же, как опара в квашне, осяду, устану, давление поднимется, на боковую потянет.
В деревне все старшие родичи повымирали, младшие состарились, и вообще деревня моя стремительно меняет лик свой: место красивое, от города недалеко, на берегу реки. И сносят деревенские гнилушки, и воздвигают на их месте особняки, виллы, дворцы. С Енисея, глядя на них, все угадывают, который же из них дворец мой, ибо и в мыслях не допускают, что писатель может и должен жить в деревенской избе, которую я, кстати, всё больше и больше люблю и зимою страшно по ней тоскую.
По огороду у меня вырос лес, есть ели и лиственницы уже выше избы, кедр пышный, на пол-огорода растут рябина, калина, берёза, даже пихта есть. Середина лета нынче была жаркая, картошшонка у всех наросла неважная, а у меня-то, под кустами и деревьями: с двух вёдер пять кулей накопали! Все вокруг охают и ахают, а я, как покойной тётке говорил, так и всем гробовозам толкую. «Колдунья» тётка Апроня, считавшая меня по прадеду колдуном, возмущалась: «Родной своей тётке слово не говорит! Знат и не говорит! Вот, блядь, какой человек!» Как же всех их сейчас не хватает! Бывало, и досадовал, и ругался, Апроне, жившей напротив, говорил не раз: «Ты ко мне в первой половине дня не приходи». – «А пошто?» – «А по то, что в первой половине дня я работаю». – «Чё работаш-то? Это ручкой-то по бумаге водишь? Пузу на стол навесит, бздит в штаны – и это работа? Я вон картошшонки счас окучивала – вот работа! А тебе небось за это ишшо и деньги платят?» – «Да побольше, чем тебе» (пенсия у неё была 17 рублёв). – «А у нас вечно так: кто пластатца – тому фигу, а кто дурака валят – тому всё!» Потом, когда ей пенсию увеличили, она с четушкой ко мне прибежала: «Давай оммывать!» Ну, оммыли, и я спрашиваю: «Сколько прибавили-то?» – «А семисят пять копеек». Это генералу, у которого пенсия 500 рублей, согласно проценту вышло прибавки на 50 рублей, а тётке, надсадившейся на земле, вышло 75 копеек!
Ох уж эти коммунисты-мудрецы! И народец наш, их достойный, снова покупается на их посулы и обманы.
«Поле Куликово» получаю. Рад, что ты пишешь и печатаешься. Понимаю, что на копейки от гонорара сейчас не прожить, но хоть какое-то утешение от работы происходит и время не так утомительно течёт.
Обнимаю тебя и целую. Зимы у нас всё ещё нет, тепло и солнечно, значит, весною будет зимно и слякотно до середины июня. Вот уж шесть лет: затяжная осень и ещё более затяжная весна. Так, видно, и остынет обиженная израненная земелюшка, и скоты, её населяющие, в пьянстве, зле и суете не заметят, что давно уж погибают. И погибнут, танцуя и вопя о всеобщем совокуплении, называя это любовью.
Преданно твой – В. Астафьев
Женя, милый! Извини меня за такую неряшливую перепечатку! Бывает. И примите от меня поздравления с приближающимся Новым годом, здоровья всем вам и крепости духа!
12 декабря 1995 г.
Красноярск
(Б. П. Екимову)
Дорогой Борис!
Прости за вторжение в твой дом. Крайняя необходимость.
На войне у меня погибли двое дядьёв – «кулацких деток», одному из которых в годы коллективизации исполнилось шестнадцать лет, и он за это отсидел несколько месяцев в тюрьме, а осенью, с последним пароходом, вместе с отцом, тоже сидевшим в тюрьме в одной с сыном камере, были отправлены в Игарку, где бедовала вся их сосланная семья и за старшего в ней был Иван четырнадцати лет.
Первого из дядьёв, Василия Павловича, я довольно красочно описал в рассказе «Сорока», вошедшем в книгу «Последний поклон». Второй дядя по характеру был полной противоположностью первому. Работая рубщиком на лесобирже, он здорово готовился к войне с фашистами, был весь обвешан значками и не сходил с Доски почёта. А потом внезапно открылся Ачинский сельхозтехникум, был в него большой недобор, и мудрая наша власть разрешила «кулацким деткам» выехать из ссылки и поступить в это учебное заведение. Парень рабочий, лишь в Заполярье видевший опытный сельхозучасток, вместе с друзьями по переселенческому бараку ринулся во вновь открытое учебное заведение. Там дядя мой не успел обучиться, но успел жениться, но тут началась война, и все эти недоученные сельхозники гуртом ринулись в военкомат. Мои сельчане свидетельствуют, что, будучи на краевой пересылке, Ваня накоротке наведался в родное село, но ко мне, в ФЗО, не заглядывал, не знал, где я есть. И если с дядей Васей я попрощался ладом и описал это наполненное трагическим предчувствием прощание, то дядю Ваню с 1939 года так и не видел и теперь уж никогда не увижу, хотя обоих дядьёв любил я шибче, чем любили их девки.
С Васей я воевал на одном фронте, часто получал от него письма, в одном из них он изобразил танк с номером три, и я догадался, что воюет он в третьей танковой армии. На Лютежском плацдарме, под Киевом, был он тяжело ранен и отправлен в госпиталь, но в пути он был означен как «без вести пропавший» – или выбросили его, мёртвого, из машины, освобождая место для живых, может, закопали в сыпучие приднепровские пески. Я придумал встречу с ним, уже мёртвым, его похороны и тем закончил рассказ «Сорока».
Вася и после войны возникал то в рассказах общих знакомых, то в переписке, то в воспоминаниях мачехи, которая заменила мать всем детям деда, даже в ссылку с ними поехала, хотя по закону «не подлежала» и пенсию получала по справке за «без вести пропавшего» Васю, и на мемориальную гипсовую доску в Игарке Вася попал, а Ваня как в воду канул.
Я писал в инстанции, в том числе и в волгоградские, но ниоткуда ответа не получил, видимо, потому, что в своих писаниях не прославлял героизм, а изничтожал комиссарство как тунеядскую, хитромудрую разновидность приспособленцев и блудословов.
И вот к юбилею Победы вышла у нас в краевом издательстве Книга Памяти, и в ней оказался не только Василий Павлович, но и Ваня – «Астафьев Иван Павлович, г. р. 1918, рядовой. Погиб в бою, сентябрь 1942 г. Похоронен в д. Самофаловка Волгоградской обл.».
Боря! Узнай, если не в труд, где эта Самофаловка есть? В каком районе? Сохранилась ли там могила? Есть ли люди, которые доглядывают её? Помоги мне связаться с ними, с районом или администрацией села. Душа моя не устаёт болеть о сгинувших солдатах, особенно об этом, горя хватившем через край родном дяде.
Извинения за беспокойство и не прошу, поскольку святое это дело – память о погибших, где-то ж вот лежала справка о гибели человека столько лет!
Обнимаю тебя. Виктор Петрович
15 декабря 1995 г.
Красноярск
(А. Ф. Гремицкой)
Дорогая Ася!
Вот и минул ещё один год, дай бог, чтоб наступающий был не хуже уходящего, а то уж людям невмоготу.
Мы помаленьку живём и налаживаемся – Марья Семёновна уже стучит на машинке, развивая руку после снятого гипса, я после какой-то непривычной хандры и депрессии начал работать, достал два давно написанных рассказа и начал их доделывать, но рассказы объединяются в небольшую повесть о загубленной войной любви – тема моя старая. И в голове возникла идея собрать в одну книгу вместе с этой повестью старые рассказы и повесть, назвать её: «Плач о несбывшейся любви» и издать здесь, может и за свой счёт. У меня к тебе просьба вернуть мне том с «затесями» или сделать ксерокопию.
У нас теперь и дома есть ксерокс, ездил я в Саяногорск, потрудился там изрядно, и мне за труды мои подарили сей необходимый аппарат. Сделавши начатую работу, примусь писать повесть для детей, давно задуманную, потому как на роман пока сил нету, переболел сильно и до се ещё не совсем отхворался.
Началась у нас зима, подули ветра с открытой воды Енисея, глаза бы не смотрели. Я и вообще-то декабрь не люблю, а наш серо-промозглый корёжит меня до самых кишок.
Поля наша, когда болел, а Марья Семёновна после тяжелейшего ремонта квартиры маялась с поломанной рукой (попала в автоаварию), взяла на свои ещё жиденькие плечи дом и металась между школой – больницей – плитой, магазином, двигала тяжести, что-то даже варила и стирала, называя себя «носителем». Выдержала всё, и я решил её побаловать за это, свозить в Таиланд – есть у нас туда прямой туристический рейс. Если ничего не стрясётся ещё, 4 января полетим и 15-го вернёмся. Пусть, пока дед живой, посмотрит на белый свет, поест фруктов, мороженого, покупается в море иль в бассейне, и я на солнышке погреюсь около неё да маленько зиму обману. Ох и длинна, ох и утомительна она у нас. На кладбище поедешь и не знаешь, горевать или радоваться тому, что люди отмаялись, успокоились и не видят, что деется на нашем, уже давно не белом свете.
Преданно – Виктор Петрович
25 декабря 1995 г.
Красноярск
(А. Михайлову)
Дорогой Саша!
Прими мой новогодний привет и самое искреннее пожелание доброго здоровья и всего хорошего, что ещё возможно в нашей жизни.
Не знаю, получил ли ты моё письмо в ответ на твоё и вырезки из «Независимой», которая утвердила антибукеровскую премию. Рад, что она присуждена Алёше Варламову, написавшему и в самом деле хорошую повесть «Рождение». Но довелось мне, Саша, читать присланную из Петербурга повесть, конечно же, с претенциозным, конечно же, с выверченным названием, которые горазды давать интеллигентно себя понимающие евреи. Вот это – страх и страсть. Повесть о том, как от рака умирает восьмилетняя девочка, и как отец с матерью пытаются её спасти и на пути своём, ужасном, мученическом, встречают много равнодушных людей и мерзавцев тоже, но ещё больше людей бескорыстных, добрых, понимающих и даже на себя принимающих чужое горе.
Писано с натуры, думаю, сам автор пережил сию трагедию. И вот эта-то чудовищная, вроде бы для литературы и непригодная книжка вселяет в сердце веру в доброе начало человека, уважение к жизни, до стона выстраданную любовь к ребёнку. Девочка-крошка, проходя через страдания невыносимые, становится мудрой, всепонимающей женщиной и даже в какой-то период болезни делается мудрее своих родителей, даже пытается их успокоить невинным и святым обманом, пока не раздавливает её болезнь, ищет компанию среди детей и находит её среди таких же обречённых малышей, дружит с мальчиком, тоже обречённым, но на вид «хорошо» выглядящим, по школе тоскует, по всей этой жизни, которую мы клянём. Будь я каким-нибудь начальником иль лучше волшебником, я бы все премии, в том числе и Букеровскую, отдал бы этой книжке Михаила Черкасского – «Сегодня и завтра, и в день моей смерти», изданной однотысячным тиражом и затерявшейся бесследно в кучах литературного хлама.
Какой всё же плавун или плывун под всеми нами, под всей нашей жизнью бродит, шевелится, готовый нас засосать в любой час, утопить бесследно.
Кстати, ещё одна книга в моём зрелом уже возрасте произвела на меня такое же ошеломляющее действие – это маленький, но великий роман Трамбо «Джонни получил винтовку». Читал ли ты её? Если нет, возьми в библиотеке, она шесть лет назад выходила в «Художественной литературе», и я горжусь тем, что первую публикацию помог пробить переводчику Шрайберу, пусть и в «Сибирских огнях». Шрайбер этот, старый переводчик, когда-то подарил нам «Три товарища» Ремарка и ещё что-то. Читать такие книги тяжело. Я с трудом одолевал за присест три-четыре страницы, но уж и в голову, и в сердце входят они дюймовыми гвоздями. Прочитавши «Джонни», ты поймёшь, почему его автора, коммуниста, отсидевшего в тюрьме за своё творение, переведённое на все действующие в мире языки, экранизированное в Голливуде, не пускали к нам так долго и упорно. Не прочитав «Джонни», я бы писал совсем по-другому и другой роман о войне. Таково разлагающее влияние заокеанского янки на русского писателя.
Статью Давыдова немедленно перепечатала наша фашистская газета, называющая себя «народной» и никак выше трёхтысячного тиража не выбивающаяся, а редактора её, в третий раз возжелавшего власти, народ никак не изберёт, забодал и на этот раз вместе с фашиствующим предводителем, вечным военнопленным Руцким, посулившим на предвыборных встречах всех пишущих отправить на лесоповал.
После всего этого предвыборного бесовства, дурнописи и стадного ора с каким же восторгом прочитал я в «Литературке» заметки Ваншенкина. Обними его за меня, облобызай и поздравь с Новым годом! Учусь у него выдержке, мудрой печали, хотя мой сибирский норов, называемый интеллигенцией выдержкой и воспитанностью, часто мне мешает. Хер ли сделаш, ковды детдом, ФЗО да казарма – основные средства воспитания позади, а впереди одно средство осталось – смирение?! Марья моя на меня уж петухом иной раз налетает, но хвост у неё тоже вылез, один голосишко остался, а что мне одинокий голос человека?
Меня может токо медведь подмять аль змея ползучая вроде Давыдова укусить, да и то я, уж антибиотиками напичканный, выдержу. Однако и укус змеи, и когти медвежьи оставляют раны на теле.
Зима стоит сиротская, без мороза и снега – это значит, по весне она ударит холодами и снегом, цветы подомнёт, больных лёгкими в постель свалит. Ох-хо-хо-хо-нюшки! Но будем жить, радоваться остатним летам и солнышку, ждать победы на футбольных полях, ибо на полях разума по просторам российским ждать уже нечего. Оборзели, ещё больше ослепли и очумели русские люди – сами в яму лезут. Ну, да Бог им судья!
Крепко обнимаю тебя. Виктор
1995 г.
(В редакцию газеты «Красноярский комсомолец»)
Дорогие ребята!
Пишу вам потому, что с уважением отношусь к вашей газете. В неуважаемые газеты я не пишу и в неуважаемых газетах и журналах стараюсь не печататься, особенно когда «органы» отсебятиной занимаются. Вот подхватились и ну писать о том, что я в депутаты наладился. Ну, что бы позвонить, спросить, уточнить, нет, садят напропалую и с уверенностью излагают «мою платформу», а журналист Никитинский в «Комсомолке», ко всем и ко всему относящийся с высокомерной гордыней, отчего-то разразился руганью, демонстрируя знание лагерного жаргона. Рядом, кстати, с опровержением на его же материал разухабистое перо его звучало особенно убедительно.
Ну да Бог с ним, таково, видать, время, таково отношение к своей профессии – в прежние годы опровержение в газете дорого обходилось журналисту, можно было и работы лишиться, а сейчас, видать, и «лёгкость пера» и реагаж на него подобны тому, что зовётся по-русски: «будто с гуся вода».
Мне хотелось бы предостеречь от излишней горячности и легкомыслия прежде всего журналистов, а молодым вашим читателям и вам пояснить насчёт Букеровской премии – отчего это я «вылетел из списка» кандидатов на премию вторично.
Первый раз это произошло по моей личной просьбе – роман не закончен, вышла всего лишь первая книга, вот когда закончу, – писал я в комитет по премии Букера…
Второй раз мне и писать не пришлось – «хозяин», «меценат» или «спонсор» премии Букера, Фрэнк Грин, кстати, сын писателя Грэхэма Грина, летом побывал у меня в гостях в Овсянке и поинтересовался моим отношением к нынешним кандидатам на премию Букера. Я уверенно, не раздумывая, назвал роман Георгия Владимова, с которым с молодых литературных лет знаком и к сочинениям которого отношусь почтительно, к «Верному Руслану» с восторгом, к первой половине романа «Генерал и его армия» – тоже. «А ещё кого назовёте?» – спросил гость, и я, подумав, назвал «Казённую сказку» Павлова, на мой взгляд, самого крепкого, талантливого и умного из нынешних молодых писателей. Естественно, возник вопрос и насчёт моей персоны, и я снова был вынужден попросить подождать окончания романа и, стараясь смягчить и закруглить разговор, добавил, что премий всяческих я наполучал много, а старый, гонимый и всегда ругаемый Владимов ни одной российской премии до сих пор не получил и, не глядя вроде бы на убедительную критику уважаемого писателя Владимира Богомолова, я считаю Владимова кандидатурой номер один. Писатели, да ещё писатели, занявшиеся критикой, всегда очень субъективны, сказал я Фрэнку Грину. И если придерживаться точки зрения русского реалиста, в том числе и Богомолова, то ни «Гулливера», ни великого «Дон Кихота», ни тем более «Барона Мюнхгаузена» в мировой литературе не существовало бы, с чем «букеровский бог» весьма охотно согласился.
Сын писателя Грина сносно говорит по-русски, человек он не только глубоко образованный, «юморной», но и богатый. На севере старой доброй Британии у Гринов имеется родовой замок, которому вроде бы девять веков. Я тогда ещё тоже был способен на юмор, не думал о больнице, откуда сейчас пишу, и спросил гостя у меня в Овсянке: «Фрэнк! Где лучше: в Вашем родовом замке или у меня в Овсянке?» И, ни секунды не раздумывая, гость ответил: «Совершенно котэгорычно – в Овсянка! Замок – это много, скучно и дорого».
Вечером мы с гостем распрощались, и не думал я, что возникнет надобность писать по «наградному поводу», хотя и понимаю вас как истинных «болельщиков» – хотелось Вам, искренне хотелось «гола», но погодите, наберитесь терпения. Может, Бог и поможет мне в борьбе за здоровье, и я закончу третью книгу романа «Прокляты и убиты» – и это будет мне Высшей наградой жизни, а о других наградах я никогда не думал, не хлопотал – они сами собой ко мне приходили, помогали мне материально, радовали и поддерживали морально меня и моих добрых читателей.
Виктор Астафьев
1995 г.
(Семье И. Н. Гергеля)
Дорогие Тоня и Ваня!
Поздравляем Вас, ваших детей и внуков с Новым годом! Всем доброго здоровья и чтоб год наступающий был не хуже уходящего! Главное, чтобы коммунисты вновь не подняли войну и не залили бы Россию кровью, ибо на этот раз войну России не выдержать – она утонет в собственной крови.
Я со дня на день собирался тебе, Ваня, написать, но всевозможные дела и обязанности, и я никак не могу закончить список, составленный для поздравлений. Зато теперь отправлю письмо и поздравление вместе с книгой, где есть и повесть, вам полюбившаяся. Право слово, она недурна, во всяком разе, боли моей и бедолаг-солдатиков, окопных землероек, в ней много.
Как я понимаю тебя, Ваня! Тема лёгкой и незаметной смерти занимала и занимает всех стариков. А мы ведь уж старики! Конечно, жизнь наша пролетела незаметно в борьбе с нуждой и бесправием. Мы и оглянуться не успели, а он, конец, вот уж!.. Ещё древний восточный поэт писал: «Лёгкой жизни я просил у Бога, надо б лёгкой смерти попросить…»
В Японии, в Токио, есть храм, и люди заносят в этот храм продающиеся у входа дощечки со всевозможными просьбами, на них написанными. Я спросил, каких просьб больше всего? Мне ответили, что половина – с просьбами к Богу о лёгкой смерти, есть просьбы о хорошем, умном муже и красивой, богатой невесте – это на втором плане.
Ах, как хочется повидаться с тобой ещё на этом свете, чтоб обнять тебя, но далеко мы друг от друга, а может, Бог и пособит нам.
Обнимаю, целую вас обоих с Тоней. Будем жить, сколько отпущено нам жизни, и надеяться на лучшее. Вечно твой собрат, да уж и брат по окопам Виктор
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК