ПРОФЕССОР ВОТЧАЛ
Медленно темнело весеннее небо. Ветер стих. Сырой лес заклубился туманом. Смолкли нехитрые песни зябликов и синичек. Лишь дрозд на вершине опушенной молодой листвой березы продолжал выводить сложные и звонкие рулады. Когда неподалеку разрывался немецкий снаряд или наша батарея в полукилометре за болотом давала залп, он на минуту замолкал, а потом снова и снова высвистывал, щелкал, цокал, подражая соловью или лесному коньку… Странно это, но птицы не боялись войны!
Мы сидели на бревне у входа в землянку, блиндаж командующего армией, — военврач первого ранга, начальник санитарного отдела армии Рыженков и я, — дымили самокрутками и тихо беседовали. Последнее время о чем бы ни начинался разговор в минуты передышки, он неизбежно сводился к одному: как идут дела во Второй ударной?
Четыре месяца назад она вошла в прорыв вражеской обороны по Волхову, между Чудовом и Новгородом. Конный корпус Гусева шел впереди. За ним — несколько сибирских дивизий. Поначалу они успешно продвигались. Затем под давлением стянутых сюда сил врага остановились. Им не пришлось выполнить великую задачу — прорвать кольцо окружения Ленинграда. Далее события развернулись трагически. Мы еще точно не знали причин и размера катастрофы, постигшей Вторую ударную. Но то, что катастрофа произошла, увы, было фактом.
Уже более месяца она отступала. Через горло прорыва день и ночь пешком выходили обратно к Волхову истощенные, раненые и больные ее бойцы.
Там, в лесах и болотах, почти без боеприпасов, без горячей пищи, на одних сухарях, неделями по пояс в воде, под непрерывными бомбежками, то попадая в окружение, то вырываясь из него, дрались разрозненные части сибиряков и остатки спешившихся конников. Они были плохо связаны друг с другом. Их танки и артиллерия полностью погибли в болотах.
А помощи им с нашей стороны почти не было. Весенняя распутица не позволяла перебрасывать к ним ни боевую технику, ни транспорты с продовольствием. Лишь по ночам туда летали маленькие самолеты «У-2» и сбрасывали мешки с пищевыми концентратами и медикаментами.
— Ты знаешь, — говорил мне Рыженков, — командующий предлагал план — направить во Вторую две-три наших дивизии… План не приняли. Наверное, правильно, что не приняли. Если ослабить оборону по коридору, который мы держим, или правый фланг, у Спасской Полисти, фрицы могут закрыть его. Тогда хана и ударной, и нашим дивизиям, да и всей нашей обороне по Волхову. Но медицинские группы я все же думаю туда послать. Вот и профессор Вотчал просится. Убеждает, что он как терапевт особенно будет полезен. Сейчас он сюда придет. Дождемся командующего — пойдем к нему за разрешением.
— Вотчал немолод, — сказал я.
Рыженков покрутил головой:
— А меня, пожалуй, не отпустят. На моей шее госпитали. Уже сейчас принимаем более двух тысяч выходящих в день.
Он не стал продолжать и резко отбросил догоревшую самокрутку. В сгустившемся сумраке она прочертила огненную дугу и зашипела, упав.
В это время из-за Волхова на востоке послышалось характерное постукивание моторов ночных бомбардировщиков, этих самых маленьких «У-2». Скоро головной самолет стал виден на фоне еще светлого неба. Он шел невысоко, над болотистой прогалиной.
— Хорошо работают ребята, — сказал Рыженков. — Когда ночи длиннее были, два-три рейса делали. Теперь, конечно, дай бог им сделать один.
— Да, в светлое время «мессершмитты» гуляют, черт бы их побрал.
Тогда это и началось. В тарахтение мотора «У-2» внезапно ворвался звенящий вой «мессершмитта». Его длинное сухое тело вынырнуло откуда-то из-за леса. И в несколько секунд все было кончено. Огоньки на кромке крыльев истребителя, стук коротких пулеметных очередей — и «У-2» вспыхнул, клюнул носом и исчез.
«Мессершмитт», казалось, завопил от радости, свечой взмывая вверх.
«Накаркал… — подумал я. — Вот горе».
А из-за Волхова подлетел следующий наш маленький, беззащитный самолет. И он погиб так же, как и предыдущий. Потом еще один… Предупредить летчиков было невозможно — радио у них не было.
Вражеский истребитель поджидал их и спокойно, без труда, расстреливал одного за другим.
Мы смотрели, потрясенные. Молча. Даже не ругаясь. Будь они прокляты, эти майские белые ночи!
Когда я смог отвести взгляд от прогалины, увидел, что около блиндажа стоят так же неподвижно и молча еще несколько человек. Один из офицеров, привалившись и стволу березы, плакал…
Рыженков подошел к нему, взял под руку и отвел в сторону. Скоро они вернулись.
— Познакомьтесь, — сказал Рыженков. — Профессор Вотчал Борис Евгеньевич.
Не козырнув в ответ, Вотчал просто протянул руку.
— Очень рад… Хотя на душе, откровенно говоря, нерадостно. — Он был высокого роста, сухощав, и даже в полутьме можно было различить, что глаза у него большие и светлые.
Командующий, Иван Терентьевич Коровников, не разрешил пойти навстречу отступавшим из Второй ни Вотчалу, ни Рыженкову, вообще никому. Сумрачно глядя на карту, расстеленную на столе его блиндажа, он сказал, что главная задача сейчас — не дать противнику перерезать коридор, обеспечивающий выход отступающим войскам, который защищает наша 59-я армия, и потом доверительно сообщил невероятное…
Командующий Второй ударной Власов сдался в плен! И мало того — оказался предателем: обратился к своим дивизиям с призывом сложить оружие!
— Быть может, это провокация, — добавил Коровников. — Но факт сдачи его в плен установлен. А член Военного совета Второй — Зуев — застрелился.
Затем Коровников приказал Рыженкову и Вотчалу вернуться во второй эшелон и готовиться принять в госпитали… много тысяч больных и раненых. Я тоже получил задание срочно передать редактору армейской газеты «На разгром врага» ситуацию, сложившуюся на нашем участке фронта.
Большинство полевых подвижных госпиталей, не говоря уже о санбатах дивизий, были дислоцированы в лесах в районе прорыва — сравнительно недалеко, в радиусе километров пятнадцати от выдвинутого вперед КП командующего.
Прошагать десять — пятнадцать километров по «нормальной» дороге чепуха. Ну, а в распутицу, по заболоченному лесу…
Дорога, по которой в зимнее время шло снабжение войск, введенных в прорыв и обороняющих коридор, размякла. Даже на тех ее участках, где лежал настил из бревен, идти было трудно. И мы втроем, Рыженков, Вотчал и я, шагали напрямик по лесу, молча продираясь через кустарник подлеска, перебираясь через болотины по кочкам, прощупывая каждый шаг дрючками, и все же часто оступались, черпая воду в сапоги. Хорошо еще, что ночь была светлой. Рыженков вскоре отделился от нас, свернул правее, на КП одной из дивизий.
Когда стала заниматься заря, мы вышли к железнодорожной линии. Насыпь ее была разбита бомбами и снарядами. Рельсы и шпалы разбросаны.
— Перекур, — хрипло сказал Вотчал, опускаясь на землю у края воронки, и стал стаскивать сапоги.
Я последовал его примеру и тоже вылил воду из голенищ.
Еще было тихо. Курился туман. Недвижно стояли покалеченные сосны и ели. Где-то журчал ручей. Робко, не закончив своей нехитрой трели, попробовал голос зяблик. Ему ответил другой. Совсем недалеко забормотал, зачуфыкал тетерев-косач. Лесной конек включился в весенний любовный птичий концерт. Лес ожил, зазвенел.
— «И равнодушная природа…» — пробормотал Вотчал. Потом повернулся ко мне и сказал: — Если это правда… А это, очевидно, правда… У меня не укладывается в голове, как можно совершить такое — изменить! Вы понимаете — изменить!
Он говорил о том, что и меня мучало, — о командующем Второй ударной. Бывшем командарме…
Я вспоминал зимнюю вьюжную ночь в канун боев за прорыв на этом участке фронта. По дорогам шли полки сибирских дивизий. Молодые веселые ребята в полушубках и валенках. Громыхали танки. Тянулись батареи. На перекрестке у деревни Папоротно, бывшей деревни — от нее осталось всего-то три-четыре дома, — стояла группа командиров. Наш командующий, член Военного совета Лебедев, политотдельцы и несколько незнакомых в больших чинах. Один из них, высокий, худой, в шинели с меховым воротником, в поблескивающих очках, немного в стороне о чем-то беседовал с Коровниковым. В такт своим словам он ритмично взмахивал кистью руки с зажатой в ней перчаткой.
— Командующий Второй генерал Власов, — толкнул меня в бок подполковник Джараян. — Великое дело ему доверено!
Какое дело, мне было известно. Прорыв блокады Ленинграда! И я посмотрел на него с уважением и надеждой. Ведь там, в Ленинграде, все мои кровные — отец, мать, брат. Один из братьев, младший, веселый парень, подводник, был ранен и погиб. Остальные, может быть, нет, наверное, наверное, будут спасены! Второй ударной… Власовым…
Коровников и Власов между тем повернулись и пошли к ближайшей избе, продолжая разговаривать. Когда они поравнялись со мной, я откозырял. Коровников ответил. Власов, продолжая говорить, не обратил на меня внимания. И я услышал слова, больно царапнувшие сознание: «…этих, евреев и чечмеков всяких, вы гоните… Посылайте ко мне на связь только русских…»
— Все это ужасно, — продолжал между тем Вотчал. — Как мог человек — если он хотя бы на один процент человек — поступить так… Зная трагедию Ленинграда. Ведь там у людей была надежда на прорыв блокады. И она рухнула. Ужасно…
Я молчал. Что я мог сказать?
Взглянув на меня пристально, Вотчал тоже замолчал.
Неподалеку от нас из леса вышло несколько солдат. Обросшие, почерневшие, в грязных бинтах, они еле передвигали ноги.
Вотчал вскочил и побежал к ним. Подхватил под руку одного, сильно припадавшего на правую, распухшую ногу, довел до сухого места и бережно посадил.
— Товарищи, товарищи, — сказал он, — теперь уже немного осталось. Приемный пункт близко.
— Покурить… не найдется? — спросил раненный в ногу, с трудом разлепляя запекшиеся губы.
Я вытащил из полевой сумки пачку «Беломора». К ней молча потянули руки другие.
— Только здесь отдыхать долго нельзя. Вдоль железной дороги они бомбят каждое утро.
— А, плевать! — сказал раненый в ногу, затягиваясь. — Мы уже через все перешагнули.
Все же мы уговорили их подняться и повели вдоль насыпи, до разбитой будки, неподалеку от которой был медицинский приемный пункт.
Вотчал вел, почти нес раненного в ногу. Я — другого, истощенного и апатичного старшину-танкиста, без кисти левой руки и с ожогами лица.
Остальные раненые шли молча, лишь изредка поругиваясь.
От приемного пункта мы пошли по проселку к ближайшему госпиталю. Теперь уже не было тишины. На левом фланге, в районе деревни Мясной Бор, била вражеская и наша артиллерия. То и дело отвратительно выли «юнкерсы», пикируя, как обычно, на железную дорогу и на переправы через Волхов.
Мы шли и жевали сухари, взятые по продаттестату у старшины на приемном пункте. Грызть мне было трудно. Однообразное питание концентратами месяца два подряд давало себя знать. Проявилось давнее предрасположение к авитаминозу.
Вотчал обратил внимание на то, как я осторожно, поневоле гримасничая, кусал сухарь.
— Зубы болят?
— Да не болят… шатаются.
— Дайте-ка посмотрю десны. Откройте рот. Так. В вашем организме недостает витаминов. Главным образом це. Цингой болели?
— В начальной стадии. Давно уже, в молодости, в экспедиции в Сибири. Потом было такое же в Казахстане.
— Это можно быстро поправить. — И — слово за? слово — Вотчал рассказал мне о новой теории механизма действия «веществ жизни» — витаминов — на организм человека.
На проселке почва была суше, идти легче, и так, беседуя, мы незаметно дошли до нужного профессору госпиталя. Палатки его поставили в густом ельнике над ручьем. И даже в сотне шагов их трудно было обнаружить.
— Вам не приходилось читать повесть писателя-француза Дюамеля о военных врачах первой мировой войны? — вдруг спросил Вотчал, перешагивая через ручей.
— Читал. Правдивая книга…
— Тогда вспомните, каким образом автор или герой этой повести определил, что в лесу расположен госпиталь. Не обратили внимания? Дюамель пишет — он услышал крики боли и стоны… А вот мы подошли уже к палаткам вплотную… И все здесь тихо! Меня такое поразило в первый раз в самое сердце. Волнует и сейчас. Удивительное мужество, эпический стоицизм у наших солдат… Учтите к тому же — мы, врачи, не очень-то щедры на болеутоляющее и успокаивающее… Ну, вы дальше? До свидания.
И быстро зашагал к маленькой палатке — штабу госпиталя.
Трагедия Второй ударной продолжалась еще много дней, более месяца. Подтянув новые силы, противник все сжимал и сжимал коридор, через который выходили остатки преданных Власовым дивизий. Горловина в районе Мясного Бора стала простреливаться вражескими пулеметами и минометами. Через это страшное место проползали ночами. Тысячи не миновали его, остались там навсегда.
А ведь он, этот генерал в шинели с меховым воротником, сознательно дезорганизовав действия доверенных ему дивизий, знал, знал, что они погибнут. Да и не только это! Он знал, что повлечет за собой его измена: срыв операции по прорыву блокады, а значит, смерть в мучениях от голода сотен и сотен тысяч ленинградцев — детей, женщин, стариков… В новейшей истории человечества нет, пожалуй, большей личной вины ни у одного человека. Слабое «утешение», что он был казнен, повешен в Ленинграде после победы.
…После боев в районе прорыва Второй ударной наша 59-я армия весной 42-го заняла глухую оборону по Волхову и на большом плацдарме на левом берегу реки, в районе Спасской Полисти.
Это совсем не значит, что на нашем участке фронта всегда было тихо. Происходили бои «местного значения», иногда короткие, но кровопролитные. Героическая оборона Ленинграда — и в том числе на внешнем кольце этой обороны, на Волхове — сыграла важную стратегическую роль. Провалился план охвата столицы Советской страны с севера, и здесь более чем два года сковывались значительные силы врага.
В боях «местного значения» враг иногда пытался прорвать нашу оборону. Таким было сражение в районе Спасской Полисти осенью сорок второго. Тогда несколько дней противник атаковал, желая во что бы то ни стало разрезать наш плацдарм на левом берегу Волхова, выйти к переправе у поселка Селищи. В этом ожесточенном бою погиб военврач Рыженков. Проверяя выдвинутые вперед полковые медпункты, он попал под артиллерийский налет.
Однако чаще наша 59-я армия и ее правый сосед — 54-я армия — сами тревожили врага внезапными ударами. Особенно часто в то время, когда готовилось наступление северного крыла Волховского фронта, в районе Синявино, увенчавшееся в сорок третьем прорывом блокады города Ленина.
Каждый бой «местного значения» по нашей инициативе помимо прощупывания прочности обороны противника и отвлечения его сил на себя преследовал еще и цель мало-помалу улучшить позиции армии.
По левому берегу Волхова, между переправой у Селищ и станцией Чудово, на железнодорожной магистрали Москва — Ленинград, тянется гряда холмов. На пологих их склонах и в пойме реки невспаханные, незасеянные поля. Летом они то желтые от сурепки и лютиков, то белые с просинью от ромашек и васильков. А на вершинах холмов старые русские деревни. Впрочем, точнее сказать — то, что от них осталось: полуобгоревшие стены изб, одинокие печные трубы, искалеченные ветлы, колодезные срубы, заросли крапивы, лопухов и конского щавеля.
В нескольких километрах севернее переправы у Селищ, на правом крыле нашего заволховского плацдарма, над рекой, одно за другим селения Дымно и Званка.
Званка — бывшее поместье древнего державинского рода. Здесь родился Гавриил Романович Державин. В этом селе, на крутояре, могучая церковь. Ее колокольня видна издалека. И там расположен очень ценный для врага наблюдательный пункт. С колокольни просматривается вся наша линия обороны — от переправы на плацдарм до железнодорожного моста через Волхов, около станции Чудово, — и есть возможность держать ее под контролем своей артиллерии. И ни черта с этим наблюдательным пунктом мы сделать не могли. Для снайперов он был недосягаем, а снаряды даже гаубиц сто пятьдесят второго калибра, попадая в колокольню или ограду, лишь подымали кирпичную пыль и делали незначительные выбоины.
Под осень, очевидно учитывая возможность наступательных боев, когда подмерзнут болота, командование нашей армии приняло решение расширить заволховский плацдарм, взять Дымно и Званку и тем самым лишить противника его «недреманного ока».
На подступах к Дымно были скрытно сосредоточены пехотные резервы, даны приказы по артиллерийскому обеспечению боя, подтянуты санбаты и т. д. Для политотдельцев тоже наступило горячее время.
В каждом бою, даже самом маленьком, в обороне или наступлении, в батальоны и полки, участвующие в «деле», шли политработники из дивизий и армии. Шли, чтобы рассказать бойцам о важности «дела», о примерах мужества и отваги их товарищей, а потом в бою быть впереди и, если понадобится, подменить выбывшего из строя командира роты, батальона, а то и полка, повести людей в атаку, крикнув: «Коммунисты, вперед!» Редкий бой обходился без потерь в численно очень небольшом личном составе политорганов дивизий и соединений.
Командир одного из наших полков, Головин, любил говорить: «Начинать бой надо на коровьем реву», то есть на рассвете, когда выгоняют стадо на пастбище. Начало атаки в направлении Дымно — Званка было назначено на ранний утренний час.
Чтобы не плутать в осеннюю ночь, добираясь до нужного мне полка, я вышел из нашей лесной «деревни» — блиндажиков и избушек под Папоротном — накануне под вечер. На попутной полуторке со снарядами доехал до Селищ, перешел по понтонному мосту через Волхов и зашагал берегом по лугу на север. Пожухлая трава путалась в ногах. Моросил мелкий дождик. Низкие облака быстро темнели. Впереди туманными каплями света вспыхивали ракеты. Изредка постукивали пулеметы. В общем, на передовой было тихо. Враг не проявлял беспокойства.
Из-за темноты скоро идти стало трудно. Я даже свалился в воронку и больно подвернул ногу. Вдруг в нескольких шагах впереди мелькнул огонек цигарки, послышались голоса. Потом меня окликнул часовой. Оказалось, в овражке, пересекавшем луг, расположился полковой медицинский приемный пункт.
Первым, кого я увидел, протиснувшись в дверь одной из землянок, вырытых на обратном склоне овражка, был Борис Евгеньевич Вотчал. Он сидел на земляных нарах вместе с другим военврачом, немного мне знакомым, Горбовым, и фельдшерами и что-то им рассказывал.
— Прошу к нашему шалашу, — сказал Горбов, подвигаясь, — садитесь. Здесь товарищи хозяева чаем угощают.
Я поблагодарил и спросил, как отсюда лучше добраться до КП полка. Вотчал встал.
— Мне тоже надо идти к соседям, а потом в их санбат. Полдороги, которую я знаю, нам будет по пути, Виктор Александрович. Пойдем или задержитесь здесь?
— Пойдем.
И мы окунулись в кромешную тьму.
Лишь ориентируясь по вспышкам ракет на передовой и смутным очертаниям прибрежных холмов, мы выбрались к дороге, по которой шли в молчании к рубежам сосредоточения вереницы пехотинцев. Скоро нам удалось разыскать на окраине бывшей маленькой деревушки еще один ПМП.
— Есть предложение, дорогой товарищ, забраться в какую-нибудь норку и… поспать часа два, — поговорив немного с начальником медпункта, сказал мне Вотчал. — Сейчас только десять. Отсюда, говорит военфельдшер, вам ходьбы до КП не больше получаса. Успеете задолго до начала. И я успею заранее в санбат. Советую мое предложение принять. Как врач советую.
«Что ж, — подумалось мне, — он прав, неплохо хотя бы немного отдохнуть перед «делом». А вдруг оно затянется не на один день?»
Начальник ПМП проводил нас в свой «блиндаж». Это был маленький подпол-погреб крестьянской избы. Наскоро сколоченный из жердей топчан занимал его наполовину.
— Отдыхайте здесь, товарищ военврач второго ранга, — сказал фельдшер. — А вас, товарищ капитан, я отведу в соседнюю землянку. Там места побольше, но уже отдыхают санитары.
Вотчал опротестовал этот проект и предложил мне лечь с ним на топчан вдвоем. Так мы и сделали.
Спать и хотелось, и не хотелось. Через несколько часов бой. Я пытался заставить себя не думать об опасности. Все же не первый это бой! И тем не менее думал. Да и жерди топчана не очень мягкое ложе! Вотчал ровно дышал мне в затылок.
«Заснул профессор, — подумал я. — Вот молодец. Мог бы оставаться во втором эшелоне и делать там свое дело консультанта-терапевта, спокойно разъезжать по госпиталям. Тогда, весной, он был нужен на переднем крае. Среди выходивших было много нуждавшихся не только в хирургической помощи. Много больных, истощенных. Вспышки тифа опасались. Ну, а теперь, наверное, он сам настоял, чтобы его послали проверять готовность медико-санитарного обеспечения операции…»
Мысли о мирно спавшем за моей спиной Вотчале отвлекли меня от других дум, и я тоже задремал.
Глухой удар разрыва снаряда разбудил нас.
— Неужели проспали? — вскочил Вотчал, стукнулся головой о перекрытие и тихо выругался по-французски: — Миль дьабль![15]
Я взглянул на светящийся циферблат часов. Нет, до рассвета было еще далеко.
— Теперь уже не засну, — сказал Вотчал. — Поговорим? Желаете, изложу актуальную теорию — о физиологической основе страха? Или попробуете еще покемарить?
Нет, спать мне больше совсем не хотелось.
— Так вот, согласно этой теории страх явление закономерное. Он естественное воздействие на нашу психику самого могучего из инстинктов организма — инстинкта сохранения жизни. Следовательно, для преодоления страха нужно затормаживать порождаемые им негативные психические процессы? Чем? Можно химией. Но это палка о двух концах. От усталости и страха человек, как говорится, дуреет, плохо ориентируется в обстановке и вообще достаточно разумно действовать не может. И в бою, например, он скорее погибнет. Стало быть, эрго, нужно воевать со страхом — волей. Скажете, тривиально? Да! Практический опыт привел к такому выводу давным-давно. Однако не каждый человек обладает достаточной волей и — что особенно важно подчеркнуть — не всегда. При некоторых условиях способность переломить себя волевым усилием даже у очень сильного человека почти пропадает. Эрго — надо ему помочь? Чем? Приказом! Отсюда верность тезиса: «Приказ командира — закон…» И все же есть еще средства подавления инстинкта сохранения жизни. Например, возбуждение чувства ненависти, порождающего в свою очередь эффект — ярость! «Есть упоение в бою…» Мне лично представляется это пережитком, атавизмом… Нет, нет, подождите возражать! Я не против воспитания ненависти к такому врагу, как фашизм. Но пусть она, возникая, не туманит голову…
— С этим я согласен, Борис Евгеньевич. Но мне приходилось несколько раз переживать в минуты большой опасности какой-то особый подъем, необычайную ясность мыслей и даже чувство восторга! Однажды шел впереди обоза с шестом по недавно замерзшей большой реке. В черных полыньях кипела вода. Один, как говорится, неверный шаг… А мне хотелось смеяться, петь! Как вы это объясните?
— Вы шли потому, что надо было идти?
— Да.
— Ну вот вам и объяснение. Чувство долга, то есть, если хотите, внутренний приказ вместо внешнего, подавило ваш страх. А то, что вам смеяться хотелось, не противоречит теории. Такого рода эмоции часто защитная реакция организма в необычной обстановке. Они нормализуют работу мозга. Но вообще-то нет психически здоровых людей, которых инстинкт не заставлял бы переживать чувство страха…
Мы еще немного посидели в погребе и около двух часов ночи вышли, попрощались и разошлись…
…На КП полка, в хорошем блиндаже в два наката, было немного суматошно. Только что его посетили командующий армией и комдив. Я попросил связного и пошел петляющим ходом сообщения в батальон, на правый фланг.
Роты батальона расположились в добротных траншеях и укрытиях, сооруженных еще частью, которая держала здесь оборону уже много времени.
Почти все бойцы мирно спали, привалившись к обшитым досками или плетенкой из тальника стенкам окопов. Лишь кое-где мелькали тусклые огоньки самокруток, и махорочный дымок приятно щекотал ноздри. Комбат сидел в нише с накатом и что-то писал, подсвечивая себе карманным фонариком. Здесь же, на земляных нарах, похрапывали помполит и комсорг.
— Сейчас их разбужу, — сказал комбат.
— Не надо… Когда общая побудка?
— В семь ноль-ноль.
— Стало быть, через полчаса.
Я вышел из блиндажа. Рядом была пулеметная ячейка. Номера бодрствовали.
— Все спокойно, товарищ капитан, — махнув рукой в сторону вражеских позиций, сказал первый номер, здоровенный, круглолицый парень. — Папироски у вас не найдется?
Я дал ему «беломорину». Он присел на корточки и, закрывшись полой шинели, закурил, а я выглянул из-за щитка «максима». Действительно, на «ничьей земле», низине, поросшей кустарником, и дальше, на пологом склоне холма, где были немецкие траншеи, и на вершине его, где на фойе все же более светлых, чем земля, низких туч еле проглядывались развалины деревни Дымно, — везде было тихо.
Лишь однажды простучал пулемет и смолк. Взлетела одинокая ракета. Осветила заросли кустарников и бурьяна.
Вскоре в траншее позади началось шевеление. Командиры взводов и старшины будили солдат. Звякали котелки. Слышались глухой кашель, тихие голоса. Я пошел по траншеям. Теперь можно было делать и наше, политработников, дело. Я присаживался к группам солдат, мы закуривали и вполголоса разговаривали. О чем? Главным образом о том, что надо хорошо, дружно воевать, что это наш долг, что перелом в войне произошел — советские войска подходят к Днепру — и, наступая вот здесь, на Волхове, мы помогаем не только Ленинграду, но и армиям на Украине.
В общем это было известно моим собеседникам. И все же, я чувствовал, такой вот простой разговор им приятен, отвлекает от неизбежности черных мыслей и, может быть, хоть немного, но укрепляет их волю. Они искренне благодарили, крепко жали руку, когда я поднимался, чтобы идти дальше.
Вскоре в роты принесли горячую пищу, и в траншеях стало оживленно. Даже, пожалуй, весело! Во всяком случае, шутки и прибаутки слышались тут и там.
Стало светать. Резче обозначились контуры холмов на фоне неба. И тогда началась артподготовка. Сначала ударили пушки. Потом «катюши» обрушили на Дымно сотни мин…
Это было сигналом к атаке. Бой начался.
…Атака — это грохот, треск, свист. Это резкий запах порохового дыма и сырой земли. Это песок и пыль на зубах. Это перебежки, падения, прыжки. Это сам собой вырывающийся хриплый крик из широко открытого рта. Это боль в груди, которой не хватает воздуха, и, может быть, от страха. И невероятное желание скорей, скорей добежать, достигнуть вон тех в клубах пыли и дыма, искрящихся бугорков. И как будто сам собой стреляющий автомат в руках.
Мне, наверное, показалось, — а может быть, так и было на самом деле, — но рота, с которой я бежал, как-то сразу оказалась в немецких траншеях! Они были пусты — лишь несколько трупов и разбитый пулемет. Прибежал комбат и приказал наступать дальше. Мы пошли ходами сообщения, изредка — перебежками на холм, на Дымно. Рукопашных схваток не было. В современной войне их почти «убил» автомат…
И снова мне показалось, что Дымно было взято за очень короткое время. А бой на подступах и за эту деревню длился несколько часов!
Дальше, до Званки, наши части сразу не дошли.
Когда свечерело, я добрел до нового КП полка, устроенного в добротном немецком блиндаже на северной окраине Дымно. Здесь бушевал комдив.
— Связь мне, связь! — кричал он, наклонившись над лейтенантом у телефона. — Чтобы через три минуты была! Связь с пукалками. И с резервом.
Увидев меня, он набросился на майора, начальника штаба полка:
— Зачем пустили писателя в атаку?! Убьют его — я отвечай!
И вдруг сразу успокоился, протянул руку, ухмыльнулся:
— Ну как, крестился огоньком? — И снова взвился: — Да когда же, майор, черт побери, у тебя будет связь?! Если твой, этот, не даст мне резерв, сам побежишь туда. Километр всего.
— Товарищ генерал, разрешите, пойду, — сказал я.
— Иди куда хочешь, только не в Званку.
— В резерв. Передам ваше приказание. Для страховки. Если связи так и не будет…
— А что? Это идея, — снова совсем спокойно сказал комдив. — Двигай и скажи подполковнику, чтобы, как совсем стемнеет, подготовился сосредоточиться. В двадцать часов. На левом фланге. Ясно? Выполняйте. Майор, дайте ему провожатого.
Противник почему-то почти не обстреливал Дымно. Свой огонь он сосредоточил на наших батальонах, окапывающихся в ложбине и на склонах перед Званкой. Лишь изредка и звонко лопались мины.
Мы со связным, совсем еще юным солдатиком, пошли сначала ходами сообщения, потом по склону холма, на котором стоит Дымно, — здесь утром мы шли в атаку, — К темнеющему невдалеке лесу… Конечно, я здорово устал. Напряжение нервов спадало, и хотелось только одного — лечь и закрыть глаза. Где угодно. Хоть в этой вот воронке на пути. Я прибавил шагу. Связной еле поспевал за мной.
Передав поручение комдива командиру резерва, я отпустил связного и решил направиться на КП дивизии, чтобы связаться с политотделом. Нужно было получить свежую информацию о положении на нашем и других участках фронта для бесед, передать в редакцию газеты «На разгром врага» сообщение о том, как была взята деревня Дымно. Затем, конечно, снова в части, ведущие бой, снова туда, к Званке…
Впрочем, под вечер бой стал стихать. На передовой, правда, еще строчили пулеметы, бухали пушечные выстрелы, ухали разрывы снарядов и мин, но уже совсем не так часто.
Я наискось пересек луг, намереваясь выбраться на дорогу к переправе у Селищ.
И в это время противник начал обстрел дороги со своих дальних позиций — с запада, видимо от Спасской Полисти.
Шурша и посвистывая, пролетали надо мной снаряды, падали метрах в ста впереди и, взрываясь, зажигали на мгновение белый лохматый костер. Я остановился. Надо было немного переждать. И сразу же почувствовал удар тяжелой дубиной по голове…
Земля пахла остро и горько. Жесткие стебли сухого бурьяна кололи щеку. Все кругом звенело. Я открыл глаза и прежде всего удивился, что лежу. Потом понял — зацепило или контузило — и стал подниматься. Ноги держат, руки тоже в порядке, дышу свободно, нигде ничего не болит. Подумал: «Ударная волна шибанула», — и шагнул. И вдруг левый глаз перестал видеть, теплая жидкость залила его. И я понял, что это кровь, что течет она из-под ушанки. Стало быть, все же зацепило.
Перевязочного пакета у меня не было — отдал кому-то там, в Дымно. Я снял ушанку, носовым платком вытер кровь и приложил его, как тампон, к маленьким безболезненным ранкам на лбу и ближе к затылку. И пошел к дороге. Обстрел ее прекратился, и я подумал, что, может быть, на мое счастье, попадется попутная машина. И мне посчастливилось. Сразу же со стороны Дымно подошла полуторка, и шофер затормозил.
Переправа у Селищ обстреливалась, ехать по мосту было опасно, но мы проскочили благополучно. Если бы шофер не рискнул ехать, я, наверное, пошел бы пешком. Неудержимо хотелось на «свой» берег Волхова.
Теперь у меня сильно болела и кружилась голова. С трудом спустился в подвал здания еще аракчеевских казарм, где разместился резервный медпункт.
Командовал здесь усатый пожилой старшина.
— Давай, давай сюда, товарищ капитан, — повел он меня в перевязочную. — Теперь все у тебя будет хорошо! Все будет славно, — сильно окая, успокаивал он. — А ну, дочки, займитесь капитаном. В аккурат перевяжем и отправим его.
Он был великолепен, этот старшина! Доброжелательный, спокойный хозяин — точно к столу приглашал выпить и закусить.
Молоденькие медсестры забинтовали мне голову, сделали какой-то укол, и я заснул.
Шорох и пощелкивание дождевых капель по брезенту палатки, совсем далекие, глухие разрывы. Резкий запах карболки и йода. Тихие стопы. Лампа «летучая мышь» над проходом. В полутьме по обе стороны от него нары-полки одна над другой и на них раненые.
Я лежу на верхней полке. Голова почти не болит, только по-прежнему кругом все звенит и чуть-чуть качается. Выпростав руку из-под одеяла, смотрю на часы — два ночи. Сутки всего прошли, а кажется — давным-давно это было. И разговор с Вотчалом о страхе (нет, страх меня не победил!), и беседы с бойцами, и бой… Бой почему-то вспоминался наиболее туманно. Почти без деталей, как одно «длинное мгновение», что ли. Я пытался представить себе какие-то его эпизоды. В памяти наиболее ярко остались два мертвых немца у пулемета на треноге. Ствол его задран кверху. И они глядят незрячими глазами в серое небо. А рядом сидит, раскачиваясь, русский паренек, поддерживая руками изувеченную ногу в темных пятнах крови…
Может быть, именно потому, что перед глазами всплыла эта картина, мысли мои приняли другое направление. Я стал думать о том, что же со мной. Вот теперь страх охватил меня! Если пробит череп, дело дрянь. И я застонал…
Полотнище-дверь в палатку откинулось. Белобрысая девчонка подошла с кружкой.
— Чего тебе, дяденька? Попить хочешь?
— Что со мной?
— А ничего! Раненый ты. В шесть ноль-ноль придет хирург, возьмет на осмотр… А сейчас… спи. — И ушла.
«Вот бездушная, вот дрянь!» — чуть было в ярости не закричал я.
…Мы подходим с Вотчалом к госпиталю там, около Мясного Бора. Он говорит о повести Дюамеля. И, как бы подтверждая, что французский писатель сделал правильный вывод — по крикам и стонам издали можно узнать, где госпиталь, — раненый на нижней наре в нашей палатке громко и хрипло завыл. Потом стал стонать жалобно, задыхаясь.
Он разбудил всех. Снова вошла белобрысая девчонка, низко наклонилась над ним и стала что-то тихо и очень ласково ему говорить. Он умолк. Она ушла. Но через несколько минут он снова закричал. И тогда с соседней койки поднялся, придерживая левой рукой забинтованную другую, плечистый немолодой солдат и, тоже наклонившись над этим раненым, сказал:
— Слушай, браток, милый. Ты терпи… Другие-то молчат. Не тревожь их. Страдают они тоже.
И в палатке стало тихо. Во всяком случае, я задремал и стонов раненного в голову больше не слышал. Утром он умер.
…Хирург Васильев, — я его знал, встречал раза два, — распеленал мою голову, смыл запекшуюся в волосах и на лбу кровь и нежными, ну прямо-таки женскими пальцами долго прощупывал ранки. Проверил реакцию зрачков на свет, спросил, как я себя чувствую, и, ни слова не сказав, отвернулся к умывальнику.
Подошла сестра, уже другая, черненькая и тоненькая, выстригла машинкой волосы на половине головы, смазала чем-то ранки и стала снова бинтовать. Мне было не по себе. Я смотрел на сутуловатую спину хирурга, склонившегося над умывальником, и думал: стало быть, плохо мое дело, если он молчит. И спрашивать его именно поэтому не хотелось. Все же спросил.
Отряхивая руки, Васильев обернулся и пробурчал:
— Порядок. По-моему, проникающего нет. Все же проверим на рентгене. Лежите и не волнуйтесь. — И улыбнулся. Улыбка осветила его утомленное, большеносое, небритое лицо. Оно сразу стало каким-то домашним. По глазам хирурга я понял — он говорит правду, а не святую ложь, которой врачи часто помогают пациентам сохранять силу духа.
Вдруг дверь-полотнище в перевязочную распахнулась и в нее стремительно вошел Вотчал, бросил взгляд на Васильева — тот кивнул.
— Дорогой мой! Ну как себя чувствуем? Молодцом? — подходя, заговорил он непривычно быстро и, показалось мне, обеспокоенно.
— Доктор говорит — черепушка выдержала.
— Ну и отлично. Тут в соседней палатке по моей специальности лежат. Заехал к ним. Слышу, говорят — ночью привезли политотдельца с ранением в голову, а утром он погиб. Оказывается, не вы. Сапер с переправы. Бедняга! А сейчас ложитесь и лежите смирно. Все будет хорошо. Еще походим с вами. А сейчас до свидания, дорогой. Надо еще к своим желудочникам. На днях заеду.
В перевязочную ввели раненного в руку, моего соседа.
— До свидания, Борис Евгеньевич! Спасибо, что навестили.
Снова Вотчал приехал в госпиталь примерно через неделю. Я уже ходил, чувствовал себя почти совсем здоровым. Мы пошли в лес. Утром был морозец. Опавшие листья хрустели и тихо звенели под ногами. Холодный, чистый воздух немного кружил голову. На скатах палаток лежал иней.
— Надоело пребывать в этой обители? — кивнув в сторону палаток, спросил Вотчал и продолжал, не дожидаясь моего ответа: — Все у вас обошлось отлично. Завтра послезавтра выпишут. Но мой совет — еще недельку полежите «дома» у нас, в Папоротно, и не увлекайтесь чтением. Черепные ранения, даже не проникающие, обычно дают хотя и незначительное, но сотрясение мозга. А этот орган, сами знаете, машина сложная…
Вотчал всегда любил, беседуя с больным, рассказывать ему о физиологической сущности недуга и реакциях организма. Так и теперь он сказал мне, что четырнадцать миллиардов клеток головного мозга, связанных между собой необычайно тонкими и сложными физико-химическими процессами, будучи самым важным органом, неслучайно защищены прочной костяной коробкой. Кроме того, организм может мобилизовать особые средства для устранения неполадок в этом органе. В общем, прочитал мне целую лекцию! А потом мы беседовали о положении на фронтах, о местных новостях.
— Скоро вас покину, — сказал Борис Евгеньевич, когда мы направились обратно к палаткам. — Отзывают в Главное санитарное управление.
— Поздравляю, Борис Евгеньевич!
Он махнул рукой.
— Если будут оставлять в тылу, не соглашусь категорически. Понимаю, что врачи нужны везде. И все же, если хотите, победа куется здесь, в таких вот госпиталях. Простите за эти громкие слова, но ведь факт, что три четверти раненых, поступающих в наши госпитали, возвращаются в строй. Семьдесят пять процентов! А в прошлые войны их возвращалась лишь треть. Вы понимаете, что это значит?
И, помолчав немного, продолжал:
— Посмотрите. На палатках нет красных крестов, как положено по Женевской конвенции. Лишь у входа в госпиталь вывешиваем маленький флажок. А знаете, почему мы нарушаем конвенцию? Потому, что гитлеровское командование дало специальное указание своим ВВС разыскивать и бомбить наши госпитали. Раненых-то убивать легче!
…Вотчал вскоре уехал из нашей армии и был назначен главным терапевтом фронта, а потом главным терапевтом всей Советской Армии.
После победы мы встречались не часто. И в генеральской форме он был таким же, как тогда, на Волхове, подтянутым, доброжелательным, «объясняющим», только совсем седым. Работал он в мирное время очень много, преподавал, консультировал, искал новые пути лечения. Один молодой врач из Боткинской больницы рассказывал мне, что студентом, слушая лекции Вотчала, он поражался способности профессора объяснять патологические процессы, происходящие в организме больного. «Он, знаете ли, как будто сам заглядывал внутрь человека и учил нас, как это надо делать». О том же не раз говорили мне друзья, которых он лечил… Я думаю, то было следствием не только эрудиции Бориса Евгеньевича как врача, но и любви его к своему благородному делу и человеку вообще. И теперь, когда надо поддержать тонус сердца, возвратить его в спокойный ритм, миллионам людей врачи советуют «капли Вотчала».