«БИТВА НА РЕЛЬСАХ»

Сухощавый, стройный немолодой человек с тонким, одухотворенным лицом ученого или поэта, в сером костюме, перекинув белый плащ через левую руку, стоял перед маленькой церквушкой в лесах — она реставрировалась — и внимательно ее рассматривал. Иногда он чуть поворачивал голову, обращал взор на другой такой же древний храм неподалеку или окидывал взглядом старинное строение — боярские палаты. За его спиной высилась бетонно-стеклянная громада гостиницы «Россия», к восточному ее входу подъезжали и отъезжали машины, толпились люди чуть ли не со всех краев света. Над балюстрадой лопотали национальные флаги почти сотни государств. Шумел Московский международный кинофестиваль.

Когда я подошел ближе, человек обернулся — это был знаменитый французский кинорежиссер Рене Клеман — улыбнулся, поздоровался и сказал:

— О мсье, я не перестаю наслаждаться этой историей в камне. Много лет прошло с тех пор, как мне пришлось оставить занятия архитектурой. Но подлинные произведения искусства зодчих, известных и безвестных, волнуют меня по-прежнему. Архитектура ведь, как теперь принято говорить, «самовыражение» первых художников, появившихся в истории человечества! Не правда ли? Как хорошо, что вы, свершив свою революцию, не отказались от культуры прошлого. Я уважаю вас за это…

И добавил:

— Конечно, не только за это. За многое. За то, что вы сокрушили фашизм, за…

— О, Рене! Вот вы где! Я так и знала…

От подъезда гостиницы быстрыми шажками, почти бегом, к нам приблизилась в меру полная невысокая женщина в мантилье-накидке. Ее округлое лицо обрамляли чуть седеющие светлые локоны, глаза светились радостью и добротой.

— О, мсье Виктор! — узнав, повернулась она ко мне. — Очень, очень рада вас видеть тут, в Москве. Комант’алле ву? Какой хороший погода.

Говорила она по-русски довольно хорошо и «для практики», как сказала как-то, еще в Париже, старалась изъясняться на языке своих родителей, давно выехавших из России.

— Рене! Вы опоздаете на заседание жюри кинофестиваля. Уже приходила наш номер симпатичная секретарь, беспокоилась. Идемте же! Аллон вит, Рене. Извините нас, мсье Виктор!

Рене Клеман развел руками — ничего не поделаешь. Поклонился.

— Обьенто?!

Эта встреча была в июле семьдесят третьего. В тот приезд Клемана в Москву мы встречались еще много раз, но, к сожалению, все урывками. Он был занят много в жюри конкурса художественных фильмов, а в свободное время устремлялся в музеи. Белла Клеман как-то шутливо пожаловалась, что она должна будет, вернувшись домой после кинофестиваля, лечь в больницу и лечиться от переутомления.

А познакомились мы года за три до того в Париже…

На небольшой площади, где стоит один из известнейших театров Парижа «Одеон», есть кафе-ресторан «Ше-Гренье». В тот раз Жан Шницер, критик и киновед, автор нескольких хороших книг о советском кино, очень милый человек, и его жена Люда, литературная переводчица, пригласили меня позавтракать в этом ресторанчике, специализировавшемся на рыбных блюдах.

Он невелик: один зал с крытой верандой, обвитой виноградом, захватившей и часть тротуара. Сквозь зеленый занавес листьев виден театр «Одеон»… Здание его давно не ремонтировалось, выглядит обшарпанным и каким-то заброшенным. Впрочем, как и многие другие парижские театры, он переживает кризис. Билеты на спектакли дороги, посещаемость невысокая… Исключение составляют кабаре-варьете и некоторые концертные залы, например «Олимпия», с программами, рассчитанными главным образом на туристов.

Об известном затухании театрального искусства во Франции и начинается у нас разговор со Шницерами. Но вскоре приходит Рене Клеман, усталый, прямо со съемок. Он в отлично сшитом и отглаженном светлом костюме. Не в пример другим режиссерам, обычно нарочито небрежно носящим блузы разных фасонов и из разных материалов, джинсы и «отрицающим» галстуки, Клеман одевается всегда, пожалуй, даже слишком строго, всегда подтянут, собран… Это одна из черт его характера — собранность. Однако она не порождает «застегнутости», не ведет к молчаливой отчужденности и сухости в обращении с людьми. В беседе Рене Клеман обычно по-французски раскован, щедро делится своими мыслями, любит шутку и острое слово…

В ресторанчике «Ше-Гренье» есть фирменное блюдо, «спесиалите» — фаршированная форель, и к нему подают отличное сухое белое вино типа «Божоле».

Клеман поднял бокал, прищуриваясь, посмотрел на отливающее опалом вино и предложил выпить за историческую дружбу французской и русской культуры. «Включая советскую», — добавил он. А затем, естественно, пошел разговор о нашем киноискусстве.

Французы вообще любят за столом серьезную беседу, а точнее — на серьезные темы. Даже в деловых кругах принято обговаривать существо сделок и контрактов сначала в кафе или ресторане, за завтраком или обедом, а затем уже оформлять их в оффисах договорами и соглашениями на бумаге.

Жан Шницер спросил Клемана, как идут съемки его нового фильма «Дом под деревьями».

— Осталось немного. Но «немного» иногда очень много в нашем искусстве, — ответил он с какой-то грустью в голосе.

— Это самое чуть-чуть! — воскликнул Шницер.

— Да. И желание сделать получше, как можно более приблизиться к замыслу, к тому, что видишь с самого начала, готовясь к съемкам. Импровизация в процессе делания фильма вообще возможна, допустима, более того — неизбежна. Моя работа на площадке не составляет исключения, я тоже импровизирую — и в довольно широком диапазоне, в зависимости от потенций актеров, мастерства оператора. Но всегда в пределах замысла, конструкции «увиденного» фильма, еще тогда, когда размышляю над сценарием… Подготовка к съемкам, начиная с этого периода, всегда отнимает у меня много сил и времени.

— И вы, метр, наверное, уже сейчас задумываете новый фильм? — продолжал свои вопросы Шницер.

Клеман усмехнулся.

— У каждого режиссера есть идеи… Часто не материализующиеся. Несбывающиеся.

Ответ был уклончивым, и все же очевидное нежелание продолжать разговор в этом направлении не остановило критика.

— А вы, метр, не думаете вернуться к своей коронной теме, я имею в виду антифашистскую? — спросила Шницер. — И продолжить серию своих замечательных фильмов: «Битва на рельсах», «Проклятые», «Запрещенные игры»… Кстати, вот здесь, на площади Одеон, в сорок четвертом, в дни освобождения Парижа, со своими товарищами, воинами Сопротивления, дрался с оккупантами Эрнст Хемингуэй…

— Не исключено! Может быть, и вернусь, — оживился Клеман. — К сожалению, мне не пришлось участвовать в освобождении Парижа и встретиться там с великим писателем Хемингуэем. Я участвовал в Сопротивлении на юге Франции, снимал действия «маки?», сделал документальный фильм о том, как герои Сопротивления боролись с оккупантами на железных дорогах. Фильм этот так и назывался — «Те, что на рельсах». Увиденное тогда и перечувствованное впоследствии воплотилось в замысел моей уже игровой ленты «Битва на рельсах». Эта работа, мне рассказывали, понравилась и советским зрителям? — Клеман обернулся ко мне: — Надеюсь, это правда?

— Сущая правда. «Битва на рельсах» и другие ваши антифашистские фильмы очепь тепло встречены в Советском Союзе. Например, «Проклятые» и «Запрещенные игры».

— А на другие темы?

— «У стен Малапаги»! Я, и не только я, считаю эту ленту одним из самых выдающихся гуманистических кинопроизведений. Вообще ваше творчество — целая эпоха во французском кинематографе!

Сказал я это совершенно искренне, не помышляя польстить Клеману. Еще лет пятнадцать тому назад, впервые увидев «Битву на рельсах», я был потрясен суровым и мужественным киноповествованием о героических делах французских патриотов в то время, когда они вели неравную борьбу с жестоким врагом, захватившим их родину. Потом появились другие ленты Клемана — «Проклятые», «У стен Малапаги», «Запрещенные игры», заслуженно получившие призы на Международном кинофестивале в Каннах в конце сороковых и начале пятидесятых годов. Тогда Каннский кинофестиваль был еще не столь тенденциозно коммерческим. Поэтому и творчество Рене Клемана, так же как и работы итальянских неореалистов Де Сика, Де Сантиса, Росселини и Висконти, завоевывало себе призы и внимание. Их творчество стало взлетом западного кино на крыльях прогрессивных идей, сочувствия и любви к простым людям, людям труда и тем, кто противостоял реакции во всех ее формах и видах, в том числе фашизму…

Некоторые и из последующих лент Репе Клемана также, несомненно, были прогрессивными в своей сути, по заложенным в них мыслям. Например, фильм «Горит ли Париж?» — об освобождении столицы Франции, появившийся на экранах в начале шестидесятых годов…

…Рене Клеман, выслушав сказанное мной о его творчестве, почему-то снова грустно усмехнулся, но ничего не сказал. Маленькими глотками он допивал свой кофе, глядя сквозь кружево листьев на мелькающие силуэты прохожих и машин, пересекающих площадь, на фасад знаменитого театра… Вскоре он поставил чашечку, поднялся, извинился, что должен ехать на студию, и ушел.

— Вы задели его больную струну, — сказал тихо Шницер. — Рене сейчас в тисках…

— Каких тисках?

— Об этом вы его спросите сами, когда снова увидитесь. Но мне думается, на него жмут продюсеры.

Вскоре мы тоже покинули уютный ресторанчик и пошли по тихой улочке Одеон, идущей от площади к бульвару Сен-Жермен. Дома прошлых двух столетий сжимают ее, и она точно ущелье. Узкие тротуары замощены побитыми, пообтертыми каменными плитами. Между ними кое-где пробивается чахлая травка. И очень уместны здесь антикварные и букинистические магазины! За пыльными стеклами их нешироких витрин старинный фарфор и африканские маски, позеленевшие изделия из бронзы, вычурная мебель XVII—XVIII веков, книги в кожаных переплетах, выцветшие карты и эстампы…

— Вот этот антикварный магазин часто посещал Хемингуэй. Владелица его была другом писателя, — сказал Шницер, когда мы проходили мимо небольшого магазинчика в два окна. — До войны… А в сорок четвертом судьба распорядилась так, что Хемингуэю с отрядом «маки?» пришлось именно из этих домов выбивать фашистских автоматчиков!

— Это был писатель-воин, — сказал я.

— И главное, человек, который ненавидел войну! — продолжил Шницер. — Помните, что он написал в предисловии к послевоенному изданию «Прощай, оружие!»?

«Я считаю, что все, кто наживается на войне и кто способствует ее разжиганию, должны быть расстреляны в первый же день военных действий доверенными представителями честных граждан своей страны, которых они посылают сражаться.

Автор этой книги с радостью взял бы на себя миссию организовать такой расстрел…»

— Рене Клеман в этом отношении близок по духу к Хемингуэю…

Я сказал это и снова вспомнил антифашистские фильмы знаменитого французского кинорежиссера. В «Битве на рельсах» и других военных лентах его высокий накал патриотизма и суровая необходимость жестокости в борьбе всегда сочетаются с отвращением к самой сущности насилия. Другими словами, они гуманистичны в полном значении этого слова. Но если у великого американского писателя на это мироощущение в какой-то мере наслаивается пацифизм, то у Клемана такого не чувствуется: Клеман за ярость возмездия по отношению к фашистам, варварам XX века.

Размышления на эту тему пришли ко мне в вечерний час, когда я вернулся в свой номер в отеле после прогулки по Большим бульварам. Меня поразило, что у входов некоторых первоэкранных кинотеатров с афиш-плакатов и увеличенных кадров из фильмов прохожим улыбались подтянутые офицеры вермахта и даже эсэсовцы!

Кинотеатры Больших бульваров — своеобразное зеркало, отражающее, что нового появляется на экранах Парижа, Франции да и других стран Запада. В начале шестидесятых годов, когда еще бушевала «холодная война», здесь чуть ли не каждый второй рекламируемый фильм был либо антисоветским, либо в той или иной степени оправдывал если не гитлеризм, то, во всяком случае, «честных и храбрых» воинов третьего рейха. С наступлением эры разрядки таких фильмов стало значительно меньше. И все же их выпускали киностудии, особенно американские. Вот, например, фильм о генерале Патоне, якобы победителе Роммеля в сражении за Северную Африку. Авторы этой ленты всячески расхваливали Патона, сделали его героем, а в то же время весьма сочувственно показали его противников — гитлеровцев, а советских воинов принизили, даже обсмеяли…

Неправда о второй мировой войне в этом фильме была вопиющей. Но кто из зрителей на Западе мог бы понять это? Бывшие участники Сопротивления? Их все меньше и меньше, ведь прошла уже треть века с тех времен войны. А новые поколения воспитывались на Западе в духе «холодной войны» или политического нигилизма. Лишь пролетарская молодежь своим классовым чутьем могла критически оценивать фильмы, романы, пьесы такого направления. Да и то, очевидно, не всегда, ибо среди лживых произведений о мировой войне на Западе появлялись бесспорно сделанные талантливо, они впечатляли… Тот же «Самый длинный день», фильм, созданный для того, чтобы показать: решающую победу над гитлеровской Германией одержали США и Англия, осуществив высадку своих войск в Нормандии в сорок четвертом. В нем ни слова не сказано, что до этой высадки советские армии разгромили все основные силы вермахта, сокрушили гигантскую военную машину гитлеризма…

К сожалению, размышлял я в тот вечер, на экранах Франции показывают все меньше правдивых фильмов, подобных лентам, созданным Рене Клеманом. К сожалению, замечательная «Битва на рельсах» давно уже не идет в кинотеатрах Парижа. Даже «Горит ли Париж?», появившийся в шестьдесят шестом, невозможно посмотреть. Детективы, насыщенные сексом драмы, глупые комедии составляют основу кинорепертуара, а «серьезное кино» представляют вот такие, искажающие историю или жизненную правду современности, растлевающие идеологически сознание масс, реакционные в своей сущности кинопроизведения…

Перед моим мысленным взором снова и снова появлялись суровые кадры из фильма «Битва на рельсах». Эпизод, рассказывающий, как «маки?» подорвали рельсы и вызвали крушение воинского эшелона гитлеровцев. Сцена расстрела патриотов-железнодорожников эсэсовцами.

И, как это нередко случается, в памяти моей тогда возникла рельефно и зримо трагическая история лейтенанта Альберко…

…В морозную февральскую ночь сорок второго я подремывал, сидя в землянке командного пункта батальона нашей обороны на Волхове. Между траншеями батальона на опушке леса по окраине большой продолговатой болотины, поросшей багульником и чахлыми березками, и позициями врага было шагов двести… В условиях лесисто-болотистой местности это немало и в какой-то мере предохраняло от внезапного нападения. Тем не менее на участке каждой роты были выдвинуты посты боевого охранения. Комбат проверил это сам и, вернувшись на свой КП вскоре после полуночи, скинул шинель, распоясался, сел на топчан и с наслаждением стал пить чай.

— Все тихо, капитан, — сказал он мне. — Фрицы вообще на моем рубеже ведут себя ночами спокойно. Так что можешь продолжать кемарить. Или чайку выпьешь? Запрел он в термосе, однако горяченький, хорош!

Я согласно кивнул. Комбат потянулся к термосу, и в этот момент совсем близко хлопнул винтовочный выстрел, за ним другой.

— Во второй роте… Что еще такое? — Комбат схватил автомат и, нагнувшись, полез из землянки.

Я последовал за ним.

Землянка КП находилась метрах в пятидесяти позади линии траншей, в бугорке, на котором прежде росли три сосны. Именно прежде росли, потому что от них остались лишь расщепленные снарядами разной высоты пеньки. Белесая муть стояла над болотиной. И все было тихо минуту-другую. Потом затарахтели сразу два немецких пулемета и стремительные светлые мухи помчались в нашу сторону. Защелкали и автоматы. Вспыхнула мертвенным огнем осветительная ракета.

Комбат исчез в ходе сообщения. Наша оборона почему-то молчала.

«Неужели они полезли? — мелькнула мысль. — Сомнительно! Наши открыли бы огонь… В чем же дело?»

Еще и еще загорались осветительные ракеты, били «шмайсеры» и пулеметы, несколько раз, повизгивая, проносились над нашими траншеями и звонко разрывались немецкие мины. И вдруг снова стало тихо до звона в ушах и как-то гуще темнота…

Вскоре из хода сообщения к землянке вышел комбат. За ним двое солдат несли человека в полушубке. Он тихо стонал.

— Медсестру, быстро, — приказал комбат вестовому. — А его пока ко мне. Поосторожнее…

Человек в полушубке был ранен, и, очевидно, тяжело. Он хрипло дышал. Когда его внесли в землянку и положили на топчан, даже при свете лампы-коптилки из снарядной гильзы стала видна пузырящаяся на губах пена — страшный признак пробитых легких…

Лицо у него было совсем молодое. Он был в забытьи.

Прибежавшая медсестра осторожно сняла с него полушубок, пропитанный кровью, разрезала блузу и рубашку. На худощавой груди внизу слева чернела и пузырилась пулевая рана.

— Перевяжи — и быстро в санбат, — сказал комбат и, обернувшись ко мне, добавил: — Пойдем наружу, не будем ей мешать…

У землянки мы закурили, и комбат рассказал мне следующее:

— Понимаешь, какая штука, капитан. Наш, из боевого охранения, его… Говорит: «Услышал, шебуршит что-то на нейтралке. Присмотрелся — ползут. Сколько — не сосчитать. Я: «Хальт!» Один приподнялся, говорит не по-русски: «Мой, свой… Нет стреляй». Ясно — фриц. Я — выстрел-предупреждение. Он и другие встали. Ну, тогда я… А когда его притащили другие, двое… лопочут: «Мы партизан…» Вот какая штука, капитан. А может, и вправду они партизаны? Сейчас приведут тех двоих. Они тоже по-русски что-то бормочут и плачут. Товарища им жалко. Да вот и ведут их…

Они были тоже в полушубках, в шапках-ушанках без звездочек. Один высокий, чернявый, нос горбинкой, другой маленький, совсем юный, блондин. Морозный туман поредел, и проявившаяся луна давала возможность увидеть, что в глазах их поблескивают слезы.

— Мы есть группа лейтенанта Альберко, — сказал чернявый. — Просим срочно штаб. Просим сказать, лейтенант живет?

Я влез в землянку. Медсестра закончила перевязку и, склонившись близко к лицу раненого, что-то ему нашептывала.

— Он пришел в сознание, — сказала она. — Говорит, что он лейтенант Альберко или Альберто, не разобрала, был в тылу немцев. С заданием… — И отвернулась.

Я наклонился к раненому — он дышал еще более тяжко, редко. И опять пена пузырилась на его почерневших губах. Но глаза были широко открыты.

— Я… лейтенант Альберко… Товарищ… Прошу говорить штаб… Приказ… сделано… Война на рельса… Дорога Ленинград… Три… Эшелон… Прошу говорить штаб… Прошу…

Лейтенант Альберко умер, когда его принесли в штаб дивизии. В лесном краю за Волховом, в районе деревня Трегубово, бывшей деревни, его могила.

Тогда я не узнал ничего больше о подвиге Альберко и его товарищей. Но через пятнадцать лет случайно встретил (чего только не бывает!) одного из группы — того высокого, чернявого. Он работал слесарем-механиком на «Трехгорке», был кандидатом в члены Коммунистической партии и пришел в Краснопресненский райком на беседу перед утверждением его членом партии на бюро. Как члену бюро райкома, мне пришлось провести с ним беседу.

Конечно, я не узнал боевого товарища лейтенанта Альберко в празднично одетом в черный костюм, немолодом уже рабочем. И фамилия его — Гомес — мне ничего не подсказала. Подумал: вероятно, он испанец, из тех ребят, которые обрели вторую родину в Советской стране после разгрома революции на Иберийском полуострове.

В анкете так и было написано.

— Работаю на «Трехгорке» десять лет. Демобилизовавшись из армии, — немного волнуясь, заговорил Гомес. — Женат, трое детей. Порицаний по службе нет…

По-русски он говорил хорошо, свободно, лишь с чуть заметным акцентом.

— Это все в анкете есть, — сказал я. — И то, что вы служили в действующей армии и награждены медалями и орденом. А вот где воевали?

— В начале Отечественной войны нам, группе испанцев, доверили партизанский рейд. На Волховском фронте. В тыл разгромленной «Голубой дивизии», присланной Гитлеру Франко…

И тогда я вспомнил морозную февральскую ночь на передовой на нашем плацдарме за рекою Волхов.

— Вы, может, знали лейтенанта Альберко?

Гомес вскинул на меня глаза, в них было удивление.

— Он был командиром нашей группы. Но… ведь в анкете об этом не написано!

И Гомес рассказал мне о партизанском рейде их группы и трагическом его конце, о дальнейшем своем ратном пути.

Лейтенант Альберко и его товарищи — одиннадцать человек — более двух месяцев успешно действовали на коммуникациях в тылу врага, главным образом на железнодорожных линиях, ведущих к Новгороду и станции Луга, на подступах к Ленинграду. Они взрывали рельсы, и крушение нескольких эшелонов должны были записать на их счет гитлеровцы. Когда кончилась взрывчатка, группе было приказано, разделившись, выходить на нашем участке обороны. Трое во главе с лейтенантом Альберко благополучно просочились через траншеи врага и уже подползали к нашим, когда их заметил боец охранения…

— Он не виноват, тот солдат, который смертельно ранил командира. Лейтенант так плохо говорил по-русски, — вздохнул Гомес, завершая первую часть своего рассказа. — Очень было тяжело… Лейтенант был таким храбрым, таким хорошим командиром и товарищем во время всего рейда, как мы между собой говорили, рейда… для борьбы с рельсами…

Дня через три после встречи с Рене Клеманом в ресторанчике «Ше-Гренье», мне в отель рано утром позвонила от его имени Белла Клеман и пригласила приехать под вечер на чашку чая «с чем-нибудь по-русски».

Французы, да и не только французы, даже состоятельные люди в странах Запада, вообще редко зовут знакомых к себе домой. «Принимают» гостей обычно в излюбленных ресторанах или кафе.

Клеманы, нарушая этот неписаный закон, очевидно, хотели сделать мне, русскому, приятное, и, конечно, я не отказался, хотя времени у меня было в обрез, скоро надо было возвращаться на родину.

В «светской хронике» таких парижских газет, как, например, «Пари Суар», нередко подробно описываются местожительство «звезд» искусства и их быт. Квартира Рене Клемана на авеню Анри Мартен, в районе Монпарнаса, также упоминалась. Называли ее даже «домашним музеем», «роскошной» и т. д. Оказалось это обычным для буржуазной печати враньем.

Небольшая передняя. Хорошее, высокое зеркало в раме, рядом стойка для зонтиков и тростей. Слева дверь в большую комнату-гостиную. На узких окнах драпри. Несколько кресел прошлого века. Ковер. Люстра над ним. В одном из простенков стеклянная горка с фарфором, главным образом старым, севрским. На стенах несколько полотен. Гостиную полуарка отделяет от небольшого кабинета. Здесь большие, темного дерева шкафы во всю торцовую стену, письменный стол, на нем старинная лампа под абажуром, книги, папки, несколько статуэток и бронзовая чернильница. И полуарка справа. За ней небольшая комнатенка без окон, превращенная в «бар». Полукруглая стойка. Два или три вольтеровских низких кресла, диванчик, между ними низенький, «арабского образца», столик.

В квартире есть и столовая в светлых тонах, и спальни…

Да, в квартире Клеманов есть красивые, наверное, ценные вещи — тот же фарфор, несколько картин и, конечно, книги, старинные, судя по кожаным переплетам, фолианты и т. п. Но «роскошью», «музейным великолепием» в его комнатах, как говорится, не пахнет. Атмосфера их характеризует известный достаток знаменитого кинорежиссера. Но в большей степени она говорит о его любви к искусству и в общем-то скромности. Нет в них показного излишества. И сами хозяева как-то гармонируют с обстановкой своего жилья. Стройный, легко движущийся, седеющий, негромко говорящий хозяин и скромно, но со вкусом одетая немолодая, полнеющая хозяйка со смущенной улыбкой. Показывая свои «апартеман», она зажигает над стойкой бара неяркое бра.

— Может быть, присядем? — говорит она, указывая на кресла в «баре». — Может быть, аперитив? Рене, предложите арманьяк, виски.

Мы усаживаемся и сразу же начинаем разговор о «седьмой музе» — о кино, о его людях. Рене Клеман спрашивает, что сейчас снимают известные ему наши режиссеры.

— К сожалению, — говорит он, — мне пришлось видеть не много советских фильмов. В Париже их почти не показывают. Знаете, почему? По соображениям местной мелкой политики и под давлением могучих заокеанских фирм, все более захватывающих прокат в Европе. Однако то, что я знаю о советском кино, убеждает меня… знаете в чем? У вас есть отличные ленты. «Судьба человека», «Баллада о солдате»… О партизанах, забыл название… Войну вы показываете правдиво. Я тоже стремился к этому. В «Битве на рельсах». В других работах. Но не обижайтесь на то, что я сейчас скажу…

Репе Клеман улыбается и легко касается длинными пальцами моей руки.

— Вы делаете и плохие фильмы! Скучные. Непрофессиональные. Я видел несколько таких. Даже на каннских кинофестивалях. Не обиделись?

— Надо уважать мнение такого мастера, как вы, тем более, надеюсь, нашего друга.

Рене Клеман начинает смеяться.

— Вот, вижу, и обиделись немного. Но послушайте! Послушайте, что я скажу дальше. Даже в плохих ваших фильмах всегда есть мысль! Они не развлекательные пустышки или, того хуже, аморальные в своей сути, как большинство, да, большинство фильмов здесь, у нас, во Франции, в Англии, Америке. Да, в ваших фильмах всегда есть мысль, благородная мысль и любовь к людям. Во всяком случае, стремление к гуманизму настоящее.

Теперь Рене Клеман говорил серьезно. Лицо его в полутьме «бара» выглядело строгим, даже немного жестким.

И я подумал о том, что его труд в искусстве кино тоже, во всяком случае выраженный в большинстве его фильмов, по своей сущности гуманистичен. Даже в тех фильмах, которые преследуют цель именно завлекать зрителя ловко построенной интригой, острыми поворотами сюжета, фильмах «коммерческих». Он никогда не проповедует насилие, не скатывается к антигуманизму, как многие другие кинорежиссеры Запада.

И не только это как-то роднит творчество этого французского художника с нашим, подумал я еще, но и приверженность его к реалистичности. Ему чужды формалистические выверты и в ходе кинорассказа и в изобразительных решениях. Правда, он сошел в некоторых своих работах с позиций неореализма, первым и виднейшим представителем которого был во французском кино. Однако в основе творчества всегда у него была живая жизнь, а не фантасмагория и изыск ради изыска.

…Беседа наша немного затянулась, и в конце концов Белла прервала ее приглашением к столу.

«Чашка чая» была… хорошим, легким ужином. Но и чай тоже был предложен.

За ужином вначале шла «легкая» беседа. О новых парижских модах — разноцветные брюки для женщин и мужчин тогда начинали свое победное шествие по улицам французской столицы, сталкивая в небытие «мини», о зеленых и фиолетовых париках и т. д. Мне все не удавалось улучить момент и задать Клеману вопрос о его планах на ближайшее будущее, творческих планах. Удалось это сделать, когда он сам снова заговорил о кино, спросил, предполагается ли в ближайшие годы устраивать в Москве международные кинофестивали.

Я ответил, что такие кинофестивали теперь стали традиционными и раз от разу привлекают в Москву все больше и больше деятелей кино — режиссеров, актеров, сценаристов, а также и деловых людей — продюсеров.

— Мне очень понравился дух демократизма, непосредственности и хорошая организация ваших фестивалей… Надеюсь и еще побывать. За встречу в Москве!

Клеман поднял тонкую рюмку.

— Буду очень рад приветствовать вас на своей родине, — сказал я в ответ. — А каковы ваши планы, творческие планы, на ближайшее время? Мадам Белла обмолвилась, что вы в ближайшие дни должны уехать на юг. На съемки?

На подвижных, выразительных губах Рене Клемана появилась усмешка. Но, пожалуй, какая-то ироничная.

— Да, надо крутить фильм. Заказ.

И вдруг, наклонившись немного ко мне, с горечью он стал говорить о том, что ему теперь приходится браться за фильмы «коммерческие», потому что продюсеры не дают денег на такие, какие он хотел бы делать…

— Почти все наши французские фирмы в той или иной степени зависят от могучих американских кинокомпаний. Те диктуют. Либо снимайте реакционные, — а такие я не могу, — либо развлекательные. Один-два таких фильма сделаю… Тогда появляется какой-то запас денег на жизнь и можно, потратив немало времени, собрать средства на постановку по сердцу.

— О, жизнь стоит очень дорого, очень дорого! — воскликнула Белла Клеман. — Вы представьте себе, мсье Виктор, эта квартира в год обходится не менее двадцати пяти тысяч франков! А на юге у нас есть еще домик у моря… И потом — Рене ведь человек известный, есть расходы «ноблесс оближ».

— Был бы помоложе, — буркнул Клеман, — можно было бы наплевать на это. Хотя и привыкли к комфорту… А раньше… Как это говорят у вас, «с хлеба на квас» перебивались — и ничего! Помните, мадам?

Теперь мне стали понятны слова, брошенные как-то невзначай Жаном Шницером: «Рене сейчас в тисках…»

Когда мы уже прощались, Рене Клеман, извинившись, прошел в свой «кабинет», а вернувшись, протянул мне книгу «Битва на рельсах». Это была литературная запись известного фильма. На титуле ее он тщательно вывел по-русски: «На память симпатичному другу» — и подписался по-французски.

Вскоре он и приехал в Москву вместе с женой, приглашенный Оргкомитетом на VIII Международный кинофестиваль в качестве члена жюри.

…Вечерний Париж мне всегда особенно правился. Первая встреча с ним состоялась уже давно, более двух десятилетий назад. Она оставила неизгладимый след в памяти. Тогда я шел по улицам великого города, и он казался мне знакомым! Силуэты мостов в ожерелье огней, букинисты на набережной в платанах, мрачноватые стены Лувра, четырехгранная башня Сен-Жак, Нотр-Дам… Все это как будто было видено ранее. Я не сразу понял, почему, не сразу догадался, что французские классики с такой любовью и так зримо описывали Париж, что это врезалось, вплавилось в мозг навсегда еще с юности.

В тот вечер, после «чашки чая» у Клеманов, я пошел «домой», в отель, пешком.

Вышел на набережную. Пересек Марсово поле. Всем известная Эйфелева башня светилась, обвешанная бусами фонарей. На вершине ее мигал желтый огонь маяка. Сиреневое небо в чуть подсвеченных закатом пористых облаках широко раскинулось над этим районом огромного города. Когда-то парижане ненавидели дерзкое и гениальное сооружение инженера Эйфеля и поносили его на чем свет стоит. Теперь техническое чудо конца прошлого века — наиболее известный символ столицы Франции, а парижане, подавляющее число парижан, гордятся ажурной башней и любят ее. Так ненависть переродилась в любовь.

За мостом имени русского царя Александра Третьего я свернул в узкую улочку, шумную, суматошную. И у входа первого же кинотеатра увидел рекламный щит, с которого мне улыбался гитлеровский офицер. В маленьком этом кинотеатрике повторяли фильм начала шестидесятых, еще периода «холодной войны», — клеветнический, антисоветский.

Неужели парижане захотели смотреть его? Неужели они не ненавидят больше фашизм?

Было горько и неприятно подумать о таком парадоксе…

Впрочем, у кассового окошечка в ярко освещенном холле кинотеатра никого за билетами не было…

Я постоял немного около подъезда, услышал две-три иронические реплики прохожих. Ни одни из них не свернул к окошечку кассы.

Конечно же не из коммерческих соображений владелец кинотеатра предлагал публике такой фильм. Не взял же он «Битву на рельсах», чтобы напомнить согражданам и молодежи об особенно трудных и героических годах Сопротивления, о взлете святого патриотизма миллионов французов во время второй мировой!

Любовь иногда требует «топлива»… И наверное, нужно, если иметь в виду самое массовое из искусств, фильмы крупные, завоевавшие ранее признание, время от времени повторять на экранах. Показывать здесь, в Париже, ту же «Битву на рельсах» Рене Клемана.

И конечно, фильмы других прогрессивных художников «седьмой музы». И у нас тоже.

* * *

В последние годы Рене Клеман немного располнел, стал носить очки. Но по-прежнему он порывист в движениях, изящно-точен в речи. Пожалуй, лишь стал более нервозен, иногда саркастичен.

После того Московского кинофестиваля были еще у нас встречи, к сожалению очень кратковременные, и был регулярный, не частный, но регулярный обмен письмами.

Прославленного кинорежиссера прогрессивных взглядов, мне думается, все более сжимали тиски мира западного кино.

Призов за новые работы в Каннах ему не присуждали. На других кинофестивалях — редко.

И он очень был рад, когда узнал, что советское издательство выпустило о нем книгу…

Недавно мы несколько минут говорили о важном — о судьбах современного коммерческого западного кино, его антигуманистичности.

Клеман с нескрываемым отвращением отозвался о некоторых модных фильмах с «начинкой», как он выразился, из секса и насилия.

— Наше искусство сейчас оказывает плохую услугу человечеству, будущему. Либертинаж (вседозволенность) оборачивается реакционностью, — сказал он.

— А может быть, в условиях западного общества — капиталистической формации — существует еще неписаный закон саморазвращения? Ведь проповедь культа насилия, преступности, скотства дает продюсерам деньги. Иначе они не раскошеливались бы на эти темы.

— Что ж, — горько усмехнулся Клеман, — в таком допущении есть зерно…

А совсем недавно я получил от Рене и Беллы Клеман открытку с приветом. Незримые нити симпатии все же тянутся между нами. Я рад этому, потому что верю в Клемана как крупного художника кино, реалиста, уже немало создавшего ценного, и в то, что он еще будет снимать отличные прогрессивные фильмы и продолжать идеологическую «битву на рельсах» во имя будущего, во имя счастья грядущих поколений людей.