ОНИ МОГЛИ И ПЛАКАТЬ И СМЕЯТЬСЯ, НО СЛЕЗ БЫЛО БОЛЬШЕ!

ОНИ МОГЛИ И ПЛАКАТЬ И СМЕЯТЬСЯ, НО СЛЕЗ БЫЛО БОЛЬШЕ!

Где-то на воле праздновали веселый май, а для зечек Речлага мая не было. Начальник гарнизона, недовольный своими солдатами, не поскупился на конвой, и 1 Мая был объявлен «трудовой вахтой», где зечки искупали свою вину перед отечеством, под усиленным конвоем. Правда, вечером предполагался концерт. Частушки, которые очень лихо писала Наташа Лавровская, призывая увеличить производство кирпича и высмеивая нерадивых работяг. Во втором отделении был поставлен Наташей балет «Бахчисарайский фонтан», где заглавную партию исполняла татарка из белоэмигранток Соня Ходжиева. Хан Гирей был очень смешон и грудаст, но это могли знать те, кто был знаком с настоящим ханом, а, поскольку таковых не оказалось, был принят зрителями и такой. Зато Мария-Соня была прелестна. Надя на концерт не пошла, только на генералку. Она считала, что высмеивать себе подобных в угоду начальству гадко, и даже имела неприятный разговор с Наташей.

И еще. Она надеялась втайне, что не увидев ее в зрительном зале, Клондайк поспешит в хлеборезку. «Не торопится», — съехидничал бес и был прав. Целый вечер она резала пайки, а пока были заняты руки, думала о том, как бы больше накопить денег, чтобы брать уроки только у самых лучших преподавателей.

Утром пришла Коза с котелками и пропела под дверью:

— Козлятушки, дитятушки, ваша мать пришла, вам кашу принесла…

Как тут было не полюбить Козу, такую добрую, веселую, несмотря на все ее мытарства.

— Девчата, что скажу вам, обхохочетесь. Новый опер у нас!

— Вместо Горохова? — обрадовалась Надя.

— Ах, если б вместо, а то вторым.

— Верно, верно, Мымра, когда еще, говорила, что будет два.

— Вечером дневная смена пришла и ну намываться перед концертом, разделись и ходят, едва телеса прикрыв, а в это время новый опер с Красюком заявились. Девчата моются раздетые по пояс, титенки голые, а ему нет чтоб отвернуться, так встал посреди барака и спрашивает: «Граждане заключенные, какие вопросы ко мне? Я оперуполномоченный!» Хохлушки наши, резвушки, палец в рот не клади. Выходит Рузя, в одной коротенькой юбчонке, рубашонку с плеч спустила, говорит: «Гражданин оперуполномоченный, как вас звать?» Отвечает: «Можете называть меня гражданин начальник», а сам Рузьке за пазуху глаза запускает.

Надя, услыхав такое, губы искусала, ложку бросила на стол. Ей страсть как хотелось спросить: а второй-то как, тоже глаза пялит? Но стойко молчала. «Не спрошу, хоть умру!»

А Коза, как нарочно, дальше рассказывала:

— Так вот, Рузя ему и говорит: «А если я завтра освобожусь и мы с вами в кино сходим, мне же надо имя ваше знать». — «Освободитесь, тогда подойдете, познакомимся. Дальше вопросы?» Тут Данка Калишевская выплывает: «У меня вопрос к начальнику режима.»

Но Надя дальнейшее уже не слышала. Ее бурной фантазии ничего не стоило представить себе, как первая красавица ОЛПа Данута Калишевская стоит полураздетая перед Клондайком, и еще Валя масло в огонь подлила:

— Эта кого хочешь с пути истинного совратит…

«Как бы их замолчать заставить, — тоскливо соображала Надя, — ведь этак и рехнуться можно!» Но не тут-то было. Коза, как нарочно, разболталась, не унять.

— Новый опер красавчик! Молоденький, лет двадцати пяти не больше. Девчата про него уже всё узнали. Приехал с женой из Москвы. Жена нарядная, как кукла. Он ее «бульдожкой» зовет.

— Да хватит вам о мужиках болтать, — не выдержав, взорвалась злобно Надя. — Вот освободитесь, тогда и пускайтесь в загул.

— Пока мы освободимся, у тебя уже внучат куча будет, — миролюбиво сказала Коза.

— Неизвестно! После таких уборных, как у нас, когда струя на лету замерзает, способны ли будут женщины вообще иметь детей! — резонно заметила Валя.

— Мне этого узнать не придется, меня вперед ногами на погост отволокут к этому времени, да еще по черепу молотком шарахнут, чтоб и на том свете знали, что зечка.

— Это почему ж молотком?

— А так зеков хоронят, — пояснила Коза. — К ножкам — бирочку, а прежде чем за вахту вывезут, молотком по черепушке угостят на прощанье!

Надя вздрогнула, будто прикоснулась, как в детстве, к штепсельной розетке, и затряслась от страха и отвращения.

— Да будет вам об этом! Освободитесь скоро, вот увидите!

— Не раньше, чем вождь ваш великий свою кожу чертям на барабан подарит, — со злобным смехом сказала Валя.

— Скоро, скоро! Не два века лиходею на свете жить!

— Упыри и вурдалаки бессмертны! Они человеческой кровью питаются! — злорадно продолжала Валя, поглядывая на свою начальницу.

— В каждом бараке зечки на ночь молятся, чтоб скорей Господь землю освободил от кровопийца, — не унималась Коза.

— Кончайте болтать! — сурово прикрикнула на них Надя. — Еще мне не хватало, чтоб к моей семерке еще десятку довесили за болтовню или пятерку за недонос!

Хлеборезка затихла. Окрик подействовал. Еще не выветрилось из памяти зечек, как судили одну москвичку, Наталью Лебедеву, за «антисоветскую пропаганду среди заключенных». «Дело» возникло быстро и оперативно, под чутким руководством опера Горохова. Во время одного из шмонов у Лебедевой забрали листок с записанным на нем стихотворением. Опер быстро сообразил, что это производство местных поэтов, и, хотя Лебедева упорно настаивала, что не она автор, ее стали допрашивать, где, у кого списала. Неизвестно, была ли она действительно автором или нет, она точно знала, что, назвав имена, потащит за собой цепочку с непредсказуемым концом под следствие, а это уже групповщина, организация — и десятка по статье 58 пункт 10, пункт 11. Выездная сессия на основании материала, собранного оперуполномоченным капитаном Гороховым, при свидетельских показаниях зечки Елизаветы Кирилловой судила Наталью Евгеньевну Лебедеву, добавив к ее десяти годам еще пять лет исправительно-трудовых лагерей, которые, кстати сказать, никого не исправляли, а только еще больше усиливали ненависть и злобу. Буквально через несколько дней весь лагпункт уже знал это злосчастное стихотворение. Теперь, после суда, Лебедева не считала нужным скрывать, за что ей вкатили срок… Полетели записочки в другие места заключения, на шахты (а их больше сорока), на заводы — везде, где работали зеки. Опер Горохов летал, как грозовая туча, извергая гром и молнию. Ему вкатили выговор за недостаточную оперативность (после суда пустил опять Лебедеву в зону). Докатилось и до пекарни. Мансур сграбастал Надю в охапку и, как горилла, открыв пасть, смеясь, допрашивал, не ее ли это произведение искусства. Надя отбивалась от мохнатых лап и протестующе верещала:

— Не я, не я! Отпусти, горилла, сейчас же! Я только исполнитель, а не творец. Я неграмотная, и по-русски с натяжкой имела «посредственно»! Я не пишу стихов.

Мансур разжал свои ручищи и, подняв мохнатый палец кверху, завопил:

— Послушайте только, это же конгениально!

Тиран душой,

Сапожник родом,

Себя вознес на пьедестал,

И стал народ «врагом народа»,

А он один народом стал,

И подхалим, и льстец бесстыжий…

— Хватит, Мансур, хватит, не хочу срока за недонос. Не хочу Воркуты! — исступленно закричала Надя. — Я знаю это стихотворение, но слушать не буду!

— Испугалась! Испугалась! — злорадно захлопали в ладоши Мансур и Толян.

— Да, испугалась! А зачем? Отдать жизнь за правое дело, за убеждения — это одно, а за болтовню, за зубоскальство, ерничанье? Не хочу! Обидно!

Мильоны расстреляв людей,

Зато был знатоком марксизма,

А это ведь куда важней! — не унимался Мансур, — Из искры возгорится пламя!» — победоносно закончил он.

— Смотри, как бы эта искра не опалила твою лохматую шерсть!

Через некоторое время, когда поутихло это событие, Надя спросила Козу:

— А где теперь Лебедева, что-то не видно ее в зоне?

— Отправили! Избавили нас от антисоветчины! — открыв свой беззубый рот, сказала со смехом Коза.

— А вы не знаете, за что она сидела?

— Легко сказать, сидела! Всю дорогу на общих пахала! Как и все ее одноделки, вон, Палагина Танюшка, Ольга Шелобаева…

— За то, что своевременно не отказались от своих отцов, а по библии, за грехи отцов, — сурово пояснила Валя.

— На Лубянке в камерах еще в то время, в тридцать седьмые года, говорили: «Была бы голова, а срок найдется!»

Надя приумолкла. Валя сказала, «за отцов». Какая же чудовищная жестокость — поставить и без того поруганного человека перед выбором: жизнь твоего отца или то, через что она уже прошла, суд, пересылка, этапы, комендант Ремизов и муки матери. А для них, политических, неведомая Лубянка с ночными допросами, Лефортово, Сухановка и военный трибунал, где перед мордатыми, широкими полковниками стояла тоненькая фигурка почти ребенка Танечки Палагиной! Потом она стала думать, как сама поступила бы. И это было так страшно, что она положила нож и перестала резать хлеб. Признать такого доброго, веселого, любящего отца врагом? И, глядя в его светлые глаза, сказать: «Папа, ты враг!» — как бы он засмеялся! Сказал: «Что ты, доченька! Ну какой же я враг?» И можно ли жить на свете, если откажешься от отца?

— Надя, мечтаете? — спросила Валя. — Нож берите.

Утром с бригадой Эльзы Либерис пришла Альдона, просунула голову в окошко:

— Можно к тебе? Я на минутку!

— Заходи! — пригласила Надя.

— Надя! Я знаю, как ты пострадала за чужое письмо… «Ну — вот, опять!» — с досадой догадалась Надя.

— Я бы никогда, не осмелилась просить тебя, но родители Бируте до сих пор не знают, что она умерла. Мы уже отправили два письма им, одно через нашу почту, другое девчата в карьере бросили, а вчера от матери ее опять пришло письмо.

— Не возьму.

— Дочь Бируте у них на руках, совсем малышка.

— А муж?

— Нет мужа давно, погиб в перестрелке. Малышка без него родилась.

— Надя! Бригада Иры Палей! Наш хлебушек! — крикнули в окно.

— Давай! — Надя быстро схватила письмо, еще не зная, кому отдаст, но пока под матрац. «Еще одни зачеты снимут, а у меня их уже больше полгода». А как было отказать? И в хлеборезке тоже держать нельзя, вдруг шмон! Но правому делу Бог помогает! И что делать, надоумит.

Подойти к Клондайку и просто попросить: «Возьмите письмо!» — исключалось напрочь. Нужно было хитрить. Отправляясь на конюшню, пришлось надеть туфли на каблуках, чулки паутинку и вместо телогрейки — единственную, парадную шерстяную кофту.

— Куда это ты так вырядилась? — свирепо выпятив нижнюю 1 губу, спросил старший надзиратель, подавая пропуск.

— Генеральная репетиция сегодня, не успею переобуться, — не задумываясь, соврала Надя, схватила пропуск и бегом за вахту. А дальше пошла медленно, как вольняшка. В конюшне чисто. Солдат от нечего делать заставляли летом конюшню вычищать не хуже, чем казармы.

Запрягла Надя Ночку, села спереди, ноги набок свесила, юбчонка короткая, едва колени прикрыла, но другой не было. Не очень-то прилично, но для дела чем не поступишься? И не прогадала. Не успела телега с грохотом мимо дома, где офицеры жили, проехать, Клондайк выскочил.

— Михайлова! — остановил ее.

Надя с телеги не спрыгнула, не побежала, как положено, не стала стоять на стойке «смирно», а лошадь развернула и подъехала.

— Слушаю вас, гражданин начальник!

— Куда это вы в таком виде?

— На пекарню, гражданин начальник!

— А почему так оделись?

— Как «так»? — спросила и ногу за ногу закинула. Чулки-паутинки с черной пяточкой — красота! Пусть полюбуется!

— Не по форме за зону выходите, — а сам на ее ноги смотрит. — Вас что, разве боец не сопровождает, как распорядился капитан оперуполномоченный?

Если бы не на виду у всех, Надя бы смеялась до упаду, но со всех сторон ее видать было и приходилось делать «постную морду».

— Никто меня не сопровождает, а зачем? Сейчас светло, я не боюсь!

Но на этом начальнический тон Клондайка иссяк.

— Значит, едешь пекарям голову кружить?

— А что делать, гражданин начальник? Практика нужна, а то забуду, чему училась!

— Не успеешь, я напомню, — пообещал Клондайк.

— Поторопитесь! Свято место не пустует! — и, пряча улыбку, поехала на пекарню, весьма довольная собой. «Вот как попалась моя рыбка, возьмет письмо, как милый! Главное, как говорила Кира Покровская, «невинность соблюсти и капитал приобрести!»

— Это что же за праздник такой? — удивился Мансур, увидев Надю в туфлях, да еще на каблуках.

— Для практики, Мансур, для практики! А то освобожусь, как в туфлях ходить буду? Разучилась совсем!

— А ну пройдись! Отменно! Сам бы ел, да хозяин…

— Вот погоди! Я твоей Галие скажу, какие ты разговорчики позволяешь себе!

Недавно Надя узнала, что Галия с водокачки была по уши влюблена в Мансура и вечерами забегала к нему «в гости» на пекарню, — не с пустыми руками, с гостинцами. На следующий день Мансур угощал Надю «из посылки».

— Скажу твоей милашке, кого ты угощаешь, — пугала его Надя.

— Моя Галия знает, что ты не в моем вкусе.

— Это почему же? — в шутку обиделась Надя.

— Я человек восточный, я люблю женщину мягкую, чтоб кругом «восемь» было! Чтоб усталую голову можно на грудь ей положить и чтоб еще было, за что уцепиться, не упасть!

— Да! — уныло согласилась Надя. — Чего нет, того нет! А я люблю, чтоб мужчина голову прямо на шее держал, не старался ее приткнуть, где помягче.

Ночью, как только ушла Валя, тотчас явился Клондайк. Надя ждала его и ни туфель, ни чулок с черной пяткой не снимала, хотя и боязно было зацепить чулком за корявую мебель,

— Гражданин начальник режима не боится капитана Горохова? — ядовито приветствовала его Надя.

— Гражданин начальник ничего не боится, это во-первых, а, во-вторых, капитан Горохов со вчерашнего дня в отпуске!

— В отпуске! — просияла Надя. — Уехал далеко-далеко! Надолго? В Крым или на Кавказ?

— В Кисловодск!

— Подумать только! Как осчастливит город Кисловодск! — и разрешила Клондайку помочь ей снять «свиной чехол», а потом поцеловала его сама, по всем правилам, так, что Клондайк слегка обомлел, отодвинулся от нее и сказал:

— Кажется, я поступаю к тебе в ученики. Роли переменились и можно повторить!

— Нет уж, повторенье опасно для здоровья! — и тут же проскользнула в комнатуху.

Приободренный Клондайк, Бог весть что вообразив себе, поспешил за ней. А там уже стояла Надя, смущенно улыбаясь, с письмом в руке.

— А я-то думал! — разочарованно протянул он.

— Саша, мой единственный и неповторимый! Ведь ты не хочешь, чтоб я снова в бур или карцер угодила? Зачеты у меня сняли? Ведь не хочешь?

— Почему не хочу? Бур — это самое твое место! Но, к сожалению, оперуполномоченный Арутюнов тебе его не выпишет! Давай письмо! — Клондайк глубоко вздохнул. — Куда? Ну, точно! Подведешь меня под Трибунал! «Зеленые сестры зеленым лесным братьям».

— Нет, нет, что ты! — поторопилась успокоить его Надя. — Это родителям Бируте, той, что умерла, а им никто не сообщает о ее смерти. — И чтоб прыти у него поубавить и не вздумал компенсацию потребовать, тотчас спросила: — А правда, что, когда зеков хоронят, прежде чем за зону вывезти, им черепа молотком разбивают?

— Зачем тебе?

— К тому, что и хоронить нас будут по-разному. Мне голову пробьют, а тебе нет.

— Может, не будем об этом сейчас?

— Ты же говоришь, что я трусиха, прячусь от жизни.

Клондайк резко поднялся.

— Я тебя понял, Надя!

В тамбуре она прижала его к двери, и они еще долго целовались до дрожи в коленях, но в тамбуре это было не страшно, и Надя держала «ушки на макушке».

— Подожди еще, Саша, теперь уже скоро!

Встречаясь в зоне, Клондайк время от времени спрашивал:

— Что, писем для меня нет?

— Пишут, скоро будут! — сдержанно отвечала Надя.

Потом он пришел на конюшню попрощаться с ней. Опять в отпуск. И Надя почувствовала, что между ними что-то сломалось, а что? Этого она точно не знала. «Мы оба устали ждать! Я своей свободы, а он меня», — мнилось ей.

Когда Клондайк уезжал в отпуск, время для Нади как бы останавливалось. Не двигалось совсем. И пусть он мог редко к ней заходить, зато в любой момент она могла его видеть хоть издали — в зоне, на вахте, за вахтой, могла зайти к нему в кабинет, предварительно выдумав любую причину, и даже, если осмелится, заглянуть в окно его комнаты, крайней слева на первом этаже дома, где жило лагерное начальство. Но ей было достаточно того сознания, что она могла так сделать.

В один из таких дней, когда тоска зеленая совсем заела ее, она не выдержала и побежала в УРЧ к Макаке Чекистке.

— Тебе чего? — спросила ее Макака.

— Узнать хочу, мне из дому давно написали, что дело мое пересмотрено и находится на подписи у прокурора, а ответа все нет и нет!

— Был запрос на твою характеристику, дня два тому назад я сама посылала.

— Значит, долго еще?

— А это как повезет! — сказала начальница УРЧ и спецчасти. — Ведь не сам генеральный прокурор тебе подписывать будет, а к кому попадет, там их пропасть сколько. Иному попадет — сразу и ответ, а другой положит подальше и будет лежать.

— Вот и моя бумага лежит где-то. Такая я невезучая!

— Глупости, невезучая!

— Да ведь обидно сидеть ни за что, ни про что, когда уже все разобрались.

— Обидно тебе? А что ты думаешь, тебе обидно, а другим нет! Да тут большинство ни за что, ни про что сидят.

«Господи, уж коли Чекистка так говорит… — обомлела Надя, — тогда конец света.

— Ты с какого года рождения? С тридцатого? Значит, двадцать два тебе всего?

— Уже двадцать два!

— Иди и не околачивай пороги, когда придет ответ, не беспокойся, вызовем!

В такие дни одно спасенье от сумрака печали была Наташа с ее аккордеоном. Ей тоже особой милостью было разрешено оставаться на сцене после отбоя, и тогда она долго играла Наде всю «Кармен» наизусть, не заглядывая в клавир. Иногда к ним из госпиталя вырывалась Кира. Ей прислали из дому скрипку, и они вдвоем играли целый вечер. Не было Горохова, сидел, как сыч, на вахте старший надзиратель, а Черный Ужас очень редко оставался в зоне после отбоя. Приходили Павиан и новый опер, Анатолий Гайкович Арутюнов. Один раз он взял у Наташи аккордеон и тоже попробовал играть, но скоро отдал обратно.

— Пальцы не идут, а когда-то играл! — с сожаленьем сказал он.

Часто приходила маленькая каторжанка Алла Пирогова. Очень талантливая и хорошенькая девушка, неизменная участница всех постановок, и с одинаковым успехом во всех ролях — от озорного Труффальдино до «Дочери русского актера». За что у Аллы был срок 20 лет каторжанского ОЛПа, никто не знал, знали только, что она профессиональная артистка из Симферопольского театра, а, значит, попала «под немцев» (была в оккупации).

Наташа затеяла грандиозную постановку балета на музыку «Кармен».

— Когда? Когда будет готов!

Участников было так много, что, казалось, зрители будут только вольняшки. В свое время Наташа заявила:

— У меня танцуют все! Кроме начальства!

То, что зеков в публике может не оказаться, ее волновало мало. Часто, заканчивая свою «Сегедилью» с кастаньетами, Надя со страхом думала: «Дина Васильевна в обморок бы упала от такого моего пенья». Скрипка нещадно фальшивила. Наташа старалась заглушить ее аккордеоном, Надя резала поперек тактов и делала паузы в неположенном месте. Но все равно было смешно и весело, кое-как скрадывалась неприглядность их убогого существования. И вот однажды по дороге в пекарню, прямо за поворотом от большака, она увидела Клондайка. Ночка тоже, увидав на узкой дороге человека, остановилась, как вкопанная. Надя не стала понукать ее, а спрыгнула с телеги и ждала, пока подойдет Клондайк, улыбающийся, как всегда, с чуть виноватым лицом. Когда он подошел, она закрыла лицо руками и заплакала. Почему? Она и сама не знала. В последнее время с ней так часто случалось. Она могла заплакать ни с того, ни с сего. Видимо, сказывалось напряженное ожидание известий по ее делу, да и просто усталость от работы ежедневно, без отдыха за эти годы. Так и стояли они, обняв друг друга, позабыв, что их могут увидеть.

— Я уже устала ждать своей свободы. Я знаю, что уже потеряла все права на твою любовь, но, если ты женишься, я повешусь, клянусь тебе, слово мое — закон для меня, помни! — сказала Надя с таким мрачным убеждением, что Клондайк, зная ее непоколебимое упрямство, испугался.

— Что ты! Не смей так говорить, ты же знаешь, как я люблю тебя, и надеюсь, что ты тоже.

— Я совсем не хочу пугать тебя, я знаю — это подло, просто хочу сказать, — тут губы ее задрожали, и, чтобы успокоиться, она помолчала, потом с ожесточением воскликнула:

— Ты знай и помни, что без тебя я жить не стану, вот! — и украдкой вытерла слезы тыльной стороной ладони.

— Договорились! Мы не живем друг без друга.

— Как Ромео и Джульетта, — уже успокаиваясь, еще раз, всхлипнула Надя.

— Верно, не живем! — подхватил Клондайк и все же умудрился поцеловать ее в соленые от слез губы.

Они почти дошли до пекарни, и их наверняка могли увидеть.

— Ступай, обратно, Саша, тебя заметят!

— Я еще в отпуске. Приехал пораньше, чувствую, ты тут неспокойна. Горохов вернулся, если смогу, забегу вечером.

— Да! Совсем забыла сказать тебе. Характеристику мою из Москвы запросили.

— Это хорошо, значит, дело в работе. Поздравляю! — и еще раз нагнулся поцеловать ее.

— Ну что ты, Саша! — недовольно одернула она его. — Ведь видно нас с пекарни.

— Что я могу поделать? Когда я вижу тебя, мне все время хочется дотрагиваться до тебя, проверять, настоящая ты или мне снишься! — и улыбнулся искренне и виновато.

— Кто ж это тебя так обжимал-целовал? — спросил Мансур, когда Надя зашла и поздоровалась с пекарями.

— Поздравляли меня с освобождением, — пошутила она. — А вообще, Мансур, какое твое дело? Я не подсматриваю, что ты делаешь, когда приходит твоя возлюбленная, Галия!

— Мы гордо удаляемся, мы не можем себе позволить целоваться при всех.

— Мне некуда удаляться, я вся открыта перед людьми, — шутя сказала Надя, — тем более не могу отказать, когда поздравляют.

— А что, правда, освобождаешься? — уже серьезно спросил Толян.

— Запрос на характеристику пришел, — ответила Надя.

— У-у-у, — загудел Мансур, — это не скоро!

— Да, не меньше месяца, — с сожалением согласилась она.

— Месяца! А полгода, год, не хочешь? — засмеялся Мансур.

— Не хочу, не хочу! — завопила Надя.

— Так приготовься и не дергайся зазря! — посоветовал Мансур.

— Нина Тенцер была, письмо тебе, — сказала Коза, когда Надя вернулась.

— Спасибо Ниночке, — обрадовалась Надя и прошла в комнатуху, собираясь прочитать внимательно, не упустив ничего. Но, перевернув конверт с адресом, забеспокоилась. Письмо написано было не материнской рукой и не из дома, а из Калуги от папиной сестры. Ее охватил панический страх, когда еще раз перечитала обратный адрес: г. Калуга, ул. Огарева, дом 28 Варваре Игнатьевне Михайловой. Это о ней писала мать, что «тетя Варя ходила за мной во время болезни». Сердце Нади тревожно заколотилось в предчувствии недоброго. Ей вдруг стало так плохо, что она вынуждена была сесть на топчан. Она поспешно разорвала конверт и прочитала:

«Здравствуй, Надя!

Пишет тебе тетя Варя из Калуги. Ты меня, наверное, не помнишь, я приезжала к вам, когда ты была совсем маленькой. Жалко мне тебя, в твоем положении и писать не хотелось, но надо, ничего не поделаешь. Не считаю возможным скрывать от тебя. 30 августа с. г. схоронила я Зинаиду, твою мать и мою золовку. Последние месяцы она почти не вставала, болела ишемической болезнью сердца — и вот отмучилась». Тут Надя остановилась, потому что почувствовала, как пол под топчаном закачался, а потолок стал стремительно надвигаться на нее. Стены комнатухи вытянулись вдаль длинным коридором, а голова запрыгала из стороны в сторону. Она закрыла глаза, темнота наступала на нее со всех сторон.

— Надя! Надя! Надюша! — звали ее издалека чьи-то звонкие голоса. Ей необходимо было откликнуться. Она напряглась и открыла глаза. Перед ней стояла Антонина со стаканом воды, а рядом Валя держала ее руку и пробовала найти пульс.

— Как вы нас напугали! — сказала она тихо. — Я, пожалуй, за сестрой сбегаю.

— Плохо тебе, Надюша? — озабоченно спросила Коза. — Вот воды выпей-ка!

— Не надо, не заботьтесь, все в порядке, — едва слышно проговорила Надя и, уронив голову и руки на стол, заплакала горько, неутешно, навзрыд. Жаль было мать безумно, и больно, что никогда уже теперь не увидит ее, не попросит прощенья за те обиды, что причиняла ей вольно и невольно. Казнила себя за то, что и ее доля участия в преждевременной смерти матери.

— Нет больше моей мамы, и никогда не поцелую я ее большие, измученные глаза и рано состарившиеся от работы руки. Чужие, незнакомые люди были около нее в ее последний час… Хоронили торопливо и безразлично.

По ночам она, не зная покоя, плакала, уткнув лицо в подушку, пока сено в ней не намокло от слез и стало пахнуть затхлым. Пришлось сушить. По дороге в пекарню она тоже плакала и просила у матери прощенья, а слезы, падая на воротник бушлата, повисали прозрачными бусинками.

— Вас тут начальник режима спрашивал, какого вы Клондайком величаете, — стараясь утешить Надю, сказала Коза.

Но Надя не обрадовалась, как прежде бы. В душе ее царил непробудный мрак тоски. Как будто задернуто все черным покрывалом. Все — и чувства, и помыслы, и разум. Ночью зашел Клондайк. Надя сама в одиночестве закончила резать хлеб и села в угол на топчан. Ей все время было холодно, не спасал накинутый на плечи пуховый платок — подарок тети Мани.

Клондайк сел на край топчана и взял ее холодную руку.

— Надя! Любимая моя. Мне так хотелось помочь тебе…

— Не говори! Прошу тебя, не надо ни утешать, ни помогать… Пустое это! Потом когда-нибудь. Только не сейчас. — Отрешенно смотрела она с полным безразличием, как он целовал ее руку. — Для меня это уже слишком, уже перебор. Я кажусь себе раздавленной лягушкой на дороге. Когда оживу, тогда буду петь. Ты услышишь — знай, я жива.

— Ты очень любила маму, — в раздумье сказал Клондайк.

— Как я ее любила, я и сама не знала. Да и можно ли узнать меру любви, пока не потеряешь… Прошу тебя, уйди, пожалуйста, сейчас.

«Милый, чуткий Клондайк! Как он послушно, без обиды поднялся и ушел. Знает, мне плохо — а помочь нечем».

Больше недели лицо и глаза ее не просыхали от слез. Пока наконец Валя не прикрикнула на нее.

— Хватит, Надя, придите в себя! Нельзя так убиваться! Взгляните, на кого вы стали похожи! Вы голос потеряете…

Это подействовало. Потерять голос — потерять жизнь!

Понемногу горе стало забываться, жизнь шла своим чередом, вытесняя большое несчастье маленькими радостями, и, наконец, был Саша — Клондайк. Конечно, никто и никогда не мог заменить мать, как нельзя вычеркнуть из памяти прошлую жизнь, дом.

Мать на свиданье на Красной Пресне, ее заботливые посылки, собранные так умело и мудро. Где не съесть кусок самой, а приберечь, где сэкономить для будущей посылки, потом с первой утренней электричкой отвезти на почту, где принимают посылки для зеков: в Люберцы, в Мытищи или еще куда-нибудь — и успеть обратно, на работу. Кто, кроме матери, способен из года в год, каждый месяц на такое?

За получением посылки Наде иногда приходилось стоять в очереди, и надзиратель, поворачивая ящик адресом к себе так, чтоб получатель не мог видеть, спрашивал: от кого посылка? Ответ был неизменный: от матери, иногда от сестры, но ни разу Надя не слышала, чтоб сказали: от мужа. Возможно, мужья тоже посылали женам, но так редко, что ей не встречалось, а скорее всего, они оказывались в лагерях раньше своих жен и чаще.

Наконец-то был выполнен приказ Горохова: хлеб возить на машине. Днем, когда Надя приготовилась идти за Ночкой на конюшню, за ней явилась дежурнячка по кличке «Васька», прозванная так за поразительно некрасивое, лишенное всякого подобия женственности, лицо.

— Иди, давай на вахту, зовут, — приказала она.

Для начала старший надзиратель Гусь распорядился обыскать Надю, а потом быком промычал:

— Машиной поедешь за хлебом.

«Тьфу, бестолочь!» — ругнулась про себя Надя.

— Чего же сразу не сказали? Ведомость взять, рукавицы, халат одеть надо. Хлеб ведь!

— Дуй, одевайся! — и лениво боднул головой на дверь.

Прежде, чем попасть за зону, Надю еще раз обыскала Васька.

— Охота тебе?

— Охота — неохота, приказ капитана Горохова! — злобно проворчала, сверкнув щелочками глаз, Васька. — А твое дело — помалкивай!

У вахты стоял обшарпанный, помятый грузовичок со знакомым хлебным ящиком. Но Надя к нему не подошла, а побежала на конюшню, где стояла одинокая и, как ей показалось, грустная, понурая Ночка. Она отдала ей кусок хлеба, густо посыпанный солью («Подарок от всех нас», — сказала Валя, отдавая Наде кусок), и поцеловала в мягкие теплые ноздри. «Кому теперь нужна несчастная старуха, загонит ее ЧОС на мясокомбинат».

Шофером грузовика оказался щуплый, разбитной парнишка, Надин ровесник или, может быть, чуть постарше. Едва разглядев свою попутчицу, он тут же нарушил приказ начальства: «не положено» вступать в разговоры с заключенными». Оживленно поблескивая прищуренными глазами и крепкими зубами, он спросил Надю:

— Дорогу знаешь?

— Знаю, не первый раз, — нехотя ответила Надя. Ей совсем не хотелось говорить. Надо было срочно придумать, как убедить ЧОСа оставить Ночку на всякий случай! С утра прочистили бульдозером дорогу, и грузовичок бойко подпрыгивал на уже образовавшихся ледяных надолбах.

Помолчав немного, парень опять заговорил.

— Когда концерт у вас?

— К ноябрьским, наверное.

— Петь будешь? Я приду. А хор ваш и пляски, два притопа — три прихлопа, не уважаю. У нас на селе любая девка так пляшет, а еще и почище.

Надя хотела было обидеться, но раздумала:

— Ты сам-то откуда?

— Я-то? Владимирский! — не без гордости ответил парень. — Город Владимир, слышала?

Надя кивнула:

— Знаю!

— Так вот там село есть — Ляхи.

Надя не сильна была в географии и знать не знала, что село Ляхи отстоит от Владимира на добрых двести километров.

— Красивое? — спросила она.

— Лучше быть не бывает! Река там Ока широченная, стерлядка водится.

— Чего же сбежал от такой благодати?

Парень насупился, посерьезнел, недобро покосился на Надю.

— А чего же? Мы в колхозе за палочки работаем! Вы вот жалитесь, кормят плохо, а мы такой хлеб, как вам дают, во сне видали!

Надя хотела сказать ему, что согласна была бы жить впроголодь, только чтоб на воле, если б к тому же лес был, река, яблони цвели, сирень…

— А лес у вас есть?

— А как же! — встрепенулся парень. — Леса-чудеса!

— Вот видишь! И сады есть?

— Сады-то у нас такие! — он закрутил головой. — Иной год яблони ломает от яблок!

— Здесь хоть бы осинку увидеть, — с сожалением сказала Надя.

— Это конечно. Климат хуже не придумаешь! Ветры да пурги! Да я что? Надолго, что ли? Подзаработаю на домишко — и ялямс!

— Теперь разворачивай и подавай задом в ворота, к тому крыльцу, приехали!

В следующий раз, не успела Надя залезть в кабину, Валек, так звали паренька, положил ей на колени кулек с конфетами.

Надя, ни слова не говоря, тотчас сняла кулек с колен и положила обратно ему на сиденье.

— Чего так?

— Спасибо, не надо!

— Чего это ты?

— А так! У вас отношение к нам какое? Сегодня на колени конфеты положил, а завтра и руки положишь!

— Ты что? Окстись! Я от души! Угостить хотел, — покраснел Валек.

Очень обиделся тогда этот владимирский паренек, надулся, не разговаривал всю дорогу и из кабины не вышел помогать, как в прошлый раз.

«Зря я его так, может, он и правда от души, а я очерствела, как шмоналка», — пожалела Надя.

Погрузив хлеб, она захлопнула дверь кабины и, как ни в чем не бывало, спросила:

— А где мои конфеты? — и достала одну из кулька. Парень заерзал на сиденье и заметно повеселел. И, когда Надя захрустела «Раковой шейкой», сказал с довольным видом:

— Так-то лучше! Давно бы!

— Ладно, только в следующий раз не траться, копи на новую избу. И учти, подношения мне не окупаются!

Как же он улыбнулся тогда, этот губастый парень! Когда бы не уши, то вокруг головы такая улыбка. Не могла же серьезно рассердиться она на него за желанье сделать приятное хотя бы кульком «Раковых шеек».

Дни стояли все еще светлые, но с севера уже надвигалась полярная ночь. Еще одна Надина зима за полярным кругом. Река Воркута у берегов уже покрылась льдом, и только на быстрине середина чернела густыми чернилами. Вода казалась тяжелой. В России копали картошку, а Надин беспризорный участок зарастал бурьяном. Каждый вечер, когда заканчивая работу, Валя с Козой собирались в барак, — Надя начинала плакать, вспоминая мать.

— Ты, Надя, вместо того, чтоб плакать, когда ложишься, лучше помолись за упокой души ее — и тебе будет легче, поверь мне, старой!

В прежнее время Надя подняла бы на смех Козу, сказала бы что-нибудь про «опиум для народа». Но теперь было другое. Чувство собственного бессилья и беспомощности заставляло просить милосердия свыше, у Всемогущего, Всесильного — не у людей. Поэтому она ответила:

— Я бы с радостью, не умею!

Слова, которым научила ее Коза, были непонятны — о царствии небесном, об упокоении души. Повторяла она их, мало понимая смысл, но, как ни странно, они приносили облегчение, успокаивали.

— Можете меня поздравить, я тоже получила посылку, — сказала Коза, когда Надя вернулась с хлебом. На полу стояли ненецкие сапожки-пимы.

— Откуда такая прелесть?! — воскликнула Надя.

— Подруга прислала, да, видно, мой номер успела забыть, малы мне, такое огорченье. Померяй, Надя!

Мохнатые оленьи пимы, расшитые разноцветными кусочками камуса, опушенные мехом песца, легкие и необычайно удобные, пришлись Наде впору, словно для нее были шиты.

— Чудо, какие, — сказала она и тут же вернула Козе.

— Нет, ты возьми их себе, мне они не годятся.

— Продайте! — посоветовала Валя, — можно обменять на продукты.

— Подарки не продают!

— Ну и не дарят! — заметила Надя.

— Прошу тебя, Надя, пожалуйста, возьми их, я же взяла шапку и кофту, которые прислали тебе! — резонно заметила Коза.

— Не могу и не просите! — наотрез отказалась Надя.

Неизвестно, сколько времени пререкалась Надя с Козой, пока не вмешалась Вольтраут.

— Удивляете вы меня, Надя! Я уверена, вы плохо учились в школе. У вас отвратительная черта отторгать все, что вам предлагается.

— Все, кроме любви, — пропела Надя и, поцеловав Козу в морщинистую щеку, взяла пимы. — Спасибо, Антоша, освобожусь, я этого не забуду!

На следующий день она нарочно долго постояла на порожке машины, разговаривая с Вальком, чтоб все видели, как ладно сидели пимы на ее стройных ногах. Ей казалось, что Клондайк обязательно должен видеть ее. На пекарне Мансур тут же заметил обновку.

— Купила?

— Подарили!

— Ну! Царский подарок! — одобрил Толян.

— В горторге такие двести рублей стоят, — сказал Фомка.

— А ты почем знаешь? — удивилась Надя.

— Зене Кате покупал.

«Интересно, где подруга Козы их отхватила, — подумала Надя. — Не в Воркуте же…»

Незадолго до ноябрьских праздников в зоне каждый год проводился «грандшмон», или, как еще назывался, «шмональный рейд». Это когда обыск проводился не в одном бараке, по стуку, а во всех одновременно. В этот раз в последних числах октября, сразу после утренней поверки, чуть не целый взвод приперся в зону. По три шмоналки и надзиратель пошли в каждый барак. Одновременно обыскать всю зону не представлялось возможным, потому что бараков 20, да еще различные службы: баня, хлеборезка, кипятилка, кухня — словом, всего полно. Надзиратель или офицер вставал в дверях и никого не выпускал на улицу, чтоб никто не прорвался в чужой барак, не предупредил зечек о шмоне или, не дай Бог, не успел вынести и спрятать не положенные — письмо, деньги, нож, наконец, или спирт. Насмешницы-почикайки толпились в дверях, уверяя надзирателя, что страдают животом или недержанием мочи, причем если он выпускал по одной, то она тут же возвращалась к двери обратно и канючила:

— Ой-ой, гражданин начальник, не можу бильш! Вид тяжкой праци завелась разруха в сраци!

В то утро Надя долго прождала своих помощниц и, заподозрив неладное, побежала в барак, где проживала Коза. Распахнув дверь, она увидела Клондайка. Он стоял спиной к ней и разговаривал с надзирателем по прозвищу Козел (зечки, увидев его на разводе, пели ему: «Жил-был у дедушки старенький козлик»).

— Куда! — рявкнул на Надю Козел.

— Нельзя туда, обыск! — тихо сказал ей Клондайк.

— Мне Смирнова нужна, в хлеборезку! — сказала Надя и, слегка отстранив Клондайка, заглянула в барак.

На верхнем сплошняке прямо в сапогах стояли на коленях две шмоналки и потрошили нехитрые узелки зечек. Третья лазила внизу между нар, заглядывая под сплошняк. Бес немедленно оседлал плечо: «Не молчи!»

— Хоть бы сапоги сняли, в постелях ведь ковыряетесь, люди там спят! — на весь барак крикнула Надя.

Бригада зечек с ночной смены, согнанная в сторону на время шмона, услыхав Надю, заволновалась, отпуская недвусмысленные реплики в адрес шмоналок.

— Что она себе позволяет! — завопила с верхних нар шмоналка.

— Прошу вас уйти, — строго приказал Наде Клондайк.

— Смирнова на работу нужна, — повторила Надя.

— Вызовите Смирнову, — приказал Козлу Клондайк.

— Что же вы не скажете, чтоб в сапогах по постелям не лазили, гражданин начальник, для вас это норма? Так положено?! — набросилась на Клондайка Надя.

Клондайк молча взял Надю за плечи и осторожно выставил за дверь. Около хлеборезки ее догнала Коза.

— Ты что, в самом деле, Надя, на рожон прешь!

Надя злобно молчала, полная гнева и обиды. Ей было мучительно стыдно за себя, что не могла вырвать с корнем свою любовь из своего сердца.

«Пес, охранник!». — «Да не тужься, увязла глубоко!» — язвил бес.

Ночью, она знала, непременно придет объясняться Клондайк, будь хоть сам опер на дежурстве. Гнев ее не утих, а даже, наоборот, разжигаемый бесом, бушевал, как огонь в горниле.

— Не устали, гражданин начальник, исподнее у женщин трясти? — встретила его Надя, едва он закрыл за собой дверь.

— Наверное, сперва нужно поздороваться, а потом поговорить не проявляя необузданного нрава, — подчеркнуто вежливо сказал Клондайк.

— А можно ли спокойно смотреть, зная, как нашим зечкам трудно достается чистота? Они работают без выходных, по вечерам вместо отдыха и сна бегут в прачечную постирать свое бельишко, а вы стоите и равнодушно смотрите, как ваши шмоналки ерзают грязными сапогами по их подушкам и постелям?

Кровь бросилась в лицо Клондайку. Щеки его и уши мгновенно покраснели, он явно смутился.

— По этому поводу уже есть указание майора: сапоги и валенки, а также обувь будут снимать.

— Я понимаю, что работа у вас такая неблагодарная, не ведь вы сами сказали: человеком можно оставаться везде.

Клондайк не прошел, как обычно, в хлеборезку, а стоял в дверях и только снял шапку и мял ее в руках, светлый, в своем светлом полушубке, слегка сконфуженный и совсем не грозный начальник режима. Взгляд его был сердитым и ласковым одновременно, каким он один умел смотреть. Сердце Надино дрогнуло и начало таять.

— Я рад, что ты наконец поняла это. Но у меня не было возможности выбора, я был так же мобилизован, как и ты! Но вот сейчас у меня появилась такая возможность перевестись в город, в Главное управление, и я дал согласие.

Такого удара Надя не ожидала. Вся неприязнь ее мгновенно улетучилась, и, не зная, что сказать, она стояла ошеломленная.

— Но дело не в этом, — продолжал Клондайк. — Я вижу, как ты начинаешь ненавидеть меня, завидев в зоне, на работе, и я отлично понимаю тебя, наверное, на твоем месте я чувствовал себя так же. Но я не хочу раздражать тебя, поверь, мне это больно. Поэтому я и принял решение уехать на работу в город, — мягко закончил он.

— Что же вы будете делать в городе? Там ведь зечек не держат?

— Попытаюсь обойтись. Зато тебе будет спокойно не видеть меня начальником режима.

— Спасибо за заботу! Счастливого пути! — быстро сказала Надя и отвернулась к окну, хотя на улице было темно и смотреть нечего. Ей нужно было срочно скрыть слезы, которые, как на зло полились ручьями. Она знала, что стоит ей сказать: «Не уезжай, мой любимый», — и он никуда не поедет, но она не могла произнести этого. Не могла зечка Михайлова, переступив через свою гордость, просить начальника режима. Клондайк понял ее, как, впрочем, они отлично понимали друг друга, потому что, несмотря на внешнюю несхожесть, бытовую разницу и противоположные характеры, в жизни руководствовались одними принципами: доброта и милосердие к людям. Все понять, все простить.

Очевидно, что не только Надя, но и весь оперчекистский отдел вместе с Гороховым понимали, что начальник режима старший лейтенант Тарасов человек случайный в системе Гулага и ему там не место.

Он подошел и обнял ее за вздрагивающие плечи.

— Ну, зачем ты так? Ты же любишь меня, я знаю!

— Какое тебе дело до моей любви и до меня вообще!

— Что ты говоришь! Прошу тебя, успокойся! Я понимаю, что на тебя навалилось тяжелое бремя. Нервы сдали. Но это временно. Пройдет! Возьми себя в руки, не мучай себя и меня заодно.

От его слов, таких теплых и дружественных, Надя почувствовала себя глубоко несчастной, обиженной несправедливой судьбой. Ее совсем развезло, и она судорожно шарила у себя по карманам в поисках носового платка.

— Платок не ищи, ты их не держишь. Вот, возьми мой, — с доброй насмешкой сказал Клондайк, целуя ее в мокрую щеку.

— Нет, нельзя, чтоб ты уезжал, я просто не смогу жить, не видя тебя, — не выдержала наконец Надя.

— Почему? Мы будем видеться, ты будешь приходить ко мне в гости!

— Но ты же в город уедешь!

— Только работать. Квартиры мне пока не обещают. Кстати пропуск твой кончается, продли, а лучше попроси ЧОСа, пусть зайдет к нам, мы заменим.

— И когда ты уедешь? — тяжело вздохнув, спросила Надя.

— С двадцатого ноября мне приступать к работе.

— Горохов, мразь, устроил! — мрачно произнесла она.

— Никакого отношения! — поспешил заверить ее Клондайк. Потом живо добавил: — Он, правда, нажаловался косвенно на меня, когда прислали лейтенанта Арутюнова. Сказал: «Запустил козлов в огород капусту стеречь!»

— Вот свинья! — рассмеялась Надя. Уж очень верным показалось ей определение опера: и точно, когда эти двое молодых красавцев по зоне расхаживали, не одно девичье сердце начинало учащенно биться.

— Тебе тоже скоро предстоит хлеб с города возить. Пекарня ваша закрывается не то на ремонт, а может, и вообще…

— Господи! — взмолилась Надя. — Да сколько же мне еще здесь сидеть! Я уже не могу больше ждать, я выдохлась, иногда мне хочется биться головой о стену! Боюсь, стена развалится, не выдержит.

— Побейся об меня, я выдержу! — с доброй иронией прошептал ей Клондайк, привлекая к себе, и долго не отпускал от себя, покрывая ее лицо легкими, нежными поцелуями, пока она не затихла и не перестала плакать.

— Почему ты захотел обязательно в город из-за меня?

— И из-за тебя тоже! Но в основном потому, что, как ты говоришь, «перебор». Шахты волнуются, и это как лесной пожар. Вчера «Пятьсот первая стройка», Лабытнанги, Салехард, Вожеель и Известковый, а завтра перекинется на все шахты. Люди выйдут из повиновения, и меня пошлют стрелять в них!

— Ну и стреляй, стреляй в меня первую! Ты же учился для этого, готовили тебя «работать с заключенными»! — язвительно и резко произнесла Надя.

— Нет! К этому я не готов, да и не буду никогда! Одно дело дисциплина и режим, совсем другое — стрелять в безоружных людей за то, что протестуют против нечеловеческих условий! Это разное! — сердито сказал Клондайк и направился к двери, но не дошел, а опять вернулся к Наде. — Понимаешь, я пока не могу уйти из этой системы. Мне учиться надо, я и так потерял массу времени, — с сожалением сказал он, глядя куда-то поверх ее головы. — Торопиться надо выплывать отсюда, «на простор речной волны» иначе тут пожизненно застрять можно, сопьешься с тоски!

— А ты хочешь как Стеньки Разина челны, на стрежень?

— Да, именно! Пока они всю интеллигенцию не пересажали К тому идет!

Надя хотела спросить его, кто это «они», но не осмелилась, такое суровое и чужое лицо было у Клондайка.

— Ты ведь придешь послушать наш концерт седьмого? — спросила Надя, разглаживая пальцем его нахмуренную бровь. Клондайк поймал губами ее палец.

— Обязательно! И седьмого, и всегда, когда ты будешь петь.

На крыльце послышались торопливые шаги, и Надя поспешно отдернула руку. В дверь торопливо вошел опер Арутюнов. Кивнув Наде головой, отвечая на ее приветствие, он, ни слова не говоря, указал глазами на дверь Клондайку, и оба поспешно вышли.

Все же Надя измыслила, как сделать, чтоб ЧОС оставил Ночку в покое и иногда с Клондайком на конюшне пообниматься. План был прост и доступен, как все истинно великое.

Через несколько дней после первой своей поездки с Вальком она спросила его:

— Ты что же, так без выходных и ишачишь?

— Приходится, хлеб-то вы едите каждый день, — недовольно пробурчал он.

— Чего же ты сравниваешь? Мы зечки, нам и положено каждый день вкалывать, а ты вольный казак, шофер с правами, таких тут раз-два и обчелся! Требуй себе выходной!

— Что же вы, хлеба есть не будете в выходной? — попытался состроить Валек. — Бригады работают, хлеб запросят!

— Ну и что же? — невозмутимо ответила Надя. — Жили без тебя, не вымерли, как мамонты, и день обойдемся!

— Как это? — заинтересовался Валек.

— А так! Я могу в твой выходной на лошади съездить, не развалюсь. Четыре года бессменно ездила.

Валек просиял и оживился:

— Это было бы куда, как хорошо! Я из-за вашего хлеба в город не могу съездить, с ребятами своими повидаться!

— Вот и требуй себе выходной. Стучи кулаком, угрожай расчетом. Шоферов нет, никуда не денутся, уступят! — подзадоривала его Надя.

— Это ты мне мыслишку дельную подкинула, магарыч с меня будет!

Дня через два зашел ЧОС.

— Ты, Михайлова, по воскресеньям опять лошадь бери за хлебом.

— Это с какой радости? — притворилась возмущенной Надя.

— А ни с какой! Делай, как приказал! Зачеты получаешь за работу!

— Да что случилось, почему?

— Почему, почему, по кочану! Шофер твой разбухтелся. Положено выходной, говорит, и все тут.

— Ладно! — смиренно сказала Надя. — Только сани мне подготовьте. — А сама рада-радехонька. Мимо Клондайковых окон в новых пимах как приятно прогуляться!

В первое же воскресенье Надя отвела Ночку на конюшню, а следом пришел гражданин начальник режима.

— Ты что? Опять на лошади? — обрадовано спросил он.

— Только по выходным, когда ты дома и можешь слегка обнять меня, — сказала Надя, но и огорчилась, когда Клондайк равнодушно скользнул взглядом по ее ногам в роскошных пимах.