Екатерина Петровых. Мои воспоминания
Когда-то я прочла у Анны Андреевны Ахматовой о том, как надо писать воспоминания: «Если говорить о мемуарах вообще, то, по-моему, как-то неверно их пишут. Сплошным потоком. Последовательно. А память вовсе не идет так последовательно. Это неестественно. Время — прожектор. Оно выхватывает из тьмы памяти то один кусок, то другой. Так и надо писать. Так достоверней. Правды больше. А то ведь как выходит — надо по заданию себе писать связно, последовательно, а материал выпал, не помнится все в связи. И начинает человек сочинять недостающее, выдумывать. И правда уходит».
Мои детские воспоминания и «яркие куски, выхваченные из тьмы памяти», расположенные по возможности в хронологическом порядке, дадут, как мне кажется, представление об обстановке, в которой жила наша семья, о детстве и личности маленькой Маруси.
Начну их с описания местности и природы, где жили наши родители и где появились на свет Мария Сергеевна и ее старшие братья и сестры.
Наш отец, Сергей Алексеевич Петровых, инженер-технолог, более четверти века работал на хлопчатобумажной фабрике «Товарищества Норской Мануфактуры». По окончании Петербургского технологического института он приехал на фабрику и через несколько лет (в 1896 г.) женился на Фаине Александровне Смирновой, нашей матери.
Фабрика стояла на крутом берегу Волги в двенадцати километрах выше Ярославля. Рядом с фабрикой на холмах раскинулся Норский посад, похожий скорее на маленький провинциальный городок. Название свое он получил от речки Норы, впадавшей в его пределах в Волгу.
С представлением о промышленных предприятиях того времени связывались некрасивые унылые здания, грязь, железный лом, промышленные отходы, жалкие жилые постройки. Норская была в этом отношении счастливым исключением. И недаром А. В. Луначарский, приезжавший в Ярославль в 1918 году, назвал ее, законсервированную из-за отсутствия топлива, «спящей красавицей», которую рабочий класс должен пробудить к жизни (это я слышала сама).
Сообщение Норской с городом летом было очень приятным — на курсирующих несколько раз в день небольших пароходах, так называемых «дачниках» или «пчёлках», а круглый год — на лошадях по «большой дороге», обсаженной в четыре ряда старыми екатерининскими березами, о которых упоминала Маруся в своем стихотворении «Сказка», посвященном мне.
…от заставы Ярославской
До Норской фабрики, до нас, —
Двенадцать верст морозной сказкой
Под звездным небом в поздний час…
… … … … … … … … … … … … … …
Пустырь кругом, строенья редки.
Темнее ночь, сильней мороз.
Чуть светятся седые ветки
Екатерининских берез.
На воротах фабрики красовался медведь с секирой на плече — герб Ярославской губернии. Легенду о происхождении этого герба мы, разумеется, знали с ранних лет. В центре фабричного двора — большая роща. По краю высокой набережной Волги росли березы, сосны, липы, кустарник. К югу и западу тянулись леса, поля, перелески. А на восток далеко-далеко простиралось прекрасное Заволжье с редкими селеньями.
Близость реки делала воздух на фабрике настолько чистым (несмотря на постоянно дымившую высокую трубу), что зимою прачка расстилала простыни в огороде на снегу, чтобы они побелели.
Территорию Норской пересекали два глубоких, густо заросших оврага с безымянными ручьями. Летом они оглашались многоголосьем различных птиц, а пенье соловьев вызывало у нас какой-то особый, восторженный трепет. Может быть, это глубокое детское впечатление отразилось в Марусином стихотворении «Соловей».
Там, где хвои да листвы
Изобилие слепое, —
Соловей плескал во рвы
Серебром… От перепоя
Папоротник изнемог,
Он к земле приник, дрожащий…
Зря крадется ветерок
В разгремевшиеся чащи…
Почти рядом с оврагом стоял дом, в котором жила наша семья. Помню рассказы старших о том, что он построен из дерева какой-то особенно прочной породы. Снаружи здание было обшито тесом, окрашенным в блеклый серовато-зеленый цвет. По стенам вокруг рос тщательно ухоженный кустарник — таволга с кисточками мелких белых цветов. В саду, окружавшем дом, росли два огромных кедра, а также клены, березы, липы, где мы искали и находили грибы. Решетчатый забор сада прикрывали акация и жасмин. Огромный куст лиловой сирени возвышался над треугольной клумбой с чудесными розами. Наш дом и сад описаны в Марусином стихотворении «Сон».
Сколько разнообразных впечатлений доставляла нам могучая красавица Волга, до которой от нижней калитки нашего сада было не больше пяти минут ходьбы. От ледохода до ледостава мы едва ли не каждый день ходили на ее высокий берег, поросший деревьями и кустарником.
Наверное, тот кто читает эти страницы, удивляется, как часто я, вспоминая о фабрике, говорю о красоте окружавшей нас природы. А между тем это так и было. Сама фабрика представляла собой замкнутый огромный кирпичный квадрат (с двумя въездами под вторыми этажами во внутренний двор) и как бы брала сама себя в «скобки». Рядом же была величавая Волга с крутыми зелеными берегами, аллеи, несколько рощ. Сразу же за забором, окружавшим фабрику, были прелестные березовые рощи, темный еловый лес, журчали ручьи…
Наша семья состояла из семи человек («семь я», — говаривал иногда в шутку папа): отец, мать, затем в порядке старшинства: Елена, Николай, Владимир, Екатерина, Мария.
Хотя нас, детей, было пятеро, мы отчетливо распадались на три группы: у старшей, Лели, был отдельный мир с неодобряемой отцом писательницей Чарской, с темно-синим бархатным альбомом, который заполняли подруги-гимназистки, туда же записывались понравившиеся ей стихи современных поэтов. У братьев была своя, мальчишеская, жизнь. На нас они посматривали свысока, как на мелюзгу, и крайне редко принимали в свои игры.
Зимой старшие дети уезжали учиться в Ярославль — Леля в частную гимназию Корсунской, братья — в реальное училище. Мы с Марусей, так же как и летом, много гуляли, катались на санках с горы, ходили на так называемых охотничьих лыжах, копались в снегу, строили крепости, а в оттепель лепили снежных баб. Но все это было, когда Маруся ушла из-под опеки няни. По субботам за сестрой и братьями посылали лошадей. Их приезд вносил всегда радостное оживление в нашу семью.
Таким был в те годы распорядок нашей жизни, изредка нарушаемый достаточно скромно отмечавшимися семейными праздниками (дни именин и рождений) и очень торжественно — рождеством и пасхой.
Во времена нашего детства да и позднее я не припоминаю разговоров старших о том, когда, то есть в каком возрасте формируется человек. Теперь это стало предметом пристального изучения психологов, педагогов, врачей-педиатров. Высказывается мнение, что индивидуальность ребенка складывается к пяти годам. Меня же всегда удивляло, что черты, ставшие впоследствии основными в характере Маруси, появились у нее много раньше.
День появления Маруси на свет (13.03.08 ст. ст.) помню, как будто это было совсем недавно. Утром в нашу детскую вошла фрейлейн Ида со словами: «Кто хочет посмотреть на маленькую сестричку, — идите в столовую». Старших — сестру и братьев — не надо было торопить; через несколько минут они были готовы и выбежали из комнаты. А я тщетно искала свои ночные туфли (как сейчас помню, светло-серые с меховыми помпонами) и отчаянно рыдала: «Фрейлейн Ида! Во зинд майне пантоффельн? Во зинд майне пантоффельн?!» Ида посмотрела под кроватку и тоже не обнаружила туфель. Тогда меня, горько плачущую, она завернула в мое любимое красное стеганое одеяльце (слезы мгновенно высохли) и на руках понесла в столовую. Там по правой стене на двух стульях стояла большая овальная плетеная корзина. В ней спало туго спеленатое крохотное беленькое — именно беленькое — существо. Наверно, оно досматривало свои последние ангельские сны — такой тихий и совершенный покой был на маленьком личике. Старшие дети, молча, сосредоточенно и серьезно, смотрели на новую сестричку.
Через несколько дней я зашла в мамину спальню, где царил полумрак от темно-зеленых тяжелых штор, подошла к кровати и спросила: «А как будут звать маленькую сестренку?» — «Мария, Маруся», — ответила мама. «А мне больше нравится Анюта», — протянула я разочарованно.
Ярко вспомнился кадр из раннего детства Маруси. Она, видимо, только что из ванночки, вся какая-то особенно чистенькая; белый чепчик туго обтягивает головку. Маруся сидит на высоком стульчике. Ясные карие глазки смотрят на меня. Я шепчу ей что-то ласковое, а она, не умея еще говорить, приветливо улыбается мне.
Маруся была самым младшим ребенком в нашей семье и общей любимицей. Внешность ее была очаровательна: правильный овал лица, чистые карие глазки, хорошей формы носик. Крупные легкие локоны цвета неспелой пшеницы как бы парили над ее головкой. Нельзя было не любоваться ею. Старшие, кроме отца и бабушки, выделяли ее из всех детей, часто брали на руки, ласкали, но она, кажется, это не очень любила.
Вот два воспоминания о внешности маленькой Маруси.
На детском празднике кому-то пришло в голову поставить четырехлетнюю Марусю на высокую тумбу из-под пальмы. Вокруг образовали хоровод, который, кружась, пел на разные голоса: «Куколка, куколка, маленькая куколка! Куколка, куколка, миленькая куколка!» Как сейчас вижу личико сестренки, на котором написано неподдельное смущение.
Второй эпизод рассказан нашей старшей сестрой и крестной матерью Маруси. В день ее именин, 11 июля (ст. ст.), пригласили молодежь. Леля прогуливалась по двору с двумя своими поклонниками гимназистами (одного, я помню, звали Николай Добржинский). Отворилась дверь парадного крыльца, и на пороге появилась прелестная девчушка лет пяти, в кружевном платьице, с пышным бантом в волосах. Она начала медленно спускаться по лестнице с широкими ступенями, ставя на каждую обе ножки. Преодолев это препятствие, Маруся направилась к садовой калитке. Коля оставил именинницу, подбежал к малютке и, начав ласковый разговор, принялся гладить ее по головке. Маруся отстранилась, сказав: «Не тронь мои кудри-локоны», — и двинулась к намеченной цели — в сад.
И еще одна сценка из раннего детства Маруси.
Мы вдвоем часто играли с нею в нашем большом зале, принеся туда игрушки. Однажды среди дня отец вернулся с фабрики, очевидно чем-то расстроенный. Я торопливо принялась собирать лежавшие на полу игрушки, чтобы скрыться в детской, и в спешке оставила карандаш. Маленькая Маруся, заметив его, всплеснула ручонками и с волнением воскликнула: «Опади, кадак-то!» (Господи, карандаш-то).
За забытый на полу карандаш нам, конечно, ничего не было бы. Но таково было наше воспитание: мы всегда боялись вызвать неудовольствие старших, то есть родителей, и особенно папы, которого в детстве побаивались, хотя очень любили.
* * *
В одном из поздних стихотворений Мария Сергеевна пишет о «безоглядном любвеобилье детства»… Вот несколько примеров.
Первой сильной привязанностью Маруси была ее няня Харитина Петровна Кокорева. Высокая, худая старуха с коричневым лицом и маленькими, глубоко сидящими голубыми глазами. Маруся ее обожала и всю жизнь с любовью вспоминала о ней. Помню, как малютка целовала ее веснушчатые руки. Жили они с няней очень мирно, как говорится, душа в душу.
Харитина Петровна, как я ее припоминаю, была совершенно темной старухой. Она сильно окала, как и все уроженцы Ярославской губернии; речь ее изобиловала простонародными словами и выражениями, которые повторяла за нею ее воспитанница.
Харитина Петровна никого не подпускала к малютке, даже Лелю, старшую сестру и крестную мать. Меня же она невзлюбила сразу из-за моей чрезмерной веселости и буйной резвости. Я не могла подойти к сестренке и на расстояние пяти шагов.
Припоминаю такие полукомические случаи. Нам с Марусей шили обыкновенно одинаковые «туалеты», но няня одевала малютку в старенькие, застиранные бумазейные платьица, а потом, торжествуя, говорила: «Вот у Марусеньки платьица новенькие, а Катя свои все поизносила».
Харитина Петровна много и подолгу гуляла со своей питомицей. Четко представляю длинную фигуру няни, держащей за ручку крохотную Марусю. Они еле-еле двигались по деревянным тротуарам Норской фабрики, по набережной реки, по нашему саду с его обилием цветов. О чем размышляла старая женщина во время этих прогулок — трудно сказать, а Маруся жадно впитывала обступавший ее мир: и могучую Волгу, и редких прохожих, и красоту окружающей природы. Теперь я иногда думаю, что та медлительность, которая была свойственна Марусе всю последующую жизнь, могла быть заложена в нее во время этих длительных неторопливых прогулок. Она же способствовала развитию в ней задумчивой созерцательности и наблюдательности.
Расскажу эпизод, послуживший, возможно, причиной удаления няни. Она при встрече с механиком фабрики заставила малютку низко поклониться ему со словами: «Здравствуйте, барин-батюшка».
Как сквозь сон слышу плач Маруси при расставании с няней.
Наша дружба и близость с Марусей, редкостным по душевным качествам человеком и моей дорогой сестрой, продолжалась всю жизнь. Началась же она после ухода няни. Сменявшие Харитину Петровну гувернантки, почти все молоденькие прибалтийские немки, были, наверное, довольны, что, позанимавшись с нами положенное время, погуляв по набережной, почитав несколько сказок, они могли беспрепятственно заниматься рукоделием или же бесконечными разговорами по-немецки со старшей сестрой Лелей, которая была почти их ровесница. Читали же они нам сказки братьев Гримм, Андерсена, Перро, где главными действующими персонажами были принцессы, золушки, принцы, а конец всегда был счастливым.
Освободившись из-под опеки гувернанток, мы начинали наши бесконечные игры. Одним из самых больших, но безусловно запрещенных удовольствий было катание верхом на деревянных полированных перилах винтовой чугунной лестницы. Очень мы любили «экспедиции» в кухню и нежилые помещения: чуланы, кладовые, погреб, набитый голубоватыми прозрачными кубами льда, сеновал, где всегда находили что-либо интересное. И особенно — на огромный чердак нашего дома, где были свалены различные старые, отслужившие свой век вещи. О нем Маруся написала стихотворение «А на чердак — попытайся один».
Зимой же очень любили игры в переодевания. Базой для них служил стоявший в гардеробной сундук со старыми мамиными и Лелиными туалетами. Попросив разрешения у мамы, мы открывали его и вынимали то, что подходило для задуманных представлений. Чаще всего в них участвовали персонажи сказок. Маруся была Красной шапочкой, или принцессой, или госпожой; мне же приходилось перевоплощаться из волка в бабушку или же из колдуньи в рыцаря, принца. Было у нас «либретто» балета, называвшегося «Бабочка и девочка». Составленные с подоконников несколько горшков с цветами изображали сад. Я — бабочка — «порхала» среди них, а Маруся с сачком в руках преследовала меня. Кончалось представление тем, что Маруся накрывала меня сачком, а я падала и замирала. Присутствие зрителей было не обязательно, хотя и желательно.
Перехожу снова к воспоминаниям о «безоглядном любвеобилье детства».
В потертом кожаном альбоме с металлическим узором на переплете сохранилась фотография нашей матери. Глядя на нее, понимаешь, почему ярославские знакомые звали ее «Норской жемчужиной». Прекрасные строгие черты лица, задумчивый, несколько отстраненный взгляд.
Помимо естественной любви детей к матери, может быть, эта отрешенность в сочетании с красотой так привлекали нас к ней. Обе мы, по вышедшему из употребления выражению, обожали ее. Но она всегда пресекала чрезмерные проявления наших восторгов.
Маруся писала и посвящала ей свои детские стихи, из которых приведу несколько запомнившихся.
Вот одно, совсем раннее, подаренное маме в день ее рождения.
Сегодня день первого марта
Первый день чистой весны.
И в этот день, светлый и милый,
Родилась прекрасная — ты!
И еще одно; более позднее:
Когда сидишь ты на балконе,
Когда мечтаешь ты одна,
Когда на бледном небосклоне
Уж появляется луна,
Когда и песни соловьиной
Придет прекрасная пора,
Тогда возьми аккорд ты дивный
На лире, милая моя.
И звуки чудные польются,
Сольются с песней соловья,
Когда сидишь ты на балконе,
Когда мечтаешь ты одна.
Бывали также и юмористические стихи:
— Можно ль к вам поближе встать,
Ручку вам поцеловать? —
«Нет!»
— Можно ль на пороге встать,
Поцелуи посылать? —
«Нет!!»
— Можно ли за дверью встать,
Горько-горько там рыдать? —
«Нет!!!»
* * *
Мама вела уединенный образ жизни и выезжала крайне редко. Когда же она выходила нарядно одетая, мы с Марусей приходили в неистовый восторг и бурной пляской вокруг, не смея прикоснуться, чтобы не помять какую-нибудь складочку или кружево, выражали свое восхищение. Особенно хороша она была в длинном светло-сером платье с небольшим треном, расшитом серебристыми цветами, и воротником а-ля Медичи. Как же мы любовались ею! У нее была прекрасная фигура, и держалась она особенно прямо (позднее поэт С. Галкин говорил Марии Сергеевне, что узнает ее мать со спины). Когда же мода изменилась и мама вышла к нам в укороченной юбке клёш, Маруся была потрясена и чуть не плача повторяла без конца: «В прежних платьях мама была так похожа на принцессу, так похожа»…
Обе мы очень любили бабушку (мать нашей мамы), жившую в Норском посаде на маленькую вдовью пенсию. Несмотря на скромное общественное положение, в городе ее уважали за ясный ум, бодрый нрав, смелые суждения. Ее высказывания (даже религиозные) отличались широтой. Приведу такой пример. Несколько лет подряд она сдавала половину своего дома под дачу состоятельному владельцу кожевенного завода Гаркави. Однажды бабушку при мне спросили:
— Вам, наверное, не очень-то приятно сдавать дачу иноверцам?
— Они прекрасные люди, а как они верят — это дело их совести, — отрезала бабушка.
Кроме обширных утренних эпистолярных занятий, бабушка переписывала в особую тетрадь полюбившиеся ей стихи. На моей памяти она переписала «Русских женщин» Некрасова.
Большим праздником для нас были поездки на два-три дня к бабушке. Между сестренкой и бабушкой иногда вспыхивали конфликты — Маруся и в детские годы пыталась отстаивать свои желания. До сих пор слышу голос бабушки: «Ну, Марья, погоди!» Впрочем, этим угроза и ограничивалась. Несмотря на ссоры, они нежно любили друг друга.
Вот еще один пример привязанности маленькой Маруси. Больше всего мы, особенно Маруся, стремились проникнуть в нашу просторную кухню, где среди начищенных до самого яркого блеска медных кастрюль (стоявших на полках «по ранжиру» — от огромной до самой маленькой) царила Маша (Мария Александровна Палисадова), которую мы обе очень любили. Высокого роста, статная, с крупными чертами крестьянского лица, выражавшего всегда особенную доброту и приветливость, она была с нами обеими чрезвычайно ласкова. По ее просьбе мы писали письма в деревню к ее брату и его семье с неизбежными поклонами по порядку всей родне. Маша прожила у нас десять лет, до 1918 года, когда мы с мамой и Марусей уехали с фабрики к бабушке в Норский посад. Отец и старшие дети были тогда уже в Москве. Во время первого голода, в 1919 году, Марусю отвезли на лето к Маше на поправку. Вернулась она загоревшая, поздоровевшая, с большим запасом новых деревенских впечатлений. Помню, с каким увлечением рассказывала она о том, как вместе с Машей жала рожь.
Очень любила Маруся нашу старую собачонку Мальчика. Это была небольшая собака-крысоловка, черная как уголь, с седевшей с годами острой мордочкой, которую Маруся украдкой целовала. Крыс в нашем доме не водилось, так что «работы» у Мальчика не было. Маша по своей доброте хорошо относилась к нему, но была против Марусиных поцелуев.
— Ну что ты, Марусенька, пса-то целуешь!
В детстве мы обе — Маруся и я — вели дневник. Писали обычно в своей конторе «Труд», то есть за верстаком в большой комнате братьев, во время их отсутствия. Но показывали написанное друг другу далеко не всегда, а лишь в минуты наибольшего расположения. Отчетливо помню строчки из дневника Маруси, которые она мне прочитала: «Мы играли с Катей, но потом поссорились. Первая затейница была, конечно, я». Это первое запечатлевшееся в моей памяти проявление ее будущей самокритичности, строгости и взыскательности к себе.
Маруся считала темно-зеленый цвет моих глаз некрасивым. Когда мы изредка ссорились с нею, она, сердись на меня, говорила: «У-у, зеленоглазая», так как бранные слова в нашем лексиконе отсутствовали. Много позже, будучи подростком, она стала посещать поэтический кружок «Ярославские понедельники». Там, по-видимому, от кого-то услышала, что это красивый цвет глаз. Тогда она, может быть памятуя свои детские высказывания, посвятила мне стихотворение:
Как жутко глядеть мне в глаза ваши темно-зеленые,
Там тайн слишком много, но нет объяснения;
Раскрытые, ясные, жутко и странно холодные
Без страсти и без вдохновения.
Стараюсь я тайны узнать в глубине этих глаз схороненные,
Я страстно, безумно хочу их признания,
Но гневно сверкают зрачки оскорбленные,
И гневно ресниц трепетание.
В моих же глазах, о! я знаю, любовь разгорается,
В ресницах безумно дрожит вдохновение,
А в ваших глазах тайный смех разгорается,
Зрачки выражают презрение.
И горько я плачу, насмешками теми обиженный,
Глаза ваши темным сгубили мне сердце презрением.
И горько рыдает поэт в своей страсти униженный,
И сдавлена грудь сожалением.
… … … … … … … … … … … … … …
Но кто же поймет ваши тайны безумно манящие,
Пробудит в зрачках вдохновение?!
* * *
Как и многие дети, мы любили играть в школу, где обучали наших многочисленных кукол. Была среди них и первая ученица — Тамара, с двумя длинными каштановыми косами, была Ленка с растрепанной светлой шевелюрой. За непослушание мы наших учеников шлепали и ставили в угол. Один раз после таких школьных занятий с куклами я, войдя в детскую, застала Марусю утешающей наказанную Ленку. Она прижимала куклу к себе, гладила и целовала в головку. Увидев меня, она смутилась, так как, очевидно, поняла всю «непедагогичность» своего поведения.
Это один из примеров ее доброты и способности к сочувствию и состраданию, проявившихся в совсем раннем возрасте.
Как-то Маруся и я нашли на садовой дорожке раненого стрижа. Очевидно, он налетел на провода и разбился. Не без труда, так как он вырывался, положили мы стрижа в картонную коробку. Опыта по уходу за больными птицами у нас, конечно, никакого не было, мы пытались только накормить и напоить «стриженьку», как ласково звала его Маруся. Ничего не получалось. Через несколько дней он погиб. Горько плача, мы закопали его неподалеку от нашего маленького огородика.
Рядом с нашим участком находилась большая площадка, превращавшаяся летом в футбольное поле, а зимой — в каток, обнесенная удобными для сидения толстыми брусьями.
Летним вечером 1914 года Маруся, брат Владимир и я устроились на этой ограде. Солнце медленно погружалось за рощу, стоявшую в центре фабричного двора, окрашивая небо, как обычно, в золотисто-розовые тона. Высоко над головой повис тонкий лунный серп.
Вдруг Маруся, как бы неожиданно для себя, указывая на Запад, отчетливо и громко произнесла четверостишие, первое в своей жизни. Позднее она напишет: «Я восприняла его как чудо, и с тех пор все началось, и мне кажется, мое отношение к возникновению стихов с тех нор не изменилось».
К нашему стыду, ни брат, ни я не поняли тогда, что присутствуем при рождении поэта…
Едва освоив азбуку (1912—13 гг.), Маруся принялась за Пушкина. Помню, как она стояла в гостиной перед длинной, доходившей ей до грудки кушеткой, на которой лежал раскрытый однотомник Пушкина. По своей еще малой грамотности она громко прочла: «О, Делея дорогая». Я поправила сестренку; она повторила за мной начало стихотворения и дальше продолжала до конца, ни разу не ошибившись.
Очень рано проявилась в Марусе ее самостоятельность в принятии решений и их осуществлении. Однажды она, четырехлетняя, ушла тайком к бабушке в Норский посад. Туда вели две дороги: одна по набережной Волги, другая — через темный еловый лес. Какую выбрала Маруся, я не знаю, но думаю, что первую. Она застала бабушку сидящей в кресле и углубленной в чтение, с чулком и спицами в руках. Подойдя вплотную, Маруся тронула ее колено и сказала: «Я убежала»… Бабушка тут же отправила прислугу с запиской к маме, что Маруся у нее. Можно представить состояние матери, когда обнаружилось, что Маруся исчезла — ведь Волга была в пяти минутах ходьбы от восточной границы нашего участка. Мама вызвала по телефону экипаж и привезла беглянку домой.
И еще один эпизод, раскрывающий принципиальность и отважность Маруси. Он произошел намного позже. Тринадцатилетняя Маруся при всех твердо запретила сидящей за столом знакомой сплетничать о женщине, которую она глубоко уважала. Маме пришлось извиняться перед гостьей, а Марусе — покинуть столовую. Вот так воспитывалось в нас отношение к старшим. Нам запрещалось не только делать им замечания, но даже возражать на какие бы то ни было высказывания взрослых. (Причем в данном случае я убеждена, что мать в душе была согласна с Марусей.)
А сейчас очень коротко о жизни Маруси и нашей семьи после Октябрьской революции. В середине 1918 года отец ушел с фабрики, остановленной из-за отсутствия топлива, и уехал в Москву к старшим детям. А мама с нами двумя переехала в Норский посад к бабушке. Жили голодно, меняли одежду на продукты, и самым вкусным по воспоминаниям было солоноватое печенье из картофельной шелухи. По вечерам все собирались вокруг обеденного стола, и при свете коптилки, а временами и лучины каждый занимался своим делом. Сохранилось у меня от той поры стихотворение Маруси, к которому я сочинила незатейливый мотивчик (он даже записан на ноты). Мы пели нашу песенку на два голоса: Маруся — первым, я — вторым.
Иду в низину скатами,
Тоска томит, тоска томит.
Нор? я слышу с берега —
Журчанье как истерика,
О камни бьется струйками.
Родная, не горюй-ка, мы
С тобою сестры в горести —
Ведь этот стих — мой горе-стих.
Он берегами крепко сжат,
Стремится гневно выбежать,
Разлиться бурной речкою,
Но слабо свою речь кую.
А берега насмешливо,
Победа их. — Как смеешь, вор! —
Промолвят. Сила берега,
Журчанье как истерика.
Тоска томит, тоска томит,
Иду в низину скатами.
* * *
В Норском посаде на базе городского училища была создана школа II-й ступени, в которую мы обе поступили. Уровень преподавания был крайне низок, так что я без труда дважды перескакивала через класс.
В 1920 году Рабочий комитет снова пригласил отца заведовать фабрикой, но обещанное топливо не было отпущено, и папа перешел на работу на Авторемонтный завод на окраине Ярославля. Я уже служила на товарной станции Ярославля Всполье, а Маруся поступила в Ярославскую среднюю школу им. Некрасова.
В школе Маруся стала увлекаться историей и написала пьесу «Жакерия» — о крестьянском восстании в период столетней войны. Директор школы прочитал пьесу и сам поставил ее на сцене, а Марусю назвал талантливой. Тогда же ею было написано стихотворение «Петроний».
С бледным лицом и улыбкой презрительной
Тихо склонил он ресницы.
Мимо рабыни, красы удивительной,
Робкой прошли вереницей.
Вена атласная ниткою стянута,
Кровь тихо каплет на ткани.
Бледный Петроний, никем не разгаданный,
Рушит последние грани.
Кинуты тени на щеки ресницами,
Бледные, тонкие тени.
Смотрят рабыни пугливыми птицами,
Легкие словно виденья.
В Некрасовской школе Маруся познакомилась с тремя сестрами Саловыми. Средняя — Таня — очень красивая, вскоре покончила с собой из-за неразделенной любви к актеру Волковского театра. Марусю потрясла гибель Тани, она посвятила ей три стихотворения.
Старшая сестра Тани стала пожизненным ближайшим другом Маруси. Это она, Маргарита Германовна Салова, ввела ее в ярославский Союз поэтов (где почетным председателем был А. В. Луначарский). Она же познакомила совсем юную Марусю с творчеством гениального художника М. С. Сарьяна, со стихами Блока, Пастернака, Есенина. Маргариту Германовну поражало, как тонко, всем своим существом Маруся воспринимала все прекрасное, относилось ли это к живописи, музыке или поэзии. Так же глубоко она умела слушать и слышать чужую радость, чужое горе.
Несколько слов о Союзе поэтов г. Ярославля, называвшемся «Ярославские понедельники». Членами его состояли главным образом студенты Ярославского университета, и только одна Маруся была еще школьницей предпоследнего класса (тогда было девятилетнее обучение).
Атмосфера в Союзе была очень дружной и чистой. Его посещали гости из Москвы: Вс. Иванов, Г. Шенгели и другие, читавшие свои произведения. Помещался Союз в Доме санитарного просвещения, а затем в каком-то клубе. Так как состав членов был невелик, то собирались иногда на квартире у М. Г. Саловой. Читали не только свои стихи, но и других поэтов. Я, например, присутствовала там, когда «Двенадцать» Блока читал Михаил Павлович Сироткин. Это он, проявив большую энергию, организовал выпуск сборника стихов «Ярославские понедельники» (тоненькая книжка в серой обложке). Там были помещены два стихотворения Маруси — первая ее публикация.
Постепенно Союз поэтов распался: многие члены по окончании Ярославского университета разъехались по местам работы. Маруся поехала в Москву к родителям и поступила там на Высшие государственные литературные курсы.
Заканчиваю свои воспоминания стихотворением близкого друга Маруси в течение всей жизни П. А. Грандицкого, посвященным Марии Сергеевне.
Сгущенный свет, янтарный виноград
В подвалах вековых, в глубокой тьме томят,
Чем дольше вызревает в них вино,
Тем крепче, благороднее оно.
Слова свои — сгущенный сердца свет —
В душевной глубине таишь ты много лет.
Тем благородней, крепче, тем острей
Янтарный хмель поэзии твоей.
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК