УЗИЛИЩЕ «КРАСНАЯ ПРЕСНЯ»
УЗИЛИЩЕ «КРАСНАЯ ПРЕСНЯ»
Раба позорное название носить —
Такая участь многих, духом же они
Свободней тех, кого рабами не зовут.
Еврипид.
Пересылочная тюрьма, куда угодила Надя, называлась «Красная Пресня», и была она не хуже и не лучше всех остальных тюрем в Москве, — известно, тюрьма не дом отдыха. Правда, ей сказали соседи по камере, что на Лубянке лучше: и полы паркетные, и кормят лучше, в камерах народу поменьше, и даже книги читать дают из конфискованных частных библиотек. Но там сидят «враги народа», а она себя не считала ничьим врагом, тем более народа. Арестантов битком набито, и все разные, за разные грехи. Одни женщины, и это очень хорошо, многие разгуливали, едва прикрыв телеса, от жары и духоты.
Особняком держались кучка молодых, и женщины постарше— «контрики», «болтуны», «шпионы», «космополиты безродные» и просто «враги народа». Были и другие: указницы от 7/8, растратчицы, за прогулы и опоздания свыше 20-ти минут и даже одна врач за подпольный аборт. Но подавляющее большинство уголовницы-воровки, или блатнячки, как их здесь называли. Отличались они от прочих тем, что говорили исключительно нецензурным языком, изредка пересыпая речь словами из, им одним понятного жаргона. Так, тремя-пятью замысловато-крепкими восклицаниями и междометиями они выражали множество чувств, эмоций и действий.
В семье, где росла Надя, разговорная речь, быть может, не отличалась литературным языком, но матерщина была не в ходу, а тетя Маня просто терпеть ее не могла и покрывалась красными пятнами, когда при ней случалось кому сквернословить.
— Эко ты! Бесстыжие твои зенки, ангела своего хранителя пугаешь! — осаживала она охальника.
От нее Надя получила небольшую посылочку. Особенного голода Надя в тюрьме не испытывала. Были передачи от матери и тети Мани. До войны, будучи ребенком, она не задумывалась, что подает мать на стол. Ели пищу простую и скромную, отсутствием аппетита никто не страдал, уговаривать не приходилось. В то время для малаховских детей существовало только одно лакомство. На платформе станции ежедневно продавалось сливочное мороженое в виде лепешек за 10, 20, 50 и 80 копеек, в зависимости от размера. На вафельных прокладочках значились различные имена: Шура—Коля, Лена—Вася. Морс и ситро дополняли ассортимент. Иногда отец давал по полтиннику обоим ребятам, и они неслись наперегонки к станции «кутить».
С войны трудности несоизмеримо возросли. Но мать, работая на заводе, получала 800 граммов хлеба — рабочую карточку, да у Нади 400, вдвоем больше килограмма. Хватало, и даже часть его можно было поменять на рынке на молоко. Огород свой— клочок земли — выручал. Земля подкармливала.
В первую же неделю Надя обнаружила пропажу своих вещей, в том числе и «американского» платья. Воровки с нар внимательно наблюдали за ней — ждали, что будет предпринято ею, когда обнаружится пропажа. Впервые Надя поступила вопреки своему характеру и разумно смолчала.
«Нечего думать вступать в борьбу с превосходящими силами противника», — вспомнилось ей Алешкино изречение, когда тог получал от отца увесистые подзатыльники.
Наглая маленькая бабенка неопределенного возраста с личиком, как у мартышки, шутиха и балагурка, подскочила к Наде.
— Мадам, вы что-то потеряли, разрешите помочь? — растянув рот до ушей, извиваясь всем телом, пропела она.
— Да нет, — быстро нашлась Надя, — вот хотела кое-какие вещички твоим подружкам подарить, да вспомнила! Я их дома забыла.
— Ах, ах, ах, — пуще прежнего задергалась шутиха, — Жалость-то какая, вот досада! Мои розанчики в нужде бьются.
— Жалко! — в тон ей ответила Надя. — Одно платьице с американской миллионерши тебе как раз впору было бы.
— Добренькая ты моя, да разве стану я американское платье носить? Ни за что! Я сильно гордая!
Надя не выдержала и засмеялась, в первый раз за долгие дни. Уж больно комична была эта маленькая воровка. Засмеялись и блатнячки в своем углу, и даже молчаливые «контры».
После этого случая уголовный мир изменил свое отношение к Наде. Каждый раз ей предлагали то самокрутку, то папиросы и в знак особого расположения брали «взаймы, без отдачи» сахар, хлеб или что придется. Каждый день уходили на этап или прибывали новые по 3–4 человека.
— Как в Ноевом ковчеге, всякой твари по паре, — сказала высокая из «контриков».
Надя слышала от соседки, что высокая, черноглазая женщина из «контриков» осуждена как «космополитка безродная». Надя прониклась к ней симпатией — все же не воровка, не убийца, а «безродность»— это не ее вина. Что такое космополитка, Надя толком не знала. Краем уха слышала по радио про космополитов, кажется, это плохие люди. Шли разговоры, что собирают этап на Дальний Север, в Заполярье, город шахтеров и горняков. «Космополитка безродная» сказала, что там работает прекрасный музыкально-драматический театр, где играют наравне с заслуженными артистами и заключенные. Надя ожила. Если даже «там» можно петь, значит еще не все кончено. В тот же вечер, после отбоя, она подошла к «космополитке» и попросила ее рассказать о заполярном театре. Космополитка оказалась очень общительной и живой, а фамилия ее была Соболь. Она же посоветовала Наде написать заявление на имя начальника тюрьмы с просьбой отправить ее этапом на Воркуту работать по специальности, как артистку.
— Рискни! Авось дундук не заглянет в твой формуляр, — пошутила космополитка Соболь.
В дальние этапы обычно отправлялись долгосрочники, но обвинительное заключение было такое серьезное, что, несмотря на небольшой, сравнительно, срок, соучастие в убийстве выглядело преступлением тяжким.
Молодые конвоиры и надзиратели с любопытством поглядывали на молодую, красивую девушку и не раз, улучив момент, провожая ее за передачей, спрашивали шепотом: «За что это тебя?»
— За убийство с грабежом! — с ожесточением отвечала она. Ей доставляло болезненное удовольствие терзать себя.
«Так мне и надо!» — думала она, видя, как отшатывались с презрением охранники, видавшие всякое на службе в тюрьме. Спустя некоторое время она научилась понимать местный диалект: «контры» — это женщины на нарах у окна, вежливые и тихие. «В законе» — хозяйки камеры, вороватые и наглые уголовницы. Одна из таких самых отъявленных блатных девах как-то вечером подсела к Наде на нары. Молчаливая и угрюмая, ее, пожалуй, даже можно было назвать красивой, когда б не мрачное и диковатое выражение ее испитого, несвежего лица. Глубоко затянувшись, она пустила дым колечками и, помолчав с минуту, сказала:
— Я заметила, не нравится тебе, как наши девушки толкуют промеж собой, а?
— А чего хорошего? Женщины все же, а говорят хуже пьяных на базаре.
— Жучки они, знаешь? Жучки-жуковатые. Ты вот мокрушница, а не в законе, а они…
— Мокрая ли сухая, а людям язык дан, чтоб разговаривать, а не материться.
Недобро блеснули из-под густой занавески-челки прищуренные серые глаза блатнячки, но, видимо, передумав, глаза ее также внезапно погасли, как и загорелись.
Тогда Надя еще не знала, на что способны блатные девахи, а то бы поостереглась говорить с ними так дерзко, на равных.
— Ты что это давеча за ксивуху дежурняку отдала? Жалуешься на нас?
— Заявление на этап, в Воркуту хочу попасть.
— Чего? — отшатнулась блатнячка. — Ты, керя, часом не рехнулась? — пробасила она хриплым контральто. — На-ко, закури, прочисть мозги.
Надя мотнула головой, от курева отказалась.
— А что?
— А то! Срок у тебя детский, и поблизости на параше просидеть можно, а там с ходу дуба врежешь. Загнешься, — пояснила деваха, видя, что Надя не уловила смысла «дуба врезать».
— Там, подрузя «Воркута — новая планета, двенадцать месяцев зима, остальное лето». Я там первый срок тянула,и. — Она заковыристо и смачно ругнулась.
— Театр там есть, говорят, заключенные и вольные вместе работают.
— Это точно. Есть. А зачем тебе? Ты что, может, артистка?
— Может и артистка!
— Брешешь! — воскликнула блатнячка, отодвигаясь еще дальше и с любопытством разглядывая Надю, словно увидела ее впервые.
— Правда!
— Забожись!
— Честное слово! — соврать в этой обстановке не стоило труда, сам Бог велел.
— Поешь, или пляшешь, иль в пьесах выступаешь?
— Пою я…
— Врешь ведь, курва, — не унимаясь, наседала деваха.
— Не вру я…
— Валяй, спой чего-нибудь. Я пенье… обмираю.
— Поздно, отбой был.
— А ты тихонько.
— Тихонько не умею, да и спят уже.
— Давай валяй, как можешь, авось не переработались за день, выспятся!
Надя задумалась. Что петь?
— Ты что-нибудь из цыганского знаешь? Я обмираю цыганское.
Цыганского Надя ничего не знала, но совсем недавно посмотрела фильм «Сестра его дворецкого», где очаровательная, молодая иностранка на ломаном русском языке пела «Калитку». Просмотрев еще один сеанс, Надя уже знала наизусть и «Калитку», и всю музыку к фильму. В стопке стареньких нот на рояле у Дины Васильевны она отыскала «Калитку» и запомнила слова.
«Если б тогда знать, где ее придется петь!» — подумала Надя и вполголоса запела.
Все они — подонки человеческого общества, воровки, бандитки, наводчицы, «печальные жертвы войны», как они себя называли, умудряясь просиживать по 2–3 срока, были поразительно чутки к музыке. Как кобры при звуке факирской дудочки, зачарованные, умолкли, прекратили свою возню и перебранку. Притихли даже «контрики». Насмешливая «космополитка безродная» Соболь вылезла из своего угла и смотрела на Надю грустными, большими глазами. Уже она исчерпала весь свой репертуар, пропела все: начиная от «Чайки» до Хабанеры Кармен, все, что учила и помнила на слух, а они, все не унимаясь, просили: «Давай еще».
Пришел дежурный надзиратель и заорал что есть мочи:
— Прекратить безобразие. В карцер захотела? — а глаза совсем не злые, но порядок есть порядок. Тюрьма, и не забывайте!
Дней через десяток ее вызвали на этап. Камера всполошилась, откуда ни возмись явились украденные вещи и пресловутое платье американки.
— Бери, будешь в нем в театре петь, — сказала угрюмая блатнячка. Звали ее Розой, а фамилий она имела целых четыре. — И от меня вот, — сунула она Наде толстые шерстяные носки. — Бери, не отказывайся, вспомнишь меня, когда пригодятся. Хреновину ты затеяла, пожалеешь! — и отвернулась, дикая, угрюмая. Надя даже всплакнула, ведь кому сказать — не поверят. Такие оторвы, а все же не лишены человеческих чувств.