Глава XVII. Печальная кончина Патрика Брэнуэлла
С тех пор, как пасторский сын имел возможность ознакомиться с содержанием того письма, что он получил от своей единовластной госпожи, он, очертя голову, бросился в омут безумного отчаяния. Словно обреченный капитан затонувшего судна, погубленного водоворотом неистовых бурь и треволнений, едва-едва держась на плаву, он продолжал вести безмолвную упорную борьбу за существование, из последних сил цепляясь за жизнь — эту сухую, хрупкую былинку, в любой момент готовую предательски согнуться и выскользнуть из-под пальцев несчастного грешника — верного раба Плоти.
Он не хотел признавать себя побежденным. До конца дней своих он старался противостоять тому, что с беспощадной неотвратимостью влекло его в бездну — своему злополучному чувству к миссис Робинсон. Однако потерпевший кораблекрушение капитан надеялся спастись, без руля и ветрил устремившись против течения. Пасторский сын с отчаянным упорством искал утешения в пресловутых излишествах. И все же Господь милосерден. Суровый сентябрь 1848 года явил-таки несчастному заблудшему агнцу единственное возможное избавление от всех мирских невзгод.
Последние недели оказались для Патрика Брэнуэлла Бронте особенно мучительными. Дни напролет проводил он в своей постели, забываясь глубоким сном; ночи же превращались для него в непрерывные стенания прорывавшихся наружу черных демонов — исполинской телесно-духовной боли и запредельного отчаяния. В столь тяжкие часы рядом с Брэнуэллом неотлучно находился отец либо кто-нибудь из сестер.
Особенно частой ночной сиделкой пасторского сына была Эмили, питавшая к брату какую-то особую привязанность — покровительственно-нежную и одновременно свирепую, дикую, необузданную. При этом в самом чувстве Эмили к Брэнуэллу не было и намека на страсть женщины к мужчине — ее любовь к нему не выходила за рамки сестринской. В этом чувстве было нечто такое, что возвышает человеческую природу над вожделениями плоти. Собственно говоря, такова была сама натура Эмили Бронте, являвшая собой уникальный феномен, не поддававшийся обыкновенным доводам рассудка.
Во время своих визитов к больному Брэнуэллу Эмили обычно сидела возле брата молча и делала все, что могла, чтобы хоть на йоту облегчить его страдания, с каждым часом становившиеся все более и более невыносимыми.
Иногда совершенно изможденную домашними заботами и самозабвенным уходом за больным Брэнуэллом Эмили на посту сиделки сменяла Энн. В отличие от Эмили, всегда предпочитавшей слову дело, младшая пасторская дочь частенько пыталась как-то развеселить брата, отвлечь его непринужденными беседами.
Шарлотта навешала Патрика Брэнуэлла реже, чем это делали ее сестры. Она никак не могла найти в себе силы простить несчастному стремительного распада его личности. Однако в черед своей вахты Шарлотта Бронте исполняла сестринский долг ничуть не менее исправно, чем младшие барышни Бронте.
…Как-то раз, когда у постели больного собрались все три сестры, их незадачливый подопечный пребывал в особенно скверном расположении духа. Он извергал несусветную ругань, щедро обливая грязью всех, кого ни попадя. Прежде всего, досталось злополучной миссис Робинсон, которую самый праведный грешник поносил на все лады. Покончив с сей почтенной дамой, ярый поборник справедливости плавно перешел на собственного отца. Преподобный Патрик Бронте был обвинен своим милейшим сыном едва ли не во всех смертных грехах и уж, по крайней мере, во всех его, Патрика Брэнуэлла, несчастьях на том лишь основании, что стал главным виновником его появления на свет. Под конец не на шутку разошедшийся правдоборец добрался и до своих сестер, внимавшим каждому его слову с неприкрытым ужасом, смешанным со стыдом.
— Это все вы! — в неистовстве вопил Патрик Брэнуэлл. — По вашей вине я так несчастен! Вы сломали мне жизнь! Только вы одни, слышите, вы одни виноваты во всем!
— Братец, милый, опомнись! — в испуге пыталась вразумить его Энн, — В чем мы пред тобою виноваты?
— В чем виноваты, спрашиваешь? — продолжал свирепствовать «милый братец». — Сейчас скажу, в чем вы виноваты, жалкие тихони! Вы виноваты в том, что я стал таким ничтожеством. Таким, каким вы видите меня сейчас — никчемным протухшим червяком, нет, хуже — разложившимся слизняком! Я никогда не прошу вам этого! Слышите! Никогда!
Сестры сидели тихо, понурив головы и погрузившись в недоуменное молчание.
— Это вы свели меня с этой злосчастной женщиной, будь она неладна! Вынудили у нее работать — все это вы! Если бы мои заботливые сестрички не лезли из кожи вон, чтобы пристроить меня к делу, я даже и не ведал бы о ней! — в голосе пасторского сына слышались невыразимая боль и отчаяние. — А теперь посмотрите на меня! Взгляните хорошенько, каким я стал! Жалкое, омерзительное ничтожество! И это я! Я, подававший такие надежды!
Немного помолчав, пребывая в какой-то странной рассеянной задумчивости, Патрик Брэнуэлл продолжал:
— Мне было суждено блестящее будущее, потому что я во сто крат способнее всех вас! Слышите вы? Я способнее всех троих вместе взятых. Да если сложить все ваши ничтожные способности воедино, они не пойдут ни в какое сравнение и с крошечной толикой моего таланта!
— Это верно, — печально промолвила Шарлотта, ничуть не лукавя. Ей вдруг вспомнилось, сколь безудержным было воображение Брэнуэлла, сколь быстрой и искрометной была его смекалка, когда в юные годы они с братом слагали легенды и саги о достославной фантастической Ангрии; сколь безукоризненно точной была его кисть, запечатлевшая некогда поистине великолепный портрет Эмили.
— Я мог бы сотворить сотни, тысячи бесценных шедевров и прославить наш скромный род в веках! — не унимался гибнущий гений. — А вместо этого мне суждено было встретить Ее, чтобы, ненадолго окунувшись в море блаженства, тут же неизбежно покатиться в омут безвестности и позора!
Патрик Брэнуэлл окинул сестер быстрым взором, в котором, к огорчению пасторских дочерей, светилась угрожающая смесь гнева и презрения.
— И вот, в то самое время, как я все больше и больше увязал в этой пропасти, мои ненаглядные сестрички стремительно, шаг за шагом поднимались к заветной вершине Олимпа, которая должна была быть покорена лишь мною — самым достойным представителем рода Бронте!
Пасторский сын снова взглянул на сестер. Гнев и презрение, еще несколько мгновений назад полыхавшие в его взоре, сменились исполненной болью и горечью неподдельной обидой. Теперь он говорил тихо; в каждом слове его ощущался колкий укор:
— Вы ведь даже посмели скрыть от меня, что публикуете свои вирши. Ничего себе сестринская любовь и доверие! Вы, отринув земные соблазны, тайком строчите романы. Мне же запросто позволили увязнуть в зияющей своей устрашающей чернотою трясине этих самых злополучных соблазнов — будь они трижды прокляты. И вы совершенно спокойно смотрите на то, как моя бренная голова покрывается грязной болотной топью, которая со временем, несомненно, обрастет непроницаемым мхом безвестности! А вы, достигнув наконец сияющей божественным светом вершины, будете взирать на этот леденящий душу ужас со снисходительной улыбкой!
— Патрик Брэнуэлл! Это уж слишком! — решительно отрезала Шарлотта, и щеки ее запылали гневным румянцем.
— Вы поступили со мной очень скверно. Принести в жертву, словно загнанного агнца, мой несравненный талант, присвоить себе мою славу — разве это не верх жестокости? Вероятно, вы таким образом отыгрались на мне за свои собственные неудачи в личной жизни. Но, даже допуская подобное объяснение, расклад получается неравным. Не кажется ли вам? Вы умрете старыми девами, но на пике славы, я же безвременно сгину в пучине страданий и забвения.
— Но, Патрик, — робко сказала Энн, — возможно, мы и в самом деле в чем-то перед тобой виноваты, хотя ты и не спрашивал ничего про наши творческие планы и тебя вроде бы совсем не интересовал факт публикации наших романов. Все мы искренне раскаиваемся пред тобою и просим прощенья. И все же ты должен признать, что в том, что теперь с тобой происходит, немалая часть и твоей собственной вины.
— Ах, сестрица! — иронично заметил Патрик Брэнуэлл. — И это говоришь мне ты?! Ведь именно благодаря тебе я и попал в этот проклятый Богом особняк, чтобы встретить в лице его коварной хозяйки свою верную погибель!
Пасторский сын снова замолчал; теперь черты его заметно смягчились, и весь его облик выражал смирение и неподдельную нежность. Сестры были ошеломлены столь резкой сменой настроения своего нерадивого братца, который, без сомнения, мог бы соперничать с флюгером.
— И все же я вас прощаю! — великодушно изрек он. — Ведь как-никак вы — мои родные сестры. Само искусство связало нас навеки неразрывными кровными узами! — с пафосом закончил достославный представитель мира своенравных античных муз.
На другой день Патрик Брэнуэлл пребывал в более благодушном расположении. Он горько раскаивался в давешнем всплеске чувств и смиренно просил у сестер прощения. Пасторские дочери с готовностью его простили. Спустя некоторое время Шарлотта и Эмили отлучились по делам, а Энн, чей черед был нести вахту, осталась возле брата.
— Дорогая сестрица, — обреченно вздохнул пасторский сын, — нынче с утра я отчаянно размышлял о своей бренной жизни. Но так и не смог постичь, где, на каком ее этапе я оступился. Быть может, ты, сестра, подскажешь мне это, а заодно разъяснишь, в чем моя ошибка.
— Я думаю, ты сам в силах это понять, — печально склонив голову к брату, ответила Энн.
— Да… я знаю… — тихо отозвался Патрик Брэнуэлл. — Всему виной излишние возлияния, наркотики и разгульный образ жизни. Но я говорю не о том. Право, не знаю, сможешь ли ты понять меня до конца?
— Я готова выслушать все, что ты скажешь, и помочь, чем смогу, — заверила его Энн.
— Видишь ли, дорогая, — проговорил пасторский сын после некоторых колебаний, — мне трудно говорить об этом. Пожалуй, это главный вопрос, который тревожит меня уже довольно давно. Я чувствую, что не в силах больше держать это в себе. Я должен… непременно должен с кем-то поделиться!
Патрик Брэнуэлл несколько раз судорожно сглотнул, сделал глубокий вдох и, собравшись с духом, продолжал:
— Главная моя проблема в том, что я не состоялся как личность, и, прежде всего, как творческая личность. Из меня не вышел ни поэт, ни прозаик, ни художник. И дело тут не в вине и наркотиках… вернее, не только в них. Видишь ли, сестрица, когда-то давно я почувствовал в себе странный надлом. Как будто бы некие темные силы внезапно вселились в мое сознание, и с того дня безраздельный спутник моей юности — Вдохновение — более никогда меня не посещал. Тщетно я старался вызвать к жизни хотя бы его жалкие отблески, долгими, мучительными часами просиживая над рукописью стихотворения или прозы, либо, выражаясь фигурально, поймать за хвост музу, бессмысленно водя кистью по бумаге. Во мне словно бы что-то умерло, какая-то неосязаемая частица, в которую и была заключена вся первозданная сила могучего духа творчества.
Пораженная последними словами, Энн инстинктивно прижалась к брату. Из уст ее вырвался сочувственно-отчаянный возглас:
— Бедный! Бедный братец! Ужели и впрямь сами непостижимые силы Тьмы вмешались в твою судьбу? Но как давно это случилось?
— Еще в ранней юности. Задолго до того, как я пристрастился к наркотикам и спиртному. По правде говоря, мое иссякшее вдохновение и послужило основной причиной моего морального падения. Именно так, а не наоборот, как вы все думали. То есть, я хочу сказать, внезапная утрата моих способностей была причиной, а не следствием моего безрассудного поведения. Но я никак не могу взять в толк, как такое могло случиться? Как мог я допустить, чтобы злые силы подшутили надо мной столь жестоко?
— Ко всеобщему прискорбию, злые силы вторгаются в жизнь человека помимо его воли. Ни одному смертному не дано прозреть Небесный Промысел. Однако, — печально продолжала «малютка Энн», — мне почему-то думается, что в твоем случае, милый братец, злые силы совсем ни при чем.
— Ни при чем?! — изумился пасторский сын. — В таком случае, что же это было, милая сестрица. Что со мной произошло? Куда исчез мой творческий дар?!
Пасторский сын пытливо вглядывался в лицо сестры; в его взоре отражался всеобъемлющий страх.
— Скажи мне, дорогой братец, — проговорила Энн, как бы очнувшись от невольных мыслей, — с того времени, как на твое воображение нашло затмение, тебе совсем ничего не удавалось? Ты ведь говорил, что пробовал что-то создавать «долгими мучительными часами» — так, кажется, ты сказал? Неужели из-под твоего пера не вышло даже четверостишия?
— Из-под моего пера довольно часто выходили всевозможные «четверостишия», а порой — и вполне законченные стихи. Но — увы! Все это было лишь блеклой тенью того, что могло бы запечатлеться мною на бумаге. И это не прорвавшееся наружу буйное, неукротимое пламя творчества — я чувствую это — могло бы продолжить свою жизнь в веках.
— Ужели же не было ни одного исключения? — вдруг спросила Энн, — Работы, которой бы ты остался доволен?
— Да! — с отчаянным трепетом и грустью отозвался Патрик Брэнуэлл. — Однажды я ощутил сладостную, почти забытую истому Вдохновения, взял в руки кисть и написал портрет. То был портрет нашей любимой сестры Эмили. Я долго писал его, во что бы то ни стало стремясь продлить то упоительное наслаждение, какое дарило мне каждое мгновение моего труда. В те благословенные часы я чувствовал непостижимое родство с Эмили — не просто братское, но мистическое. Будто бы ее высокий благородный дух вселился в мою бренную плоть и слился с моей душою! Это было истинное блаженство. Эмили словно поделилась со мной на время частичкой своей души; в свою очередь, я в самозабвенном восторге вкладывал свою душу в каждую ее черту. Знай же, сестрица: портрет Эмили — единственная моя работа, которую сам я считаю состоявшейся.
— Этот портрет действительно прекрасен, — улыбнулась Энн. — Но, к моему глубочайшему огорчению, то, о чем ты мне только что поведал, лишь подтверждает мое предположение касательно причины твоего творческого бессилия.
— И какова же эта причина? — дрожащим от неистового волнения голосом спросил Патрик Брэнуэлл.
— Тебе это может показаться весьма и весьма странным. Кроме того, такие сведения потребуют от тебя немалой душевной стойкости. Достанет ли тебе мужества выслушать меня?
— Я уже давно изнемогаю от непостижимости этой загадки. Всеми святыми заклинаю: не мучь меня более! Открой мне мою тайну!
— Не так давно в читальном зале местной библиотеки я изучала книги, только-только пополнившие ее фонд; должно быть, их выписали из столицы… Так вот: среди прочих замысловатых лондонских изданий я наткнулась на томик избранных переводных работ Генриха Гейне[78]. Оригинальное, неукротимое мышление этого блистательного остроумного поэта и публициста, создаваемые им смелые, яркие образы стремительным ураганом вторглись в мое сознание. Некоторые стихотворения и отдельные прозаические фрагменты — те, что особенно захватывали меня, я старалась запомнить наизусть. Одно из мудрых высказываний Гейне как раз и приоткрывает завесу тайны подлинного Поэта. Автор дает свое весьма убедительное истолкование разницы мироощущений Поэта и простого смертного: «<…> Весь мир надорван по самой середине, — говорил Гейне. — А так, как сердце поэта — центр мира, то в наше время оно тоже должно самым безжалостным образом надорваться». Очевидно, под этим метким выражением подразумевается уникальная способность Поэта к полному органическому единению со Вселенной и ее законами. Подлинный Поэт чувствует малейшую несправедливость, царящую в мире, государстве, обществе, семье, и откликается на каждый подобный сигнал всем сердцем.
— Ты хочешь сказать, — задумчиво произнес Патрик Брэнуэлл, — что подлинный Поэт пропускает через свое сердце все, что так или иначе составляет мироздание? Он с одинаковой чуткостью отзывается душою и на глобальные мировые катаклизмы, и на мелкие насущные нужды людей?
— Именно так, — мягко отозвалась Энн. — Ты хотел знать, что произошло с тобой, когда ты ощутил, что лишился творческого дара? Так вот: случилось самое страшное, что могло выпасть на долю несчастного, потерпевшего крушение поэта — ты ощутил свою неспособность пронести через свое сердце все мировые беды.
— Это правда, — обреченно вздохнул пасторский сын. — Я и в самом деле не способен на столь геройский подвиг. Но ведь в юные годы я не ощущал своей несостоятельности! Клянусь всем святым, в ту благословенную пору Вдохновение меня не подводило — оно всегда являлось в урочный час!
— Ты был тогда молод и чист душой. Сердце твое с величайшей готовностью откликалось на все, что бы ни происходило вокруг. Потому в тебе и горел тогда яркий, всепоглощающий огонь — подлинный Поэтический Дар.
— А портрет Эмили? — напомнил Патрик Брэнуэлл.
— В ту пору, когда ты его создавал, тобою владело сознание твоей натурщицы — нашей милой сестрицы. Ты ведь сам давеча говорил, что высокий, благородный дух Эмили вселился тогда в твое сознание. Именно этот подлинно — Поэтический Дух и руководил твоей волей. Тебе выпала величайшая божественная благодать, позволившая тебе ощутить непреложные законы Вселенной и с готовностью отозваться на бренные мирские нужды чутким и трепетным сердцем Эмили, — просто, без тени высокопарности пояснила Энн.
— Боже правый! — потрясенно произнес Патрик Брэнуэлл и, немного помолчав, спросил: — А ты, сестрица? Ты ощущаешь подобное непостижимое единение со Вселенной? Способна ли ты пронести через свое сердце все мирские невзгоды? И что ты думаешь в этом смысле насчет Шарлотты? Соответствует ли ее сердце мученическому назначению Поэта?
— Вне всякого сомнения, у Шарлотты, быть может, самое чуткое и отзывчивое сердце на всем белом свете, не считая, разумеется, нашей дорогой Эмили. Поэтому сам Господь ниспослал Шарлотте и Эмили печать чистейшей благодати, оттиснувшей их творения немеркнущим вовеки Божественным Сиянием.
Энн немного помолчала, а затем, смиренно вздохнув, прибавила:
— Что же касается меня, то я всей душой стремлюсь очистить свое сердце от всякой скверны, чтобы ощутить наивысшее благо — совершеннейшее гармоничное единение со Вселенной и ее законами. Я каждую минуту горячо молюсь об этом, а также о том, чтобы стать достойной высокой чести называться сестрою Шарлотты и Эмили.
— Не скромничай, милая сестрица, — печально произнес пасторский сын, — Я убежден, что ты и так достойна этого: ведь у тебя чистая душа и доброе сердце. А вот для меня милосердие Господне невозможно. Слишком уж много за мной грехов, чтобы надеяться на чудесное избавление.
— Ты ошибаешься, братец. Еще не поздно и тебе исправить свои ошибки, обратившись к Богу с искренним раскаянием.
— Но ведь в этой земной юдоли заветная искра Вдохновения более никогда не озарит меня! — обреченно воскликнул Патрик Брэнуэлл. — Не далек уже тот час, когда мне суждено покинуть этот бренный мир, а я так ничего и не добился в жизни. После моей кончины не останется ничего, что могло бы напомнить обо мне потомкам!
— Так уж и ничего, — улыбнулась Энн.
— Ты права, — ответил пасторский сын, поняв ее намек. — Портрет Эмили. Единственная моя достойная зрелая работа. Но мысли об этом портрете не приносят мне желанного утешения.
— Но почему? — удивилась его сестра.
— Видишь ли, дорогая, я чувствую горячую неизбывную вину перед Эмили, — с отчаянной тоской пояснил Патрик Брэнуэлл. — Благо, сама Эмили не подозревает о моем скверном поступке — она ни за что не простила бы того, что я натворил. Эта ужасная глупость, совершенная мною однажды, преследует меня с тех пор каждый божий день, отравляя мое жалкое существование, словно в страшном кошмаре.
— Твои слова пугают меня, милый братец. Прошу тебя, объясни мне внятно, о чем ты говоришь?
— Однажды я и двое моих приятелей — Дирден и Лейленд — договорились встретиться в трактире одной из местных гостиниц, — той, что располагалась по дороге из Гаворта в Кейлей. Там мы намеревались весело провести время за чтением вслух наших поэтических опусов. И тогда мое уязвленное самолюбие заставило меня пойти на хитрость: я взял наугад несколько страниц черновой рукописи Эмили — как выяснилось позднее, это были фрагменты из романа «Грозовой Перевал» — сложил их в шляпу и с этим бесценным трофеем поспешил к друзьям.
После того, как Дирден прочел первый акт своей новой поэмы с весьма внушительным названием «Королева-демон», настал и мой черед блеснуть своими талантами. Я с демонстративной важностью стал шарить в своей шляпе, каковую я представил друзьям «обычным хранилищем моих мимолетных писаний на обрывках бумаги», и наконец извлек оттуда благословенную рукопись романа Эмили. Со свойственной мне легкостью и естественностью я разыграл удивление, вызванное тем, что якобы «по ошибке» я захватил с собой вместо стихов несколько страниц из романа, на котором, по моему утверждению, я «пробовал руку». Разумеется, мои приятели, желавшие узнать, насколько хорошо я владею пером прозаика, настояли на том, чтобы я зачитал вслух захваченные мною фрагменты «своего творения».
Я сперва отнекивался, но в конце концов удовлетворил их просьбу весьма охотно, и прочитанное снискало мне прочный успех у моих изумленных слушателей и обеспечило их искреннее уважение. В пылу сознания собственного триумфа я так раззадорился, что внезапно оборвал свое повествование на середине фразы и, «на ходу придумав» продолжение своей грандиозной эпопеи, поведал его приятелям. На самом деле, как ты, милая сестрица, уже, верно, догадалась я еще раньше тайком от всех представителей нашего семейства и, прежде всего — от Эмили, перечел «Грозовой Перевал» от корки до корки.
— Ты и в самом деле поступил очень скверно, братец, — печально проговорила Энн. — И, главным образом, по отношению к Эмили. Она имеет полное право на должное уважение с твоей стороны. И ты обязан относиться к ней соответственно. Подумай сам: присвоить себе ее благородный труд — пусть даже на время — чтобы покичиться перед приятелями — это граничит с кощунством!
— Но ведь я же раскаиваюсь! — с беспредельным отчаянием возгласил пасторский сын. — Горько раскаиваюсь!
— Я рада, что ты сам признаешь свою вину, — печально улыбнулась Энн. — Для меня очевидно, что ты способен к глубокому, искреннему раскаянию. Но, к сожалению, этого мало. Чтобы душа твоя получила очищение от скверны на земле и снискала божественный венец на Небесах, ты просто обязан рассказать обо всем Эмили. Она имеет право все узнать; тебя же перестанут наконец терзать угрызения совести.
— Но это бессмысленно! Эмили никогда не простит мне подобного своеволия! Она будет глубоко презирать меня до конца своих дней!
— Человеческое сердце способно простить во сто крат больше, чем можно себе представить. Эмили строга и угрюма только с виду. На деле же она может быть суровой и беспощадной лишь к самой себе. По отношению к другим она — сама снисходительность и великодушие.
Сказав это, Энн тотчас отправилась за Эмили и, несколько минут спустя, привела ее в комнату Патрика Брэнуэлла, оставив сестру и брата наедине друг с другом. Патрик Брэнуэлл, набравшись мужества, поведал Эмили о своем безрассудном поступке, отчаянно моля сестру о прощении.
— Мне не за что прощать тебя, — мягко ответила Эмили, — потому как я не вправе судить твой поступок.
— Но ведь я виноват перед тобою! — с глубокой болью отозвался ее брат. — И бремя моей вины поистине невыносимо!
— Ты ошибаешься, Патрик, — произнесла Эмили с непостижимым самообладанием. — Из твоих слов верно только то, что ты виноват. Но виноват отнюдь не предо мною, а перед Господом. Вот у Него и проси прощения. Молись горячо, от всей души, и Он дарует тебе свою наивысшую благодать.
— Но ты и в самом деле не держишь на меня зла, милая сестрица?
— Конечно же, не держу, — заверила его Эмили, — Только, пожалуйста, не называй меня «милой». Это фальшь, а фальши я не переношу.
— Но я ведь люблю тебя!
— Я знаю, что любишь. Но этого недостаточно. Ты не испытываешь к нам с сестрами и малой толики тех чувств, какие мы питаем к тебе, — промолвила Эмили, обреченно вздохнув.
— Но почему ты так полагаешь? — изумился Патрик Брэнуэлл.
— Потому, что такова твоя натура: ты попросту не способен испытывать глубоких чувств к близким людям — и с этим ничего не поделаешь. Несмотря ни на что, я тебя люблю, и это мое горячее чувство с лихвой восполняет недостаток твоей привязанности ко мне. Моя Любовь к тебе столь велика, что ее хватило на нас обоих. Именно Ее всемогущая сила и помогла тебе в свое время написать мой портрет.
— Я знал! — порывисто воскликнул Патрик Брэнуэлл. — Я чувствовал это всеми фибрами души! Покуда я создавал твой портрет, ты все время была моей незримой неотступной спутницей. Я постоянно ощущал твое присутствие. Оно согревало меня, поддерживало мой дух и озаряло меня давно забытой блаженною искрой Вдохновения. Как бы мне хотелось почувствовать это снова! Чтобы твоя душа вновь слилась с моей! — пасторский сын напряженно вглядывался в лицо сестры, — Ты дашь мне эту возможность? Ответь мне: ты будешь со мной в мой смертный час?
— Осязаемо или неосязаемо — я всегда с тобой, — ответила Эмили, — Но ты можешь чувствовать мое присутствие лишь тогда, когда особенно остро в этом нуждаешься. Если же ты говоришь о моей помощи и поддержке, то можешь полностью на них рассчитывать: я останусь с тобою до последнего вздоха!
…В ночь на воскресенье (24 сентября) разыгралась яростная гроза. То и дело полыхали молнии и раздавались зловещие раскаты грома. Хлынул неистовый ливень. Гроза продолжала бушевать до самого утра; натиск ее усиливался с каждым мгновением.
Всю ночь Эмили неотлучно просидела у постели брата, а утром у Патрика Брэнуэлла внезапно началась агония. Пасторский сын метался от неистовой боли, но все время оставался в сознании, и с уст его не слетело ни единого стона. Под конец он внятно произнес, обращаясь к Эмили:
— Я должен подняться. Но не могу: силы мои на исходе. Помоги мне.
— Скажи, что тебе нужно. Я сделаю все, что ты хочешь, — заверила его Эмили.
— Помоги мне подняться с постели. Я чувствую: пробил мой час. Самое большое мое желание — встретить смерть достойно, как и подобает настоящему мужчине. Я обязательно должен умереть, не лежа на одре болезни, а стоя на ногах.
— Именно так в свое время ушла из жизни наша достославная королева Элизабет[79]! — торжественно произнесла Эмили, помогая брату подняться с постели. Она явно одобряла решение Патрика Брэнуэлла и испытывала убежденную гордость за его мужество и выносливость.
И Патрик Брэнуэлл Бронте свой последний час встретил стоя, как сам того желал — уход, достойный величайшего из венценосцев.