АУДИЕНЦИЯ СОСТОЯЛАСЬ
— Как с фаэтоном? — спросил Николай Иванович, когда тридцать первого мая я зашел к Вале.
— Все в порядке. В двенадцать подкатит сюда. Только как быть с кучером?
— А разве ты не сказал ему, что нам нужен лишь экипаж?
— Нет, об этом я не говорил. Заказал фаэтон на целый день и дал задаток. Едва увидев деньги, он согласился и сказал, что готов ехать со мной хоть на край света и даже к партизанам. А я смеюсь: «Ну, тогда поедем к партизанам».
— Так и сказал: «К партизанам»?
— Именно так.
— Ты что, спятил? — вспыхнул Кузнецов. — А если он за собой «хвост» притянет? Куда это годится!..
Не успел Николай Иванович закончить свои упреки, как со двора донеслось громкое «тпрр-р-ру».
— Что ж, устраивай своего Сакраменту, — бросил мне Кузнецов, — а мы начнем собираться, вот-вот подойдет Шмидт.
Я позвал Вацека в комнату, пригласил к столу и поставил перед ним полную бутылку.
— Пейте, пан Вацек, это вам не какая-нибудь вонючая самогонка, а настоящая водка-монополька.
— Дойче эрцойгнис, — пробормотал кучер, успевший до этого где-то порядком нализаться. — О! Гут, гут…
Не скрывая удовольствия, он опрокинул подряд несколько стаканчиков и через полчаса уже спал в огороде крепким сном.
А мы занялись фаэтоном. В ящик под передним сиденьем положили пять противотанковых и несколько обыкновенных гранат, два автомата.
— Ого, какие запасы! — смеясь, сказала Валя Кузнецову. — Вы, вероятно, собираетесь воевать из фаэтона, как из дота.
Но Кузнецову было не до шуток. Продолжая заниматься снаряжением, он деловито ответил:
— Ничего, ничего. Все может пригодиться. Жаль только, что не помещается больше — ящик маловат.
В час дня пришел обер-ефрейтор Шмидт со своей ученой овчаркой. Он был выпивши и, как всегда, начал хвастаться своим искусством дрессировки собак.
— А ну, угадайте, что приказал мне гаулейтер? — весело спросил он Кузнецова. И, не дождавшись ответа, продолжал: — Он мне говорит: «Шмидт, научите этого пса отличать партизан и коммунистов от обычных русских».
— И как успехи, обер-ефрейтор?
— Чудесные, герр обер-лейтенант! Стоит мне сказать одно слово «партизан», и вы увидите, что мой пес сделает.
— Любопытно! — воскликнул Кузнецов. — Продемонстрируйте нам свой талант.
— Пожалуйста… Но… — Шмидту стало неловко. — Как-то неудобно на вас проводить такое испытание.
— Ничего, ничего. Мне очень интересно.
— Ну, хорошо. Смотрите. Пират! Партизан! Пират! Партизан!..
И Шмидт подтолкнул своего «способного ученика» к Кузнецову. Но пес не обращал никакого внимания ни на слова учителя, ни на его подталкивание. Он только облизывался после вкусной ветчины, брошенной Николаем Ивановичем.
— Видите, молчит, — довольный экспериментом, проговорил Шмидт. — Пират все знает. Пират очень умный пес.
— Восхитительно! — произнес Кузнецов. — Скажите, обер-ефрейтор, как это вам удается?
— О, это очень просто делается. Мне разрешают проводить упражнения в тюрьме, где сидят партизаны и коммунисты. Пират одного так хватанул, что тот больше никогда не будет партизаном…
Еще одно ужасное преступление гитлеровских головорезов, а эта пьяная скотина рассказывает о нем, как о совершенно обычной игре. Нет, им ничего нельзя прощать! Ничего! Смерть за смерть! Кровь за кровь! Во что бы то ни стало надо убить сатрапа. Любой ценой! Даже ценой собственной жизни. Так думал я, слушая фашиста. Так думала Валя Довгер, идя вместе с Кузнецовым на совершение справедливого акта возмездия. Так думал Николай Иванович Кузнецов, которому предстояло встретиться с палачом и уничтожить его.
…Вот уже и двинулся наш экипаж к резиденции Эриха Коха. На заднем сиденье — обер-лейтенант армии «великого рейха». Он строен, подтянут. Выражение лица сосредоточенное, торжественное. Взгляд устремлен вперед. Лишь изредка голова его поворачивается влево и лицо несколько теплеет. Это глаза обер-лейтенанта встречаются с глазами девушки в черной юбке и такой же черной кофточке. Девушка, как и ее сосед, выглядит весьма торжественно, будто и в самом деле они с женихом едут к венцу.
У ног «молодых» лениво улеглась огромная овчарка. Ее хозяин — обрюзгший ефрейтор с мешками под глазами — сидел лицом к обер-лейтенанту и девушке и сопел, обдавая их хмельным перегаром.
Важно и гордо, как и надлежит извозчику, везущему знатных лиц, восседал я на козлах.
Можно себе представить, как были натянуты наши нервы. Ведь за всей этой внешней парадностью скрывалось огромное напряжение и волнение. Мы едем на очень ответственную операцию. Вскоре должно произойти событие, о котором заговорят все газеты земного шара, а в фашистском логове подымется переполох.
Мы ехали по главной улице, как настоящие хозяева этого красивого украинского города, а все надписи на домах на немецком языке и сами гитлеровцы, стучавшие железными подковами по тротуарам, казались нам мусором, который необходимо выбросить вон. И сделать это должны мы. Именно нам поручила это Родина, наш славный народ. Русский, белоруска и украинец — единокровная советская семья — идут, возможно, на смерть ради жизни других. Нет, в такие минуты человек не может быть бессильным. Он становится крепче, у него вырастают крылья, и никакие другие мысли не руководят его действиями, кроме мыслей о святом долге перед Родиной.
Вблизи резиденции Коха замечаю Мишу Шевчука, Жоржа Струтинского и Ивана Приходько, чуть дальше уверенно прохаживаются по тротуару неразлучные Николай Куликов и Василий Галузо.
«Держитесь, друзья, — читаю в их глазах. — Вся Родина с нами».
Я говорю им тоже одними глазами: «Не волнуйтесь, хлопцы. Все будет в порядке».
Без слов понимаем мы друг друга, потому что сердца наши и мысли настроены на одну волну.
…Гаулейтер выбрал для своей резиденции двухэтажный дворец с колоннами в глубине сада, обнесенного высокой оградой и обтянутого колючей проволокой. У массивных ворот стояли часовые, тщательно проверявшие пропуска у каждого, кто должен был пройти во дворец или въехать во двор.
Подъехав к воротам, мы сразу же увидели майора фон Бабаха, вышедшего нам навстречу.
— А я уже беспокоюсь, — забыв поздороваться, сказал он. — Думаю, хотя бы не опоздали: гаулейтер собирается к отъезду в Кенигсберг.
— Хайль Гитлер! — приветствовал его Кузнецов.
— Хайль Гитлер, герр обер-лейтенант. Получайте пропуска и пойдемте в резиденцию. Экипаж поставьте во дворе, в тени.
В наши планы не входило заезжать во двор (ведь без специального разрешения охрана не выпустит фаэтон назад), но отказать адъютанту было невозможно — пришлось принять его предложение.
Получив пропуска, Николай Иванович и Валя в сопровождении фон Бабаха пошли во дворец, а я остался в саду, на козлах экипажа. Должен признаться, мое самочувствие в те минуты было не из приятных. Мне казалось, что, возможно, фон Бабах приготовил для всех нас ловушку.
Как медленно тянется время! Взад и вперед снуют немцы — военные и штатские. Каждый раз они как-то подозрительно посматривают и на фаэтон, и на меня. А может, их взгляды только кажутся подозрительными? Ведь мозг мой был настолько напряжен, что малейший скрип окна или двери, возглас внутри дворца казались долгожданными выстрелами.
За воротами Шевчук. Он не спеша прогуливается по тротуару, бережно держа в руках пышный букет.
Тут и Жорж Струтинский. У этого руки в карманах…
Они на месте, мои друзья. Я чувствую биение их сердец. И это придает мне бодрости, слегка успокаивает до предела натянутые нервы.
— Все обойдется хорошо… Все будет в порядке, — шепчут губы.
Это я — хлопцам. Это я — себе. Это я — матери моей.
Нет, не знает она, где теперь ее Микола. И отец не знает. И братья.
«Помнишь, Грицю, — обращаюсь мысленно к старшему брату, — как я мальчишкой помогал тебе крутить ротатор, из которого вылетали небольшие листочки бумаги? Не знал я тогда, о чем именно писалось на этих листках. Уже потом, когда тебя забрали и посадили за решетку, узнал я, что ты подпольщик. И не обычный, а член окружного комитета КПЗУ. Выходит, я уже и тогда был подпольщиком.
Было это в тысяча девятьсот тридцать шестом году. А через год пришла в нашу семью еще одна тяжелая весть: военный трибунал приговорил брата Ивана к казни, как члена Польской коммунистической партии.
Иван, Иван! Сколько слез выплакали тогда глаза нашей мамы, сколько здоровья отняла у нее, у отца, у всех нас, твоих младших братьев, эта весть, пока не узнали мы, что тебе даровали жизнь!
И не было ни в отцовских, ни в материнских словах укоров ни тебе, ни Грицю за то, что с вами случилось. Они не упрекали и меня, когда в тридцать седьмом ворвались в нашу хату жандармы и повели меня в тюрьму. Я не был тогда ни коммунистом, ни комсомольцем, но, когда седьмого ноября над нашим селом алым пламенем вспыхнули знамена, дефензива не без оснований заинтересовалась мной.
Дали мне тогда два года тюрьмы, на пять лет лишили прав (помню, как я не мог понять, чего меня лишили, ведь никаких прав у меня и не было). За решеткой я видел и слышал от других, как расправлялись с политическими заключенными жандармы польской охранки. Под ногти загоняли иглы, лили в ноздри керосин со смолой, по колена ставили в ледяную воду и держали так целыми сутками, били березовыми прутьями…
И вот теперь, стоит лишь раздаться за стенами этого дворца выстрелу, я могу попасть в руки гестаповцев. Но нет! Я уже не беспомощный мальчишка, у меня есть оружие, и, пока я могу его держать, врагам не удастся меня схватить. Живым не сдамся!»
А может, еще найдется выход? Присматриваюсь к воротам. Они лишь на засове. Можно будет попытаться их открыть и вовсю погнать лошадей.
Вероятно, об этом думал и Шевчук, так как он все время продолжал курсировать возле ворот (дескать, назначил тут свидание с девушкой) и даже пытался что-то спросить у часового.
Время шло, а выстрела все не было. Прошло полчаса, час. Наконец, примерно спустя час двадцать минут, открылась дверь резиденции, и я увидел довольное, улыбающееся лицо Кузнецова. Он нежно держал под руку Валю, а позади, что-то говоря и тоже приветливо улыбаясь, шел фон Бабах.
Вот так неожиданность! Ничего не вышло! Кох остался живой! В чем дело? Неужели Николай Иванович мог струсить? Нет, этого не может быть. Кузнецов не такой! Вероятно, случилось что-то непредвиденное.
Тем временем обер-лейтенант Пауль Зиберт очень вежливо попрощался с майором фон Бабахом, с радостным, сияющим лицом деликатно подал руку Вале, и та молча села возле него. Майор что-то сказал часовым, еще раз обменялся любезностями с Кузнецовым, перед нами открылись ворота, и я галопом погнал лошадей. Увидев нас, хлопцы снялись со своих постов.
Вечером на квартире у Вали встретились четверо: она сама, Кузнецов, Шевчук и я. Если во всех других случаях нам приходилось обо всем рассказывать Николаю Ивановичу, то в этот раз в роли экзаменаторов оказались мы.
— Коха видел?
— Видел.
— Почему не стрелял?
— Не было возможности.
— Не может быть! — вырвалось у Вали.
— Вы лучше выслушайте и рассудите сами, верно я поступил или нет.
— Нечего оправдываться! — оборвала Кузнецова Валя. И уже обращаясь к нам: — Вы представляете, меня первой пустили к Коху. Он спрашивает: «Чем вы можете доказать свою принадлежность к фольксдойче?» Говорю: «У моего отца были документы, но бандиты уничтожила и их, и отца». А он на меня как закричит! А собаки, лежащие рядом, как залают! Тут Бабах — а он стоял позади меня — и говорит: «Там в приемной находится офицер, который подтверждает, что знает фрейлейн и ее отца». — «А ну, позовите ко мне этого идиота». Меня увели, а вот он. — Валя на миг обернулась к Кузнецову, сердито взглянула на него и снова отвернулась, — зашел в кабинет. Я сидела в кресле как на иголках, впившись глазами в дверь кабинета Коха. «Ну ж, ну, — думала я, — скорей, скорей стреляй». Офицеры, ждавшие аудиенции у гаулейтера, пытались со мной шутить, но я ничего не соображала. Так продолжалось около часа. Какие только мысли не лезли в голову! Наконец открывается дверь и выходит он. Сияющий подходит ко мне и протягивает заявление с резолюцией Коха. Вот оно, читайте, что советский разведчик вымолил за час у палача, вместо того чтобы выпустить в него целую обойму!
И сама прочитала вслух:
— «Оставить в Ровно, оформить документы фольксдойче, рейхскомиссариату устроить на работу. Кох».
— Но пойми, Валя, ты же была в кабинете и видела, что стрелять не было никакой возможности. Это все равно что всем нам покончить жизнь самоубийством, ничего не сделав, — оправдывался Кузнецов.
— Все равно надо было стрелять, — настаивала Валя. — А так что о нас скажут? Трусы! Видели Коха, и никто не пустил ему пулю в лоб.
— Необходимо все это хорошо обсудить, — спокойно сказал Миша Шевчук, всегда остававшийся уравновешенным и сдержанным.
— Поймите меня правильно, товарищи, — продолжал Николай Иванович, — выстрелить, возможно, и удалось бы, но убить Коха — вряд ли. Представьте себе: между Кохом и мной лежат две здоровенные овчарки, вероятно отлично выдрессированные Шмидтом. В любую минуту они готовы броситься на человека и загрызть его.
— Испугался собак, — снова вмешалась Валя.
— Нет, не испугался. Но разведчик всегда должен действовать наверняка, разумно. А поднять шум и дать возможность врагам затянуть на шее петлю — глупо.
Валя что-то пробормотала, однако вслух своих чувств на этот раз не высказала.
— Но послушайте далее, — продолжал Кузнецов. — Значит, между нами две здоровенные овчарки. Позади меня — два гестаповца, фиксирующие каждое мое движение. Если бы я выхватил пистолет, не знаю, успел бы я выстрелить, но то, что мне успели бы скрутить руки, это я знаю наверняка. Я уже не говорю, что рядом со мной стоял мой «приятель» майор фон Бабах. К тому же расстояние между мной и Кохом было таким, что стрелять в упор, не целясь, было бы также бессмысленно. Вот почему выстрела не последовало.
Мы согласились с Николаем Ивановичем. Обвинять его в трусости у нас не было никаких оснований, да никто из нас и не думал об этом.
Кузнецов часто любил повторять: «Задание только тогда считается выполненным, если ты сохранишь себя для выполнения следующего задания». Мы никогда не задумывались над тем, как будем жить, когда закончится война. А Николай Иванович был большим мечтателем. Часами он мог рассказывать о том будущем, которое рисовало его воображение. Часто он говорил:
— Может случиться, что нам не придется дожить до конца войны. Но дело, за которое мы боремся, бессмертно, и будущие поколения вспомнят о нас.
Мы не раз шутили:
— Высекут тебе из гранита большой памятник, назовут твоим именем улицы, парки, колхозы…
А Шевчук в таких случаях спрашивал Николая Ивановича:
— Ты какой бы хотел себе памятник: в форме немецкого офицера или просто так?
Нет, никто из нас не мог допустить даже мысли, что советский разведчик Кузнецов, наш друг, с которым мы так много делали хорошего: радостного и грустного, — может оказаться трусом.
И если Валя так назвала Николая Ивановича и не хотела его даже слушать, то это потому, что чересчур много было затрачено энергии и усилий для встречи с Кохом. Полтора месяца мы посвятили осуществлению этой цели. После разрешения Москвы у нас ежедневно возникало по несколько вариантов выполнения этой операции. Сколько «за» и «против» было взвешено, сколько рискованных знакомств пришлось завести!
Вот хотя бы знакомство с майором фон Бабахом. Его трудно было обмануть: первого встречного заурядного офицера Кох не взял бы себе в адъютанты. Да и гестапо, очевидно, долго рылось в его документах, пока рекомендовало фон Бабаха гаулейтеру. И его надо было втянуть в нашу игру.
Из всех гитлеровских офицеров — знакомых Кузнецова — фон Бабах был наиболее хитрым, коварным, нахальным. Раньше Пауль Зиберт всегда брал инициативу в свои руки, а вот с фон Бабахом наоборот: тот сам старался «верховодить» Зибертом. Не раз он читал ему мораль:
— Ты, обер-лейтенант, ведешь себя как мальчишка. Проматываешь деньги, и безрезультатно.
Но это не мешало Бабаху вымогать и охотно принимать от Зиберта деньги, за что он сулил последнему золотые горы. Сколько времени пришлось потратить, сколько усилий приложить, чтобы изучить эту хитрую лису, войти к нему в доверие и использовать для важного дела!
А тут Кох остался живой!
Было еще одно обстоятельство, помешавшее осуществлению нашего замысла. Обстоятельство сугубо разведывательного характера, которому мы в то время не сумели дать надлежащей оценки.
— Понимаете, — рассказывал Кузнецов, — когда я зашел в кабинет, все мои мысли работали в одном направлении: прикончить гада. Но сразу сделать это было невозможно, необходимо было завязать с Кохом разговор. А ведь встретил он меня недружелюбно. Даже глаз не поднял, пыхтел, как кузнечный мех, а лицо налилось кровью.
«Я удивлен, — процедил он, — что вы, офицер немецкой армии, обиваете пороги гаулейтера и хлопочете о какой-то девушке сомнительного происхождения. Вам что — делать нечего?»
«Не смею возражать вам, ваше превосходительство, но девушка, за которую я ручаюсь, немецкого происхождения. Я знал ее отца и видел документ, удостоверяющий, что Довгер родился в Баварии и остался тут со времени первой мировой войны. Я, как немецкий офицер, не могу согласиться с тем, чтобы человек арийского происхождения был отдан в руки несправедливости. Я люблю Валентину Довгер, но не чувство привело меня сюда — долг преданности фюреру и любовь к Германии, к нашей великой нации».
«О, я слышу достойный ответ! — произнес Кох, поднял глаза и уставился на меня. — Но поймите, фюрер и мы в целом не очень рады этим фольксдойче. В их жилах течет не чистая арийская кровь. А то, что мы отдаем им некоторые привилегии, так это наша политика — надо же на кого-то опираться! Никакие там фольксдойче, украинцы, русские и поляки нам не нужны как автономные нации, хотя об этом мы и много говорим. Нам нужно жизненное пространство и дешевые рабочие руки. Вот почему и ваша фрейлейн получила повестку на работу в Германию».
«Я понимаю вас, господин гаулейтер, но фрейлейн Довгер имеет больше заслуг перед фатерляндом, чем те, которые уже пользуются правами фольксдойче. Этого нельзя не принять во внимание».
«Оставим ее, господин обер-лейтенант, скажите лучше, кто вы, из какой части».
Я уж было, — продолжал Кузнецов, — хотел полезть в карман, чтобы достать и показать Коху свою офицерскую книжку, но гаулейтер махнул рукой и произнес:
«Не надо документов. Скажите так».
«Я — обер-лейтенант Пауль Зиберт. Родился в Восточной Пруссии. Мой отец — Отто Зиберт — управлял имением под Кенигсбергом. Сейчас воюю на Восточном фронте. После ранения получил временный отпуск с передовой и занимаюсь эвакуацией раненых офицеров с фронта, а на Восток сопровождаю военные грузы». Эту хорошо выученную фразу я отрубил как по писаному. Но понимаете, когда Кох услышал ее, его лицо прояснилось.
«Так, оказывается, вы мой земляк, господин Зиберт!» — не без удовольствия воскликнул он.
И тут на помощь пришел фон Бабах.
«Господин гаулейтер, — сказал он, — мы охотились в имении, в котором управлял отец Зиберта. Я прекрасно знал старика. Он был очень порядочным человеком».
«Зиберт… Зиберт… А, припоминаю, припоминаю, — протянул Кох. — Это очень похвально, что мой земляк такой патриот и так выслужился перед фатерляндом и фюрером. Скажите, пожалуйста, за что вы получили свои железные кресты?»
«Первый — за Париж, второй — под Харьковом».
«А где вас ранило?»
«При попытке форсировать Волгу».
«Любопытно знать, господин обер-лейтенант, какое впечатление произвела на солдат и офицеров ваша неудача с форсированием Волги?»
«Вполне нормальное, герр гаулейтер. И солдаты и офицеры верят в нашу победу и в гений фюрера».
«Это меня радует. Иначе и быть не может. Кое-кто начал высказывать недовольство после волжской катастрофы, появились разговоры о втором фронте, о том, чтобы мы пошли на перемирие. Но гений фюрера, его дальновидность и настойчивость не дали возможности совершить эту глупость. Не будет второго фронта в этом году, не будет его и в следующем, никогда не будет! Американцы не такие дураки, чтобы открыть второй фронт. Об этом фюрер хорошо информирован, можете так и сказать офицерам на Восточном фронте. А что касается неудач… — Тут Кох поднялся, подошел к карте, висевшей на стене, лицо его снова налилось кровью, и он начал орать: — Фюрер готовит большевикам хороший сюрприз. Не такой, как под Москвой, и не такой, как на Волге. О нет! Это уже не то! Это будет последний удар, от которого полетят к черту и второй фронт, и большевизм! Русские еще узнают, что такое немецкая армия, немецкая техника!»
Вы понимаете, что это значит? — Глаза Николая Ивановича заблестели. — Это же не лепет пьяного офицерика из какой-то воинской части. Это же военная тайна о новом наступлении немецких войск. «Фюрер готовит сюрприз!» Где? Когда? Необходимо любой ценой выведать у Коха. Он же, к счастью, оказался довольно болтливым: сам начал излагать планы немецкого командования.
«Через полтора месяца большевики узнают вкус наших «тигров» и «пантер». Они еще не знают как следует немецкой техники. Ничего — тут они ее испытают. Фюрер долго советовался с нами, где нанести главный удар, и наконец решил. О, мы снова убедились в гениальности фюрера: Курск, Орел — тут, в самом центре России, мы пойдем на прорыв, и ничто уже не остановит наших войск. Ничто! Вы понимаете, обер-лейтенант?» — выкрикнул Кох и еще раз ткнул пальцем в кружок на карте, где было написано: Курск.
Вот что дала, товарищи, — продолжал Николай Иванович, — моя сегодняшняя аудиенция у Коха. Если бы кто-то меня даже и заставил после услышанного стрелять в гаулейтера, если бы и представилась такая возможность, я бы этого не сделал. Выданная им тайна стоит десяти голов таких сатрапов, как Кох. Ведь скоро предвидится грандиозное наступление гитлеровских войск в районе Курска и Орла. Фашисты пустят в ход новую технику. «Тигры», «пантеры» — мы еще не знаем, что это такое, но ведь можно приблизительно догадаться, что это или танки, или самоходные орудия. Надо идти в отряд и передать разговор с Кохом в Москву. Время не ждет.
Но Валя восприняла это сообщение по-своему:
— И все же вы меня не убедите, что слова этого головореза ценнее его головы. А если он наврал, если он хотел немного потешиться, подбодрить немецкого офицера-фронтовика? Боюсь, что его откровенность была пустой болтовней.
— Нет, Валя! Этого не может быть. Видела бы ты, как он говорил, с какой яростью и злостью тыкал он пальцем в карту. Орел и Курск на ней обведены красными кольцами. Нет, Кох не врал. Просто то, о чем он все время думал, на что возлагал самые большие надежды, вырвалось исподволь, и он уже не мог сдержаться.
Всю ночь составляли мы подробнейший отчет обо всем, что произошло тридцать первого мая тысяча девятьсот сорок третьего года в резиденции Эриха Коха. Потом мы отправили пакет в отряд, а оттуда его содержание было передано в Москву.
Откровенно говоря, мы с Мишей Шевчуком и Валей Довгер не совсем сознавали, сколь важными были сведения, услышанные Николаем Ивановичем от Коха. И лишь тогда, когда из сообщений Советского Информбюро узнали о разгроме большой группировки гитлеровских войск под Орлом и Курском, мы поняли, сколь дальновидным был Николай Иванович.