КЛОНДАЙК

КЛОНДАЙК

Не в ладу с холодной волей

Кипяток сердечных струй.

Есенин

День за днем ощутимо приближалась весна. Было все так же холодно, и временами бесилась пурга, но днем над снегом едва приметно как бы струился! на солнце воздух. В один из вечеров в хлеборезку пожаловал новый начальник режима. Надя бросила резать хлеб и, отложив нож, встала по стойке «смирно», как и полагалось приветствовать начальство. Валя грохнула об пол ведро и тоже «руки по швам».

— Здравствуйте, — первым сказал он, и не успели девушки ответить, как он тут же добавил. — Продолжайте работать.

Бросив на весы одну из паек, он, не глядя ни на кого, повернулся и, нагнув в дверях голову, чтоб не задеть притолоку, на ходу бросил «до свиданья» и вышел.

— Даже не взглянул, вроде бы мы не существуем, словно нас нет, — возмутилась задетая за живое таким невниманием Надя.

— Жлоб! Но какой красавец, не правда ли?

— Для меня все они держиморды, — сердито возразила она.

— Как будто! — не поверила Валя и, лукаво стрельнув своими золотисто-зелеными лисьими глазками, притворно вздохнула. — Экое лицо, создал же Господь! Ничего не добавишь, ничего не убавишь! Эталон мужской красоты!

Надя промолчала, чувствуя, что лиса ее просто дразнит. — Ах, где мои двадцать лет! Увы! — мечтательно покачала она головой. — Настоящий парень с Клондайка!

— Откуда? — не выдержав, переспросила Надя.

— Из Клондайка! Да вы Джека Лондона читали?

— Читала!

— Что?

— Не помню что, кажется, «Сказание о Кише», — соврала она, потому что слышала, об этом «Кише» только по радио в «Детской передаче».

Валя с сожалением посмотрела на нее.

— Вы мало читали!

— Мало, — согласилась Надя.

— А почему? Не любили?

— Почему не любила? — обиделась Надя. — Книг не было.

Это была правда. Раньше, до войны, Алеша брал книги в детдомовской библиотеке, а потом библиотеку эвакуировали вместе с детдомом. У отца были кое-какие книги, да все малоинтересные.

— Ну, может, это и лучше, — неожиданно поддержала ее немка. — Я всегда говорила: книги — наши враги.

Надя удивленно посмотрела на нее. Она знала другое. В школе ее учили: «Берегите книгу», «Книга — твой лучший друг».

— Да, да, парадоксально, но факт, — продолжала немка. — Начитавшись книг, человек начинает жить в вымышленном мире: он жаждет подвигов, славы, богатства. Он хочет быть честным и правдивым, как герои, о которых он читал, ибо порок в книгах осужден и наказан, в то время как в жизни, в реальной действительности, мы видим обратное. Порок всюду торжествует, а почестей и славы добивается тот, кто может, отбросив предрассудок о чести, гордости и порядочности, идти по головам толпы. Лгать с правдивыми глазами, улыбаясь, делать подлость, доносить, убивать.

— Ну, уж это ты круто завернула, — возразила Надя. — Что-то не то, не так!

— Ничуть! Вот возьмите хоть этого Клондайка. Палач с ангельским лицом.

— Так уж сразу и палач, — заступилась Надя.

— Палач! Охранник! Он, не задумываясь, выстрелит в вас, если нужно.

— Его работа такая!

— Вот и я говорю! Зачем он сюда пожаловал? Людей караулить? Значит, нравится…

Надя невесело рассмеялась:

— А ведь верно! Лик-то ангельский, и глаза с поволокой, как у девушки, а душа дьяволу продана… Как у Фауста.

— Читали Гете?

— В опере Гуно «Фауст».

Часто, заготовляя пайки на утро, ночной порой Надя рассказывала немке о своей жизни, вспоминая детство, прошедшие годы. И даже война не казалась ей теперь такой страшной и голодной в сравнении с пересылками и этапом. В сущности, она войну и не видела, только в кино. В те редкие бомбежки, когда отогнанные от столицы немецкие бомбардировщики сбрасывали бомбы где попало, жители прятались в щели, едва заслышав особенный, прерывистый гул немецких самолетов, который даже собаки научились различать. Валя о себе говорила мало, и вообще, по ее рассказам, очутилась она здесь из-за подлого предательства. Родных у нее не было, хлопотать некому, а срок, страшно подумать, 25 лет! Надя, как могла, утешала ее, уверяя, что такого быть не может, чтоб весь срок… Немка слушала ее горячие уверения, и лицо ее принимало выражение «каменной лисы», но однажды не вытерпела и презрительно сказала:

— Не раньше, чем ваш любимый отец родной в тартарары провалится со всеми своими потрохами!

Надя так опешила, что и ответить не нашлась. Только шепотом произнесла:

— Ну, знаешь!..

— Знаю! Может, долго ждать придется, сама загнусь. Как Бог даст. «Пока травка подрастет, лошадь с голоду помрет!»

Мало-помалу Надя искренне привязалась к своей «немчуре», как она мысленно окрестила Валю, хотя многие черты ее характера не могла понять. Непонятно ей было, когда Валя говорила:

«Действительность далека от книжных бредней. Книжный герой-человек, которого создал писатель, а не Бог, то есть — вымысел. Бог создал людей, а не ангелов, и в жестокой борьбе за существование достигнет успеха самый безнравственный, по книжным понятиям, человек».

— По-твоему получается, не надо быть честным, не надо быть добрым, милосердным к людям, — с сомнением возражала Надя.

— Разумеется, все это для толпы. Человек должен быть свободен, прежде всего свободен в действиях, поступках, решениях.

— Ну, уж нет, — не соглашалась Надя. — Если каждый будет поступать, как ему заблагорассудится, что это будет!

— Нет, не каждый, только высший человек, избранный Богом, остальное — массы, народ, чернь, люмпен, как хочешь назови.

— И этот, избранный, как ты говоришь, кто?

— Тот, кто делает историю.

— Народ делает историю, сказал Толстой.

— Толстой написал прекрасные романы, но как философ он нуль.

Дальше Надя спорить не решалась, хотя и чувствовала — не то говорит немка, что-то шло вразрез с ее понятиями.

На пекарне у нее завязались дружеские отношения с пекарями. Слух о ее успехе в концерте дошел и до пекарни, и в знак расположения пекари иногда пекли ей колобок из поскребышей — остатков, собранных с квашни. Теплый колобок из ржаного теста казался ей тогда вкуснее всего; на свете. Бережно, за пазухой, чтоб не потерять тепла, тащила Надя колобок через вахту, счастливая уже тем, что может угостить свою напарницу. Однако дальше дружбы и колобка расположение пекарей не шло, да и идти не могло. Пекарня хоть и работала без конвоя, все ж пекари были зеки, расконвоированные, кроме заведующего Фомки-китайца, и дорожили своими пропусками, своей пусть каторжной работой, но в тепле, не в забое 6-й шахты. Тяжелый труд изматывал тело, опустошал душу, надежно гасил все другие желания, кроме самых примитивных: поесть, поспать. Фомка, правда, не скупился для своих работяг, но что он мог им дать, кроме лишнего куска хлеба и кружки квасу? Годами не видели зеки простой, немороженой картошки, цинга и авитаминоз свирепствовали по всему Заполярью. Огромные мешки с мукой, замесы вручную и всегда раскаленная, как геенна огненная, печь, съедали без остатка все силы, даже у такого богатыря, как Мансур. Вдвоем с Мишаней им приходилось ежедневно разгружать неподъемные мешки с мукой, вдвоем заменяя целую бригаду. Мансур, как знала Надя, был откуда-то из Средней Азии. Надю называл «сестренкой». Видно, ее темные большие глаза напоминали ему прекрасных девушек его родины, а может быть, ее возраст, ей все еще было 19 лет. Мишаня, парень тульский, откуда-то, где тоже есть шахты. Забрали его прямо со свадьбы, и осталась дома молодая ни жена, ни невеста, но он свято верил, что его ждут. На будущий год ему освобождаться, и, как говорил Мансур, он «уже одной ногой за вахтой».

Фомка, заведующий пекарней, — он на вольном поселении. Срок его ссылки давно истек, но он совсем не спешил вернуться в свои края. Здесь он самый главный и очень уважаемый человек. Маленький, худой, в чем душа держится, а душа-то у него огромная, добрая, отзывчивая на редкость. Любили его все, и зеки, и вольняшки. Никто не знал, как его настоящее имя, все звали Фомкой и еще Ходей. На «Ходю» он немного обижался. — Засем Ходя? нет Ходя! Фу-оум я! Фома!

— Всех китайцев Ходями зовут, немцев — Фрицами, евреев — Абрамами, русских — Иванами, грузин — кацошками, — смеялся Мансур.

— А вас как зовут, — спрашивала Надя.

— Нас чучмеками, — охотно отвечал Мансур. — Уши девушки жемчугом завешаны, — говорил он, когда Надя старалась не замечать пошлых шуток и брани, которыми иногда перекидывались пекари.

Однажды серьезно обожглась она в своем первом соприкосновении с мужским полом и теперь относилась с недоверием ко всяким проявлениям внимания к своей особе. Но Фомка в счет не шел, он для нее не имел пола. Безбоязненно брала она его за оба оттопыренных больших уха и целовала в обе щеки в знак благодарности за лепешку или колобок.

Фомка покрывался густым, темным румянцем, и маленькими шажками быстро семенил куда-то вглубь пекарни.

— Все женщины продажны, — шутил Мансур. — Меня вот никто не целует.

— Ты мохнатый и опасный, укусить можешь, — в том же духе отвечала Надя.

— Какой славный китаец, — сказала однажды она. — Повезло вам, ребята, с начальством.

— Откуда ты взяла, что он китаец?

— Все так говорят… Вот и ЧОС наш, тоже…

— Свистит, сам не зная что… — презрительно сплюнул Мишаня.

— Кто же он тогда, если не китаец, и имя у него не русское? Фуом какой-то!

— Японец он, — шепотом произнес Мансур. Японец-каитен. Понятно? — и оглянулся, не слышит ли?

— Кто-кто? — переспросила Надя. — Японец?

— Ка-и-тен, — по слогам произнес Мансур. — Каитен — человек-торпеда.

Надя не поняла, но закивала головой.

— Да-да, — а сама подумала: «Спрошу у немки, та все знает».

«Каитен, каитен», — повторила она про себя несколько раз, чтоб лучше запомнить, и этим же вечером спросила:

— Валь, послушай! Ты знаешь, что такое каитен — человек-торпеда?

— Каитен? — Немка с изумлением воззрилась на Надю. — Где это ты слово такое слышала?

— Слышала, — уклонилась Надя.

— А где, от кого?

— У тебя на бороде, — пропела Надя, решив, что поинтригует Валю.

Но хитрая Вольтраут тотчас изменила тон. Ей очень хотелось узнать, с кем ведет подобные разговоры ее напарница. Она была уверена, простушка все равно не выдержит, проговорится.

— Ты слышала когда-нибудь о самураях?

— Япошки? Еще бы! Мы в школе даже песню про них пели:

Японцы-самураи

Мечтали до Урала… — пропела Надя.

— Вот те самые…

И в тот вечер, пока резали хлеб, она узнала о людях-торпедах, о камикадзе, которых так боялись союзники, и, слушая об этих диковинных людях, прониклась уважением к их граничащей с безумием храбрости, фанатичной преданности своей Родине, но, к сожалению, образы этих храбрецов, которые возникали в ее воображении, никак не увязывались с тщедушным заморышем, Фомкой. «Расспрошу поподробнее ребят, они-то знают, — решила Надя и в следующий свой заезд на пекарню, ожидая, как всегда, выпечку, пристала к Мансуру, а он не заставил себя долго упрашивать.

История Фомки была удивительной. Оказывается, Фомка был выловлен американским эсминцем, тем самым, который должен был торпедировать. Его торпеда проскочила буквально в сантиметре от носа эсминца. Расчет был сделан правильно, но командир корабля чудом замедлил ход, и, не успев опомниться, Фомка очутился в плену. По правилам, каитен или камикадзе не могут быть пленены, честь обязывает сделать харакири, но бедолага был так ошарашен неудачей, что не успел прийти в себя, как был обезоружен и поднят на борт корабля. До выяснения его отправили куда-то, куда — он сам не знал, потому что говорил только по-японски, по дороге бежал и попал к нам. Где-то далеко в Японии у ворот своего дома стояла его невеста и красным крестиком вышивала платочек, и все проходящие мимо девушки, у которых женихи и возлюбленные были на войне, ставили ей на платочек свой красный крестик. Таков был обычай. По каким казенным местам скитался потом Фомка, без каких-либо удостоверений своей личности, он и сам не знал, пока хоть немного не выучил русский язык. Очутился в Воркуте как спецконтингент «иностранного происхождения» до окончания военных действий без права выезда, когда же эти действия закончились и в комендатуре ему объявили, что может хлопотать о возвращении домой, Фомка был женат на комячке из Инты и оказался нежнейшим мужем, до смерти влюбленным в свою жену Катю. Наверное, Катя тоже любила своего «китайца», потому что не любить его просто было невозможно. Так и застрял Фомка в пекарне, ничуть не жалея о случившемся и радуясь жизни. Впрочем, однажды он сказал по секрету Мансуру, что домой ему возвращаться нельзя. Он числился погибшим каитен за императора, и, если вдруг явится домой, семья его будет опозорена на веки веков, а друзья принудят умереть. А умирать ему совершенно ни к чему, потому как он скоро будет папой.

— И счастлив, что не умер, все же жить лучше… — сказал Мансур, а потом, подумав, добавил. — Ты там не очень трепись. Я ведь по секрету тебе, он не любит болтать о себе.

Конец февраля на Севере очень снежный. День и ночь метет сухая, колючая поземка, а подчас переходит в настоящую пургу. Из-за снежных завалов и переметов подвоз из города муки в пекарню часто запаздывал. Не успевала маленькая пекарня ко времени обслуживать хлебом кроме лагпункта еще и гарнизон с 6-й шахтой. Каждый раз Надя волновалась, что не успеет развесить хлеб на пайки к подъему для утренней смены, когда приходилось подолгу ждать выпечки. Как ни наловчилась она управляться, все же каждая минута была на счету.