Глава 3
В начале 1939 года я вернулась в Париж.
Предлогом для отъезда стали слухи о надвигающейся войне; пора было забрать Хайдеде. Чтобы замостить себе путь, перед отъездом я обратилась за американским гражданством, назвав иждивенцами членов семьи. Нацистский журнал «Штюрмер» немедленно заклеймил меня за очередное предательство Третьего рейха: годы, «проведенные среди голливудских евреев», сделали меня «совершенно не-немкой». Я посмеялась над этим обвинением. На меня давила более страшная угроза: незаинтересованность во мне киностудий. Несмотря на согласие Эдди понизить мои заработки, никто ничего не предлагал.
А столица Франции снова опутала меня своими чарами. Я ходила обедать под проливным дождем и посещала спектакли в театрах с романистом Эрихом Марией Ремарком, книга которого «На Западном фронте без перемен», вышедшая в 1929 году, и ее экранизация имели большой успех, но теперь были запрещены нацистами, как и сам автор. Я познакомилась с Ремарком на борту, пересекая океан, и меня тронул его фаталистический взгляд на пламенный курс Германии. Суровый и совершенно больной писатель с трудом завершал свой новый роман и напоминал мне, что мы оба немцы, отправленные Гитлером в изгнание и одновременно заключенные в тюрьму, безземельные дети, вынужденные скитаться по миру.
Мы с Ремарком стали любовниками, хотя, по правде говоря, слишком любвеобильным он не был. Во время Великой войны Ремарк получил несколько ранений и теперь считал, что от этого стал импотентом. Он им не был, не совсем, но имел склонность к фатализму, и его нужно было улещивать как в постели, так и вне ее. Мне было на руку, что меня видят с ним в городе – рожденная в Германии кинозвезда и прославленный немецкий писатель в изгнании. Я решила, что внимание прессы не повредит, к тому же мне все равно больше нечем было заняться.
Однажды вечером, побеседовав с Ремарком о его работе, я вернулась в свой роскошный номер в «Рице», где мне выписывали счета, которые я не могла оплатить, и застала ожидающего меня Руди. Пока я отряхивала с одежды на ковер дождевые капли, он сказал:
– Опять газетные заголовки. Ты и Ремарк – вы ходите парадом по Парижу. Зачем? Зачем ты сюда приехала?
– Я приехала, – ответила я, снимая плащ, – потому что хочу забрать Хайдеде в Америку. А мой парад, как ты это называешь, нацелен на рекламу. Контракт со мной расторгнут. Может быть, если я покажу, что пресса продолжает интересоваться мной, кто-нибудь даст мне работу. Кроме того, – продолжила я, подавляя смущение, вызванное тем, что мне приходится оправдываться, – я думала, мы оставили все это в прошлом. Мы по-прежнему женаты. Чего еще ты хочешь?
– Прекрати! Перестань мне врать. Ты явилась сюда, потому что в этот конкретный момент тебе больше некуда пойти.
Он говорил без злости, но его слова обжигали. Закурив, я подошла к окну и раздраженно затянулась, глядя на залитую дождем Вандомскую площадь.
– Тебе обязательно унижать меня? – спросила я.
– Я тебя не унижаю. Но я имею право рассчитывать на большее. Ты готовила и убирала для других. Все это знают: кинобогиня подавала гуляш своим любовникам. Почему бы теперь тебе не делать этого для меня? Доказывать больше нечего. Если Голливуд не хочет тебя, то я хочу. Оставайся и живи со мной, как подобает женатым людям.
– А как насчет Тами? – фыркнула я. – Ты спросил ее, что она думает по поводу моего возвращения в твой дом?
– Ты моя жена. Она всегда это понимала.
Я не поднимала на него глаз. Разве я могла посмотреть ему в лицо и признаться в том, чего он сам до сих пор не понял? Я любила его больше, чем он думал, но находила утомительным, предсказуемым. Руди был хорошим человеком, который старался как мог сделать все, что в его силах, и, наверное, действительно любил меня, раз уж столько всего вытерпел. Но все же я не могла представить себе – никогда не была способна на это – жизнь, состоящую из компромиссов и свиных сарделек, к которой был так привязан мой муж. Не могла поверить в иллюзию, что наш брак имеет большее значение, чем это было на самом деле.
– Ты знаешь, я не создана для эксклюзивных отношений, – произнесла я.
Руди вздохнул. В этом звуке не было возмущения. Нет, скорее, он оставил впечатление, что по моей спине провели тупым скальпелем.
Когда я наконец повернулась к мужу, он сказал:
– Тогда почему ты со мной не разводишься? Зачем настаиваешь на этом фарсе? Я люблю тебя, Марлен. И всегда буду любить. Но ты меня не любишь и не нуждаешься во мне.
– Я… – Внезапно я почувствовала, как пол разверзся у меня под ногами. – Я люблю тебя. И ты мне нужен, по-своему. Не так, как ты хочешь.
Я решила не напоминать ему, что, когда мы только познакомились, мне хотелось нуждаться в нем, иметь пристанище и чувствовать себя за ним как за каменной стеной. Только мы выбрали другой путь – поставили во главу угла мою карьеру. Я считала унизительным, что теперь, когда я оказалась на самом дне, он попрекает меня этим.
Руди покачал головой. На мгновение я увидела его таким, каким он был в тот вечер в «Силуэте», – его глаза сосредоточились на мне, как будто, кроме меня, он больше ничего не замечал; волосы, за исключением одного непослушного локона, были зачесаны назад со лба.
– Ты не хочешь разводиться, потому что я… как американцы называют это? – произнес он, и горькая усмешка скривила его губы. – Твой золотой парашют на случай, когда других вариантов не останется.
Я замерла, сигарета палила мне пальцы.
– Это ужасно – так говорить.
Руди больше не усмехался:
– Верно. Но что еще хуже, так говорить очень грустно. Это самое печальное из того, что один человек может сказать другому. Потому что в конце концов меня может тут не оказаться. Я могу бросить тебя.
– Ты не бросишь! – порывисто возразила я. – Кто будет платить по счетам? Ты этого точно не сможешь, на твою зарплату едва можно прокормиться. А Хайдеде – если ты разведешься со мной, ты разведешься и с ней. Я ее мать и не стану этого терпеть. Найму сотню адвокатов, если понадобится, чтобы обеспечить себе единоличное право опеки.
Я намеренно проявляла жестокость. Чтобы ранить. Покалечить. В этот момент Руди воплощал в себе всё и всех, кто отверг меня. Он был фон Штернбергом и студией, моей матерью и прошлым. Он являл собой все препятствия, которые я так упорно старалась преодолеть.
– Нет, – возразил Руди, сутулясь. – Ты права. Я не уйду. Но не потому, – добавил он, когда я гордо подняла подбородок, – что боюсь потерять нашу дочь. Я не уйду, потому что понимаю: стареть в одиночестве – это наказание, какого я никогда никому не пожелал бы, особенно тебе. – Он развернулся и вышел.
Ирония состояла в том, что именно тот мужчина, которым я больше всего пренебрегала, к которому не прикасалась годами, мог так деморализующе вызвать к жизни мой самый потаенный страх. Я сама не осознавала, что этот кошмар нашел пристанище глубоко в моей душе.
Одиночество. Покинутость. Безвестный конец.
С чего все началось? Когда я уверилась, что единственная достойная проживания жизнь – та, которую превозносят, фотографируют и записывают? Я могла искать ответ, перекапывая воспоминания о маленькой девочке, которая слишком рано потеряла отца, о сообразительной ученице, ненавидевшей школу и одержимой любовью к своей учительнице; о ревностной, но бесталанной скрипачке и боровшейся за жизнь танцовщице из кабаре. И все равно не понимала. Кто я теперь? Я не могла примирить отполированную копию, спроецированную в десятикратном увеличении на экран, с незнакомкой, которой я стала.
Кто я такая? Чего еще хочу?
Уронив сигарету, я затоптала ее на ковре каблуком, оставив под ним месиво из обгорелого табака, пепла и смолистого никотина.
Может, я никогда не получу ответа, но одно мне было ясно: со мной еще не покончено. Что умерло, то умерло, с этим ничего не поделаешь. Но пока я еще жива, я найду способ восторжествовать над обстоятельствами.
Парижские заголовки с моим именем достигли Голливуда.
Мне позвонил Эдди. «Юниверсал» проявляла ко мне интерес, там собирались снимать комедийный вестерн, на главную мужскую роль в котором был намечен ведущий актер студии Джеймс Стюарт. Продюсер считал, что вспомогательная женская роль может подойти мне. Я захотела ознакомиться со сценарием, хотя Эдди и предупреждал, что для меня это не наезженный путь и плата предлагалась меньше чем в одну шестую от привычных для меня гонораров.
– Однако это хороший проект, – сказал он, – и я думаю, что добьюсь от них предложения контракта, если вы согласны.
– Тогда забудем о привычном, – ответила я. – Пришлите мне сценарий.
Он мне понравился. В роли Френчи в «Дестри снова в седле» я должна была играть грубоватую дамочку из салуна, которая влюбляется в чопорного, законопослушного героя Стюарта. История была чисто американская, и она могла дать новую жизнь моей карьере: я показала бы, как умею петь, и продемонстрировала бы свой юмор на грани пристойности. Это действительно не было для меня наезженной колеей. Там пародировалось все, что я культивировала: простая женщина, рассчитывающая только на себя, развлекает всякий сброд на какой-то пыльной сторожевой заставе. Гонорар урезали до крайности, так что я телеграфировала Эдди, чтобы он поторговался насчет повышения моего жалованья, и воспользовалась моментом, пока не начались съемки, чтобы провести отпуск на южном берегу Франции. Мне хотелось загладить вину перед Руди. Я не выносила, когда мы ссорились, и он сдался, потому что, как и я, тоже не любил конфликтов. Да и Тамаре нужна была передышка; ее состояние становилось все более неустойчивым. Мы заехали за Хайдеде и забрали ее из швейцарской школы. Дочь похудела и выглядела довольной, такой я не видела ее уже несколько лет. Потом вместе с Ремарком, который, в отличие от Дугласа, не делал истории из того, что я замужем, мы всей семьей, в сопровождении целой горы багажа, отправились на притулившуюся к утесу виллу в Антибе, которую я арендовала с обычным пренебрежением к ценам. Я отправила письмо маме, чтобы она присоединилась к нам, если может, и взяла с собой Лизель. Мать ответила телеграммой, что посмотрит, намекая, мол, что наша последняя встреча стоит у нее костью в горле.
То лето изменило меня. Неподалеку от нас отдыхал британский драматург Ноэл Коуард, он захотел познакомиться со мной. Его остроумие и яркая индивидуальность вкупе с исключительным талантом привели меня в восторженный трепет. Ноэл угощал нас коктейлями в отеле «Кап дю Рок». Кончилось тем, что я пела с ним под фортепиано: его проворные пальцы стучали по клавишам, а я прокуренным голосом мурлыкала сочиненные им мелодии, включая мою любимую песню «I’ll See You Again».
– Дорогая, я понятия не имел, что вы так хорошо знаете мои творения, – сказал Ноэл.
Прекрасно очерченные, выразительные глаза и торчащие уши придавали ему проказливый вид. Я его обожала. Знала, что он наверняка гомосексуалист, хотя, как и мой дядя Вилли, не хотел открыто признаваться в этом. Однако он сделал это достаточно очевидным, когда однажды наклонился ко мне и прошептал:
– Тут есть один человек, с которым вам обязательно нужно познакомиться. Сногсшибательный француз и к тому же, полагаю, ваш горячий поклонник – актер Жан Габен.
Руди, Тами и Хайдеде улеглись спать, утомленные солнцем и всякими развлечениями, Ремарк исчез, наверняка отправился на одинокую прогулку, чтобы пообщаться с тенями в своей голове.
– Габен? – выдохнула я.
Это имя я знала. Гангстерский фильм с его участием «Пепе ле Моко» был убойным хитом во Франции, его пересняли в Америке под названием «Алжир», а главную роли сыграл не кто иной, как мой друг Шарль Буайе. Суровая мужественность Габена, буйная копна темно-русых волос и острый взгляд голубых глаз привлекли внимание Голливуда. Однако актер отказался от всех предложений, остался во Франции и сотрудничал с таким выдающимся французским режиссером, как Жан Ренуар, сын художника.
– Вижу, вы тоже восхищаетесь им. – Коуард выпятил губы. – Но вы так… сильно заняты, – сказал он, хитро намекая на Ремарка. – И тем не менее вы справитесь?
– Справлюсь, – заверила я Ноэла.
Торжествующе хлопнув в ладоши, он устроил нашу встречу у себя дома, после напитков и средиземноморской трапезы, сделав свое присутствие незаметным.
Габен, может быть, тоже восхищался мной, но поначалу не подал виду. Со свернутой вручную сигаретой, свисавшей из тонкогубого рта, – он сказал, что папиросы нужно скручивать самостоятельно, и взялся научить меня, в результате чего появился какой-то кособокий комок, – с мощным носом и бочкообразной грудью под полосатой матросской рубахой, он напоминал рабочего-парижанина. Габен неотрывно смотрел на меня, сидящую со скрещенными ногами на краю бассейна, и наконец мрачным голосом произнес:
– Вы должны сниматься здесь. Вы прекрасно говорите по-французски, а американцы – они мутят такое дорогущее merde[68]. На ту женщину с экрана вы совсем не похожи.
Я ответила на его взгляд. Габен напоминал мне фон Штернберга, говорившего, как ужасно я выгляжу в берлинских картинах и как он сделает из меня звезду, однако этим сходство исчерпывалось. Мой режиссер был похож на вредного домашнего кота, эксцентричного и злобного, с выпущенными когтями. Габен же был львом, диким и грубоватым.
– Лучше? Или хуже? – спросила я, глядя на него из-под ресниц.
– Не играйте со мной в кокетку! – зарычал он. – Вы сами как думаете?
Я приняла это за комплимент:
– Думаю, вы правы. Я не та женщина, какой меня изображает Голливуд. Там я снимаюсь в плохих фильмах ради денег.
– А-а, – хмыкнул Габен. – Деньги. Бич мира.
Он не прикасался ко мне, пока я не собралась уходить. Было уже поздновато возвращаться к себе на виллу. Мама прислала письмо, сообщая, что они с Лизель приедут на следующей неделе. Мне нужно было приготовить для них комнаты и переселить Ремарка в отель. Одержимый своим вяло продвигающимся романом, он слишком много пил. Кроме того, я не хотела выслушивать неодобрительные комментарии от матери, когда она обнаружит моего любовника, моего ребенка, моего мужа и его пассию под одной крышей.
Я была уже около двери, когда Ноэл кашлянул из своего укрытия, а Габен сжал руками мою талию, однако не привлек меня к себе, как я рассчитывала.
– Vous ?tes grande, Марлен[69], – сказал он, перекатывая во рту «эр» из моего имени, будто гальку.
– Вы тоже.
Я не кокетничала: он был великолепен во всем, в чем может быть великолепен мужчина, и настолько француз, что я могла представить себе вкус грязи и парижского соблазна на его загорелой коже.
– Мы увидимся еще раз? – спросила я.
Жан приблизил свои губы к моим и проурчал:
– Думаю, мы должны.
И мы это сделали. Я оправдывала свои отлучки в послеобеденную изнуряющую жару желанием совершить поездку вдоль побережья. Мы устраивали пикники, для которых я готовила сэндвичи с печеночным паштетом и копченым лососем. Жан рассказывал мне о своем детстве в деревне к северу от Парижа. Он был сыном актеров кабаре, его папаша, напившись, частенько бил Жана. Мальчиком Жан посещал лицей, но рано бросил учебу и работал до девятнадцати лет, но затем попал в шоу-бизнес, получив эпизодическую роль в кабаре «Фоли-Бержер».
– Я выступал на сцене, а потом взял и ушел в армию, – сказал Габен. – Я ненавидел «Фоли». Но после службы в армии нужны были деньги, и я вернулся обратно. Брался за любую работу, какая попадалась в мюзик-холлах и опереттах, изображал рыцаря, хотя, в отличие от вас, – он усмехнулся, – у меня нет таланта к музыке. Случайно нашел работу в кино. – Он пожал плечами. – Меня начали замечать. А дальше снялся в «Марии Шапделен», «Великой иллюзии», «Пепе ле Моко». И вуаля! Месье Никто вдруг становится кое-кем. Забавно, правда?
Это напоминало мое взросление в Берлине. Мы, вообще-то, были примерно одного возраста. Но он говорил о кино так, будто это было ниже его достоинства:
– Это ведь не настоящая работа, так ведь? – И еще его сильно беспокоила нарастающая политическая нестабильность. – Скажите матери и сестре, – говорил Жан, впиваясь в меня пальцами, – чтобы уезжали из Германии. Гитлер – чудовище.
– Вы не знаете мою мать.
Познакомиться с ней Жану не пришлось. Он вернулся в Париж за несколько дней до приезда моих родственников, так и не переспав со мной, хотя я очень старалась.
– Вы замужем. Я считаю это священным обетом, – заявил он, пожимая плечами. – Если бы вы не были…
Хоть я и уверяла его, что не придерживаюсь такого мнения в отношении брака, по крайней мере не формулирую его в таких выражениях, Габен своего решения не переменил.
После отъезда Жана я обнаружила, что думаю о нем. Он был ершистый, сомневался в ценности актерской карьеры, но мне это чувство было хорошо знакомо. Габен посоветовал мне сняться в вестерне, после того как я описала ему роль.
– Рискните, Великолепная, – сказал он, используя свое прозвище в отношении меня. – Почему нет? Завтра мир может взорваться.
Мир в целом не взорвался – пока, а вот мой – да. Приехали мама и Лизель, я обнаружила, что моя сестра крайне подавлена, почти ничего не говорит, хотя я все равно была рада ее видеть. Георг Вильс, напротив, трещал без умолку, очень довольный собой, дородный и румяный. Он сообщил, что после того, как нацисты закрыли Театер-дес-Вестенс и все прочие заведения, от которых несло декадансом, он получил работу управляющего сетью одобренных правительством кинотеатров.
Я сильно рассердилась на мужа своей сестры, когда тот передал мне новое приглашение Геббельса.
– Он полагает, что вы неправильно поняли, – сказал Вильс. – Вас будут ждать с распростертыми объятиями.
Мы сидели за обеденным столом. Обрадованная тем, что снова видит тетю Лизель и бабушку, Хайдеде оживленно болтала с ними по-немецки. Руди посмотрел на меня предостерегающим взглядом, Тами смяла в руке салфетку, мама притворилась глухой, а я сухо ответила Георгу:
– Это он что-то неправильно понял. Я уже сказала его предыдущему посланнику, что не заинтересована в сотрудничестве.
– Это было тогда, – сказал Георг. – А сейчас у вас нет контракта со студией.
– У меня есть предложение. – Голос мой звенел, хотя я старалась контролировать его. Вдруг меня затрясло, и я сказала: – Даже если бы не было, я скорее стану мыть полы в Америке, чем сделаю что-нибудь для нацистов.
За столом стало тихо.
– Лена, ну что ты… – вступила Лизель. – Георг всего лишь выполняет то, что…
– Что велит ему Геббельс, – сказала я, раздраженно обрывая ее. – Нет. И совершенно ясно, что ты не можешь там больше оставаться, если они просят тебя передавать мне эти предложения. Это небезопасно. Я могу оформить для вас визы, уверена, что смогу, для тебя и для…
– Достаточно, – прорезал напряженную атмосферу голос матери. – Георг, пожалуйста, отнеситесь с уважением к решению моей дочери, – сказала она, глядя на него в упор. – Марлен не хочет возвращаться в Германию. Это ее право. – Не успела я выразить ей благодарность за нежданную поддержку, как мама продолжила: – Но и мы тоже имеем право оставаться там, где находимся, – произнесла она, буравя меня взглядом. – Мы немцы. И принадлежим своей стране.
Остальная часть визита родственников прошла в том же духе. Мы ходили на пляж и в казино. Руди снимал переносной камерой домашние фильмы, смеялся и вспоминал разные семейные истории. Но я не разговаривала с Георгом, лишь в случае крайней необходимости обменивалась с ним парой слов, а Лизель увядала, настолько подавленная своим супругом, что избегала оставаться со мной наедине. Мама игнорировала все это, полностью посвящая себя Хайдеде. Она уехала с Лизель и ее мужем, такая же непримиримая.
После возвращения в Париж с Руди и Тамарой я разыскала Габена. Он снимался в какой-то картине. У нас был всего один вечер, который мы провели вместе за ужином. Когда Жан чмокнул меня в щеку на прощание, пожелав bonne chance[70] с новой картиной, я пригласила его в свой номер в отеле. И вновь была отвергнута – Габен сослался на усталость, – а я дивилась собственной настойчивости. Впервые с момента знакомства с Руди, казалось, я хотела мужчину больше, чем он хотел меня, и находила этот отказ тревожным.
Хайдеде не желала возвращаться в Америку и дулась всю дорогу, пока мы плыли на «Куин Мэри». Ремарк поехал с нами. Я устроила дочь в старшую школу, поселила Ремарка в соседнее со своим бунгало, где он мог писать. Наша любовная история, если ее вообще можно так назвать, практически завершилась, но я верила в его талант, а ему больше некуда было податься.
Я подписала контракт на вестерн с «Юниверсал».
За несколько дней до начала съемок «Дестри снова в седле» пришло известие о вторжении Гитлера в Польшу. Руди в панике позвонил на студийный телефонный узел. Он боялся, что война захватит Францию, и хотел уехать. Я послала срочный запрос в американское посольство в Париже вместе с билетами на лайнер. Мое заявление, в котором он и Тамара объявлялись моими иждивенцами, было рассмотрено в ускоренном порядке. Они сели на корабль, который доставил их из Кале в Лондон, а потом отправились в Нью-Йорк, где я на свое новое жалованье сняла для них квартиру. Мои телеграммы в Берлин оставались без ответа, пока я, позвонив, случайно не застала дядю Вилли в его магазине. Он сказал, что мама по-прежнему работает экономкой, каким бы неправдоподобным это ни казалось. Все были в добром здравии, продолжал он, но я различила в его голосе какую-то незнакомую доселе осмотрительность.
– Позволь мне помочь. Я говорила маме, что могу назвать вас иждивенцами. Руди и Тамара уже здесь, в Нью-Йорке. Вы тоже можете приехать.
– Нет. – Дядя Вилли понизил голос настолько, что я с трудом его слышала. – Пожалуйста, Лена. Не звони больше.
Он повесил трубку. Я не могла винить его за это, после того как дважды отказала Геббельсу, но была расстроена. Вывезти родных в безопасное место, даже если бы они этого захотели, теперь, когда разразилась война, было не так просто. Но я была готова потребовать их немедленной эвакуации на первом же корабле.
Состоялась премьера «Дестри снова в седле», и это был успех даже на фоне выхода «Гроздьев гнева» и «Унесенных ветром». Я исполняла заводные песенки вроде «See What the Boys in the Back Room Will» и вальяжно расхаживала с обнаженными плечами, вся в перьях и блестках.
Критики превозносили мою игру, ликуя по поводу того, с какой охотой я готова вываляться в грязи. Я получила повышение заработка и предложение сняться в новой картине «Юниверсал» о приключениях в Южных морях – «Семь грешников», где сыграла главную женскую роль – Бижу, а моим партнером был здоровяк Джон Уэйн. Мне он нравился почти так же, как Гэри. Шестифутового роста красавец-американец с переизбытком мышц. Он был хорош собой, но, в отличие от Гэри, не склонен к остроумию, хотя со схожими амбициями и жадностью до женщин, несмотря на наличие за кулисами вечно надутой жены.
По окончании первой недели съемок я пригласила Джона в свою гримерную и встретила его в прозрачном черном пеньюаре. Когда я спросила, сколько времени, а он пробурчал, что не имеет понятия, я приподняла подол, чтобы показать ему часы, прицепленные к подвязкам чулок. Положив руки с красными ногтями на его плечи, достаточно широкие, чтобы бороться с быками, я сказала:
– Еще рано. У нас масса времени.
Усмехнувшись, он начал стаскивать с себя одежду.
Однако именно время теперь стало тем, что утратил весь мир.