Глава девятнадцатая. Майор из плена
Глава девятнадцатая. Майор из плена
Когда его привели к нам в камеру, на обычные вопросы – кто и откуда – он отвечал коротко, негромко. Майор. Кадровый. Пехота. Был в плену с августа 41-го года…
Сперва он показался туповатым строевиком, одним из тех служак, которые добросовестно выполняют любой приказ, чтут любое начальство. Держался он неуверенно; замордованный пленом, обескураженный арестом и следствием, он и в камере смущался, робел перед каждым горлохватом, перед лихим «целошником» из шоферов, перед наглыми блатняками из штрафных.
Рассказывать о себе он стал только через несколько дней, пообвыкнув; говорил вполголоса, отрывочно, с длинными паузами и так, словно заполнял опросный листок.
– …В армии с 25-го года. Начинал рядовым красноармейцем. Остался на сверхсрочную. Тогда еще безработица была. Отец – железнодорожник, служба пути. Семья большая. Четверо детей. Я старший, остальные, значт, девочки. На слесаря учился при депо. Мечтал о флоте. Но взяли в стрелковую часть. Служил, так-ска-ать, хорошо. Имел, значт, только благодарности. Майором стал после финской. Служил в Москве в Пролетарской дивизии. Воевать я начал, так-ска-ать, на старой границе. Конечно, трудно было. Отступление. Но мой батальон ни разу не отходил, значт, без приказания. И всегда в полном порядке. Матчасть сохраняли, все, значт, как положено. Однако – превосходящие, так-ска-ать, силы противника. Окружение. Большие потери. Сам я был дважды ранен, контужен. В лесу потерял сознание. Очнулся уже в сарае, значт, с пленными. Сразу же увезли в Германию. Работал в малых колоннах – у бауэров, и, так-ска-ать, на ремонте дорог в Померании…
Он сберег старый китель, бриджи и даже фуражку с красным околышем. Все поблекло, пообтрепалось, многажды чиненное, штопанное, подшитое. Но прежде чем прислониться к стене, он осторожно оглядывался, когда раздевался, тщательно складывал и бережно разглаживал китель и бриджи; он спал, в отличие от всех, в одном белье, кутаясь в драную шинель. Нетрудно было представить себе, как еще рядовым угождал он самым придирчивым старшинам.
Говорил он тоже осторожно, старательно подбирая слова. Его речь, и раньше, вероятно, не слишком богатая, теперь от неуверенности звучала напряженно, вымученно, с постоянными «так-ска-ать», «значт», «вотыменно».
Подхорунжий Тадеуш учил меня польскому языку, а я его – русскому. Ни бумаги, ни карандашей у нас не было, мы заучивали все наизусть. И чтобы лучше запоминать слова, учили стихи и песни. Тадеуш научил меня «Молитве Тобрука», которая стала гимном варшавского восстания, и «Партизанскому танго». А я начал с песни «Огонек», которая в 1944 году была очень популярна у нас на фронте («На позицию девушка провожала бойца…»). Когда я впервые ее запел, разумеется, вполголоса, майор подсел к нам и слушал насупленно, серьезно. Глаза в рыжих ресничках повлажнели и покраснел нос, короткий, в мелких веснушках, светлых и опрятных, как отборное пшено.
– Очень, так-ска-ать, содержательная песня. Пожалуйста, нельзя ли еще раз прослушать… Спасибо. Очень глубокое, значт, содержание. Патриотическое и волнующее, так-скаать, душевное.
Он отошел, притихший. Долго молчал, нахохлившись в своем углу.
О жизни в плену он говорил неохотно и скупо. Подробнее и несколько живее рассказывал о том, как достал радиоприемник у немцев.
– Был там один, так-ска-ать, сочувствующий. Сельхозрабочий, или, как у нас раньше, значт, говорили, батрак. Имел сознательность, так-ска-ать, классовое сознание. Он намекал нам – и это, возможно, даже правда, фактически так было, – что раньше, то есть, значт, до фашизма, он примыкал к компартии, вотыменно. Такой вид он перед нами делал и действительно приемник нам достал. Старого, так-ска-ать, образца, но все же исправный. Москву мы слушали, значит, сводки, приказы. Очень глубоко переживали всенародные ликования после великих побед, вотыменно. Статьи и вообще материалы из газет, так-скаать, прорабатывали по мере возможности, значт. Ведь приходилось иметь, так-ска-ать, особую бдительность. В колонне кто? Военнопленные! Конечно, люди разные и разные у них, так-ска-ать, калибры или масштабы ихней вины и разная, значт, сознательность. Но сдача в плен, это всегда, значт, есть измена. Вотыменно. Один это, конечно, искренно признает, раскаивается, так-ска-ать, переживает, готов, значт, искупить кровью, или трудом, или жизнью, вотыменно. А другой недопонимает, обижается, так-ска-ать, закоснел или же наоборот, заядлость имеет. И уже окончательно изменяет, значт, служит врагам, фашистам. Больше, конечно, за страх, так-ска-ать, а не за совесть, но все-таки старается и своих же соотечественников продает, значт, как типичный враг народа. Вот именно. Так что бдительность нужна была. Приемник этот мы строго засекретили, знали только некоторые товарищи, такие, как я, значт, тоже из командиров… Теперь, я слыхал, принято говорить офицер… Точно? Ну конечно, ведь и погоны тоже? Это очень, значт, существенный, важный шаг по укреплению, так-ска-ать, авторитета командных кадров. Вотыменно. Ну, так, значт, у нас некоторые… Но все же поскольку это военнопленные, значт, неудобно все же сказать «офицеры», вотыменно. Только некоторые, значт, лица имели доступ. А все сведения, что мы, значт, слушали, мы передавали потом аккуратно, через доверенных и вроде как бы от немцев достоверно узнали. В общем, старались, так-ска-ать, поддерживать дух. В смысле веры в победу нашей родины, а также, значт, искупления тяжкой вины.
Когда я спросил: «Майор, вы член партии?», он втянул голову в плечи и густо, малиново покраснел. Ответил не сразу, шепотом, сбивчиво и многословно. Шептал, что, конечно, был…
– В душе, в сердце, то есть в сознании, всегда… Однако сам понимаю, как, значт, допустивший тягчайшую вину измены, то есть плен, что, так-ска-ать, равносильно измене, хотя лично не сдавался, был схвачен без чувств, контуженный, да еще истощенный, вотыменно, в окружении голодали, да еще больной, от простуд и отравления… ведь питались, что в лесу, что в полях… так-ска-ать, в точном смысле подножный корм, полное, значт, разрушение организма… Но главное, конечно, отсутствие боеприпасов. Не учел я, значт, не предвидел момента, не оставил последний патрон для себя, как положено, такска-ать, на правильном, на высоком, значт, морально-политическом уровне. Однако не буду ссылаться на объективные причины, значт, а наоборот, со всей искренностью признаю и хочу искупить, так-ска-ать, до последней капли… крови, куда, значт, пошлют, что прикажут… Что касается партии… это, так-ска-ать, есть святыня, и тут уже, значт, кто недостоин, не смеет посягать, даже думать.
У него опять повлажнели глаза и часто моргали короткие ребяческие ресницы, такие странные на усталом обветренном лице, иссеченном тонкими морщинами. Его ровные рыжеватые волосы над небольшим бугристым лбом, разжиженные плешью, и густая рыжая щетина на щеках были уже порядком просолены сединой. А реснички и веснушки оставались мальчишескими.
Разговаривая со мной, он держался напряженно, никак не мог найти нужный тон. Я был такой же арестант и подследственный, но ведь я не побывал в плену. Мы были равны по званию, но я был моложе по возрасту, к тому же из запаса. Он выбыл из строя в начале войны, когда все это еще много значило для таких кадровых офицеров. Он обстоятельно расспрашивал, какие у меня ордена, медали, как продвигался в званиях, какую ставку получал. Несколько раз вспомнил о том, что вот его однокашник Поплавский стал генералом, командует польской армией. Называл и других, о ком успел узнать, кто стал полковником, двое генералами.
Все недавние страдания в плену представлялись ему теперь едва ли не менее болезненными, чем такие тоскливые сравнения. Он и сам себе, вероятно, не признался бы, что завидует бывшим товарищам, их новым званиям, чинам и орденам. Все, что он терпел там, в Германии, уже прошло, и к тому же было платой за жизнь и хоть как-то искупало его невольную, но мучительно сознаваемую вину. А здесь все еще только начиналось. Даже надеясь на лучшее – тогда и новые арестанты и следователи постоянно говорили о предстоящей амнистии, – он уже не мог надеяться наверстать упущенное, нагнать бывших сослуживцев. И в этом он, кадровый строевик, армейская косточка, всего отчетливее сознавал, всего острее чувствовал непоправимость своей судьбы. Он не умел скрывать этого, невольно выдавал себя тяжелыми вздохами.
– Моей жене теперь стыдно как, ведь подруги-то, значт, – полковничихи, генеральши.
Он внезапно сумрачно умолкал, вспомнив еще одного из таких счастливых приятелей, или ревниво говорил: «Вы только подумайте, он уже генерал-майор, а ведь был еще старшиной, когда я уже ротой командовал».