ПОСЛЕДНИЙ УРОК
— Так и надо их, — заметил Медведев, когда Красноголовец закончил свой рассказ. — Миной так миной, камнем так камнем. Хитростью так хитростью. Что ж, поздравляю с победой, дорогой тезка. — Он обнял Дмитрия, похлопал по спине и спросил: — А как семья? Устроилась уже? Спать есть на чем? Передайте супруге, пусть извинит, если что не так.
— Не беспокойтесь, Дмитрий Николаевич. Все в порядке. Устроились хорошо. И от меня, и от жены моей, Нади, — великое вам спасибо. Мы знали, что вы нас в беде не оставите. И когда я сидел в камере, я был уверен: вы сделаете все, чтобы выручить и меня и мою семью.
— Ну, положим, из тюрьмы вы сами себя освободили.
— Не совсем так. Если бы здесь, в отряде, вы с Александром Александровичем заблаговременно все не предусмотрели, если бы не проинструктировали меня, как поступать в случае ареста, — кто знает, удалось ли бы мне выйти оттуда живым…
— Главное — все закончилось благополучно. Вы с семьей в отряде, Клименко со своей Надей тоже здесь. Вот жалко, что мы Шмерег и Бойко не забрали. Вы виделись с Шмерегами?
— К сожалению, нет. Возвратясь из Ровно, я не мог обойти квартиры наших товарищей. Боялся, что гитлеровцы будут следить за мной. Но с Бойко советовался о них. Петро говорит: куда им ехать? Их двое, да Настя, да дети… Пускай, говорит, остаются. Взрывчатки и оружия у них в доме уже нет. Кто к ним привяжется? Я и подумал: Петро, пожалуй, прав…
— Возможно, — согласился Медведев. — Тем более что по железной дороге к нам не проедешь и пропуска ваш друг Шкуратов не добудет.
— Его в тот же день, как я вернулся в Здолбунов, забрали. Пришли на кухню и взяли. Даже халат скинуть не дали. Иванов видел, как его впихнули в полицейскую машину.
— Иванова мы тоже решили отозвать в отряд, — сказал командир. — Новый комендант хоть и дубина, но уж слишком подозрительно начал поглядывать на Аврама. Знает, что Иванов был любимцем Вайнера, и придирается к нему на каждом шагу.
Когда через два дня Медведев повторил эти слова Иванову (тот прибыл в отряд с отчетом о движении поездов), Аврам огорченно возразил:
— Жалко, Дмитрий Николаевич, бросать сейчас это дело.
— Понимаю, отлично понимаю, Аврам Владимирович. Но ведь вам нельзя оставаться в Здолбунове. Все равно вы не можете регулярно передавать нам разведданные. Сейчас вы бываете у нас раз в неделю, а то и реже. Чего стоят данные, доставленные с таким запозданием?
— Но, Дмитрий Николаевич…
— Никаких «но» не может быть. Сказано: перебираться к нам, — значит, перебираться. Встретим вместе Новый год, а там — в путь-дорожку дальнюю…
— В путь-дорогу?..
— Да. Партизанам на Ровенщине после Нового года уже нечего будет делать. Сюда придет Советская Армия. А мы пойдем дальше, опять во вражеский тыл. И вам придется переквалифицироваться. Не будет уже бригадира уборщиков железнодорожной станции Здолбунов — партизанского разведчика и связного Иванова. Будет боец-партизан Иванов. Стреляете хорошо? Получитесь. Идти придется с боями. Будут стычки с гитлеровцами. Да и погани всякой немало развелось.
Иванов вынужден был подчиниться приказу командира и остался в отряде. Но позиция лесного жителя никак не устраивала Аврама. Он был уверен, что командование преждевременно отозвало его из города, что опасность ему там не угрожала и что ему там нашлась бы работа. Несколько раз он просил Медведева разрешить ему вернуться в Здолбунов, но командир был неумолим. Тогда Иванов пошел к Лукину: авось тот ему посочувствует и уговорит командира. Но Александр Александрович тоже считал, что в Здолбунов идти Иванову опасно. Обращался к комиссару — и Стехов был такого же мнения.
И от Лени Клименко ни командиру, ни его заместителю, ни комиссару не было покоя. Как переживал он, как обвинял себя за то, что сжег газогенератор и теперь ему не на чем уехать из отряда.
— Будь у меня мой «газон», — говорил Леня, — только бы меня тут и видели! В Здолбунове найдется работа, я себе представляю: на станции полно недобитых фрицев, которые бегут в свой фатерлянд, поезда ходят нерегулярно, составов не хватает, кругом паника… В такое время можно устроить веселый спектакль с фейерверком…
— Что ты задумал? — спросил я как-то Леню, хотя прекрасно понимал, о чем идет речь.
— Как что? Можно подорвать фрицев прямо на станции или поблизости…
— Опомнись, Леня, — успокаивал я его, — это не так легко, как ты себе представляешь. Сейчас доставлять взрывчатку в Здолбунов очень опасно. Да и стоит ли из-за этого рисковать? Не морочь себе голову здолбуновскими делами. Еще несколько дней, и туда придут наши части… Ты лучше подумай, что будешь делать дальше? Ведь мы готовимся к походу в Карпаты…
— В Карпаты пойду с великой охотой… А взрывчатку в Здолбунов доставлять не нужно — хватит двух-трех противотанковых гранат. Впрочем, у меня в Здолбунове есть еще кое-какой запас. Кроме того, остались неподорванные шпалы-мины. Их непременно нужно того… А то когда придет наша армия — поздно будет. Что тогда делать? Их не разрядить, да и добыть их оттуда будет нелегко.
— А много ли таких шпал осталось? Ведь мы с Гроудой уже не один эшелон на них подорвали.
— Много не много, а несколько штук есть. А командир не разрешает мне идти. Говорит: пойдешь, когда освободят Здолбунов, когда наши части будут здесь. Вытащишь тогда свои шпалы — никому они уже не будут нужны. А мне не хочется, чтобы они так и пролежали, без вреда фрицам. Не для того мы их готовили, не для того закладывали. Плохо, что нет «газона», а то бы я за одну ночь справился…
— Что, без разрешения командира?
Молчит.
— Ты, Леня, смотри! У нас дисциплина строгая. Если каждый начнет делать все, что вздумается, — знаешь, что будет? Жаль, не понимаешь ты этого…
— Я понимаю и оттого не иду, подчиняюсь приказу, хоть и нелегко сдержать себя…
С Ивановым у меня тоже состоялся серьезный разговор. Он пришел в надежде на поддержку.
— Скажите, — спросил Иванов, — почему именно в то время, когда наша армия вот-вот подойдет сюда, партизанский разведчик не должен находиться там, где он может еще что-то сделать?
— А помните, Аврам Владимирович, нашу первую, беседу? Тогда вы, кажется, говорили, что бессмысленно жертвовать собой, когда в этом нет нужды, когда человек не уверен, что этим хоть немного приблизит победу над врагом…
— Это я мог говорить тогда, — возразил Иванов, — когда искал свое место в борьбе с врагом. А сегодня, когда уже кое-что сделано, хочется большего…
— Не прибедняйтесь, дорогой друг, вы сделали не так уж мало.
— Это можете сказать вы, потому что вы не в долгу перед Родиной. А я… Сколько бы я ни сделал для Родины, всегда буду считать: можно сделать больше.
— Что же, например, вы сделали бы в Здолбунове? На станции вот так, открыто, появляться вам нельзя. Сразу же спросят: где был? что делал?
— Не обязательно появляться на станции. У меня есть одна идея: в последнее время фашисты организовали при станции склад горючего. Вот бы подорвать этот склад! Если бы командование согласилось отпустить меня, я пошел бы, взорвал и скорехонько вернулся. Замолвите за меня словечко Дмитрию Николаевичу, прошу вас.
— Не замолвлю, Аврам Владимирович. Можете на меня сердиться, но не замолвлю. Да и Дмитрий Николаевич, я уверен, не отпустит вас из отряда.
Ушел он от меня грустный. И мне было в какой-то мере жалко его, жалко, потому что и на меня длительное пребывание в лесу действовало гнетуще. Самого тянуло в город, самому виделось какое-то новое задание, связанное с неожиданностями и риском. Но что поделаешь, если нашу миссию «городских разведчиков» считают законченной и всех нас — и Кузнецова, и Струтинского, и Шевчука — отозвали в отряд?
Каково же было мое удивление, когда через несколько дней я узнал, что командир разрешил Иванову идти в Здолбунов, и не только разрешил, а дал задание! Когда же мне объяснили, в чем дело, я понял: Дмитрий Николаевич изменил свое первоначальное решение не потому, что поддался на уговоры Иванова, а просто возникла в этом острая необходимость. Иванова послали в Здолбунов предупредить наших людей, которые там оставались, об опасности, а кое-кому и помочь переправиться в отряд. Предупредить в первую очередь нужно было Шмерег, потому что из Ровно пришла невеселая, тревожная весть: гитлеровцы начали арестовывать людей, с которыми встречался гауптман Пауль Зиберт. Первым схватили Казимира Домбровского. Бросили в тюрьму Валю Довгер — девушку, которую Пауль называл своей невестой и за которую просил самого рейхскомиссара Коха. Почти одновременно с нею гестапо забрало Юзефа Богана с женой и пятью детьми — в их доме снимал комнату Зиберт. Потом пришли за Надеждой и Леонидом Стукало — хозяевами квартиры, где частым гостем бывал тот же гауптман.
Из Ровно дорожка могла привести гестапо в Здолбунов, на улицу Ивана Франко, 2, в дом братьев Шмерег, где всегда останавливался Пауль Зиберт. Нужно срочно послать кого-то туда, нужно спасти товарищей. И тогда в штаб вызвали Иванова.
— Задание поняли?
— Так точно, товарищ командир!
— На станции не появляться. Не попадайтесь на глаза знакомым. Сами к Шмерегам не ходите. У вас есть где остановиться?
— Есть.
— Свяжитесь с Бойко, а он пусть предупредит Шмерег. Если они могут выехать к кому-нибудь в село — пусть немедленно выезжают. Если же нет — тогда вам придется провести их сюда.
— Понимаю.
— Только мешкать нельзя. Сразу же возвращайтесь.
— Хорошо. А как с бензоскладом?
— Не нужно.
Никто в отряде не знал тогда, что выручать Шмерег уже поздно, что обоих братьев — Михаила и Сергея — гитлеровцы бросили в тюрьму.
В тот же день Иванов ушел в Здолбунов. Ушел и назад уже не вернулся… Что с ним произошло? Мы чувствовали, что случилась беда, но отгоняли от себя зловещие мысли. Мы шли на запад, удаляясь от линии фронта. Леса, где мы жили, дороги и тропы, исхоженные нами вдоль и поперек — из отряда в город, из города в отряд, да и сами эти города — Ровно и Здолбунов — были уже советскими. А мы всё дальше и дальше продвигались в глубь вражеского тыла на запад, шли навстречу победе.
И она пришла, завоеванная в ратной борьбе, добытая тяжкой ценой. Пришла, чтобы утвердить жизнь на земле и пробудить людские силы к творчеству, чтобы на веки вечные вчеканить в память народа имена сынов и дочерей его, прославивших Отчизну. Сколько их? Тысячи? Миллионы?
…Снова Ровно. Снова Здолбунов. Города, с которыми породнила меня война. Но войны уже нет. А потому нет и коммерсанта Яна Богинского. И партизанского разведчика уже нет. Совсем другие нынче у меня дела.
Знакомые улицы, дома, люди…
Встречаемся. Расспрашиваем друг друга, вспоминаем былое.
Красноголовец… Бойко… Жукотинский… Шмереги…
Да, вот они — братья Шмереги. Прошли через гестаповские пытки, выстояли и возвратились в свой родной город. Не успели гитлеровцы замучить их.
А Леня? Где Леня Клименко? Нет его.
Плачет Надя, глядя на дочку Галю, оставшуюся сиротой. И я не нахожу слов, чтобы утешить ее. Да и не ищу этих слов, потому что у самого тяжко на душе.
Леня, Леня! Ты был неугомонный и таким остался до конца. Ведь говорили тебе: погоди немного, приедут саперы — и пойдешь с ними шпалы свои добывать. А ты не послушался. Ты не захотел ждать. Ты решил сам стать сапером. А сапер ошибается только один раз в жизни…
Иванов. Кто скажет, какая участь постигла его? Не о нем ли рассказывают люди? Что будто бы за несколько недель до того, как освободили Здолбунов, полицаи и жандармы окружили забитый домишко на окраине города и начали обстреливать его. А оттуда кто-то отстреливался. Враги долго не могли ворваться внутрь. Кто ни сунется — пуля валит с ног. Когда же того, кто засел в домишке, вытащили наружу и кинули в кузов машины, он был весь в крови и без памяти.
Неужели это был Иванов? А может, нет? Может, он жив? Может, возвратился в Цуманский лес уже после того, как наш отряд ушел на запад? Может, попал в какой-нибудь другой партизанский отряд, а после вместе с советскими войсками гнал фашистов до самой Эльбы? Может быть, теперь он на Урале и в эту самую минуту рассказывает детям о своих здолбуновских друзьях?
Почему же тогда он не дает о себе вестей?
На все эти вопросы, постоянно мучившие меня, нашелся наконец ответ. Дал его Казимир Домбровский — тот самый Домбровский, который первым из наших ровенских подпольщиков попал в гестаповский застенок и которому посчастливилось уйти от смерти.
Вот что он мне рассказал:
— Сидело нас в камере человек тридцать, а то и больше. То и дело открывалась дверь. Или вызывали кого-нибудь, или новичков приводили. Никто никого не спрашивал, за что арестован. Но со слов тех, кто уже успел побывать на допросе, я догадался, что гестаповцы интересуются каким-то обер-лейтенантом или гауптманом, который будто бы был большевистским агентом. У многих арестованных в разное время квартировали немецкие офицеры, и теперь злополучным хозяевам приходилось за это расплачиваться. Я сразу же смекнул, какого офицера имеют в виду гестаповцы, и на допросе заявил, что приходило ко мне в дом много немцев, что своих визитных карточек они мне не оставляли и поэтому я не знаю, был ли среди них тот, о ком спрашивают.
Нас еще не били и не пытали. Только кричали и угрожали. Но однажды вошел в камеру гестаповец и объявил:
«Мы хотим показать вам настоящих партизан и нашу беседу с ними. Увидите, как они будут ползать у наших ног… Надеюсь, после этого до вашего сознания дойдет, что нам нужно говорить только правду…»
Меня и таких, как я, повели в какое-то подземелье. Она напоминало цех бойни. Воздух затхлый, на цементном палу, черном от грязи, стояли и лежали тяжелые дубовые стулья, какие-то колоды, палки, колючая проволока и прочие орудия пыток. В потолке и стенах торчали металлические крючья, от которых свисали до пола стальные тросы.
Ужас охватил меня, когда я очутился в этом застенке.
Нас выстроили вдоль стены, на руки надели наручники, перед нами натянули трос — так, чтобы мы не могли пошевельнуться.
В подвал ввели какого-то юношу в рваной одежде. Тусклый огонек маленькой электрической лампочки осветил его лицо. Оно все было в синяках и ссадинах, заросло рыжеватой щетиной. Глаза запали, налились кровью.
Раздели его догола, обмотали стальным тросом и подтянули к потолку. Слегка опустили и начали бить березовыми палками, колючей проволокой. Бьют, а он молчит. По всему телу кровь проступила, живого места не осталось. Молчит.
Его снова подтянули на тросе, снова били, кололи шпильками, иглами, на наших глазах резали, не спеша, зверски расправляясь с бессильной жертвой…
Боже мой! Как только человек может такое выдержать… И мы ничем не могли помочь.
У Домбровского на глазах выступили слезы, он замолчал, свернул цигарку, затянулся крепким дымом махорки и снова заговорил:
— Палачи перестали издеваться над юношей только тогда, когда он потерял сознание… И не только он. Некоторые из нас не выдержали этого ужаса. Я сам думал, что с ума сойду. В застенок привели еще нескольких. Так же зверствовали над ними у нас на глазах, но никто из пытаемых не проронил ни слова. Мы видели подлинных героев, непобежденных советских людей.
Но больше всего запомнился мне этот паренек. Поздно вечером его втолкнули в нашу камеру. Выглядел он ужасно. Вместо одежды висели какие-то клочья. Один глаз совсем заплыл кровью, губа рассечена; он не мог подняться на ноги.
«Что, хлопцы, — тихо проговорил он, — не узнаете? Видите, как они меня расписали?»
Чувствовалось, что ему трудно говорить, что тело его, на котором не осталось живого места, нестерпимо болит. Но он заставлял себя перебороть боль, хотя это и стоило огромных усилий.
«Они хотят знать про партизан, — тихо говорил он. — Сказали, что убьют меня, если я ничего им не скажу. Как будто моя смерть может облегчить их судьбу, как будто она спасет фашизм от неминуемой гибели… Думают: я испугаюсь угроз и пыток. Ждут, когда стану на колени и попрошу милости. Не дождутся…»
Юноша не мог спать — боль не давала. Он знал, что завтра уже ничего не сможет сказать, что мы — последние его слушатели.
«Вы думаете, мне не хочется жить? Еще и как хочется! Я учитель и всю войну мечтал, как я снова вернусь в школу и буду учить детей. Теперь уже не придется… Среди вас нет учителей?.. Нет? Очень жалко! Как это чудесно — быть учителем!..»
А когда рассвело и за стеной камеры послышались тяжелые шаги кованых солдатских сапог, он поднял, голову, прислушался и проговорил:
«Это за мной, товарищи. Прощайте… И не тужите. Все равно мы победим».
Гестаповский офицер, вошедший вместе с солдатами, приказал им поднять его с пола.
«Я сам», — спокойно проговорил юноша и, собрав силы, поднялся на ноги.
Сделал шаг, пошатнулся. Солдат хотел поддержать его, но он сделал знак рукой: «Нет!», обернулся лицом к гестаповцу и сказал:
«Лучше сразу кончайте. Все равно я не скажу ни слова. Потому что я — комсомолец! Я — русский! Я — Иванов!..»
Офицер что-то крикнул солдатам, и они силой выволокли юношу из камеры.
Назад он так и не возвратился.
…Иванов не дожил до того дня, о котором мечтал, — дня, когда он снова войдет в класс и начнет свой первый послевоенный урок. Но последний урок свой — урок стойкости, мужества и героизма — он провел как настоящий советский учитель, как достойный сын матери своей — Отчизны.