ОБИТАТЕЛИ «БОЛЬШОГО ВОЛЬЕРА»
ОБИТАТЕЛИ «БОЛЬШОГО ВОЛЬЕРА»
О память сердца! ты сильней
Рассудка памяти печальной.
Батюшков
Москва встретила Надю теплым проливным дождем, и, пока она, путаясь подземными переходами, добралась, наконец, с Ярославского вокзала до Казанского, дождь прекратился, и кое-где проглянуло голубое небо. Электрички ходили часто, и, купив билет, она ждала недолго. Прошла по платформе вперед, к первому вагону и села у окна. Промелькнули станции со знакомыми названиями: «Новые дома», «Фрезер», «Сортировочная»… Как будто вчера это было, когда в последний раз она ехала этой дорогой, прижимая к груди аттестат, полная светлых задумок и надежд. Перед своей остановкой Надя вышла в тамбур, где уже стояли на выходе трое мужчин и разговаривали о чем-то своем, перемежая простые, примитивные слова отборной матерщиной. Они не ругались, просто мат органически вписывался в речь каждого из них. «Кто это? Бывшие зеки?» — удивилась она. Но они не были похожи на зеков. Одеты вполне прилично и не пьяны. Майор Корнеев, будучи сам отменным матерщинником, не зная, чем заполнить бур и карцер, приказал нещадно сажать зечек за мат. Но и бур, и карцер не пополнялись сквернословами, никто из зечек не попал туда за мат, а, возможно, его просто не замечали?
Мало изменилась Малаховка за эти годы. Чуть почище на платформе, лучше одеты жители, зато подземный переход совсем заплошал от сырости недавней зимы. Дачники, а их сразу отличишь, с авоськами и сумками, набитыми провизией, спешили, обгоняя друг друга к своим дачам. В общем, все как и прежде, «большой вольер» жил. Не ощущая особой радости от встречи со знакомыми местами, Надя пошла к своему опустевшему дому. Но дом ее оказался обитаем. Не обрадовалась приезду Нади и ее соседка Клава. Уже успела Клава занять ее дом и расселиться с подросшими детьми. Митька, здоровый парнина, косая сажень в плечах, набычился, наблюдая исподлобья за Надей, не ответил ей на приветствие. Комод мамин с зеркалом задвинули в угол, шкаф зеркальный, купленный здесь же, в сельпо, перед самой войной, поставили вместо ширмы, зеркало в шкафу разбили, а за шкафом старый Надин неубранный диван.
— Ты теперь насовсем иль на время? — озабоченно спросила Клава.
— Насовсем!
— Ну да, ну да! Амнистирована! — неопределенно протянула она. — Ты уж извини, ребята подросли, тесно в одной комнате, не умещаемся! Чего там двенадцать метров на четырех!
— Вещи где?
— Какие?
— От мамы остались!
— Какие вещи, хомут да клещи! Тетка твоя из Калуги увезла.
— Все?
— Что получше взяла! Да что у вас было-то? В одном кармане вошь на аркане, в другом блоха на цепи!
Надя согнала беса, готового к бою. Но и Клава догадалась, что может возникнуть серьезное осложнение. Давно была продана кожаная на меху куртка отца, выданная на аэродроме перед войной, старый «Зингер», завещанный тетей Маней, перебита посуда и куда-то исчезли Алешкины книги. Поэтому Клава поспешила заверить Надю:
— Да ты не думай! Мы дом освободим, мы так, временно, пока тебя не было. И дом сохранили, а то растащили бы, опомниться не успела бы, только держись!
Надя вышла в сад, но и там не нашла ничего радостного. После морозов в финскую войну отец посадил две яблони. Мать, любя отца, с особенной заботливостью ухаживала и оберегала их, как память о любимом, радуясь первым цветам и с детским восторгом срывая первое яблоко. Теперь Надя и следа их не обнаружила. Хотела спросить, да что толку? Знала, все равно наврет Клава с три короба. Вечером за тонкой перегородкой, которая стеной делила небольшой дом надвое, было слышно, как спорили и ругались Клава с мужем. Поджарый, лядащий мужичок визгливо возражал ей, в чем-то не соглашаясь. Дородная Клава, или, как е называли в округе, «Клаушка», до войны бойко торговала в «кооперативе» и пользовалась уважением малаховцев, всегда готова ответить, чего привезли, что давать будут, и почем. В войну Клав овдовела и оказалась с двумя детьми на руках. Но оставалась одинокой вдовой недолго. Вышла за инвалида и держала его в «черном теле».
Долго ворочалась с боку на бок Надя на своем скрежещущем диване, который без охоты ей уступила дочка Клавы Аня, угрюмая бесцветная девушка, прозванная в детстве «немой пехтиль» за то что до пяти лет не говорила ни слова. И опять Надя подумала, что безрадостно ее возвращение в отчий дом. «Ни себе, ни людям с моего приезда. Уж лучше бы остаться там, попытаться устроить в театр или в культбригаду». Только под утро заснула, полная тревоги и сомненья.
Проснулась от шепота, шепелявила Клава: — Я те сказала, не разбрасывай деньги, где попало, сам знаешь, кто в доме, не маленькие.
— Пусть попробует только тронуть, я ей лохмы-то живо повыдергаю, — басил Митька.
«Лучше по морде б меня стеганули! — подскочила с дивана Надя и села. — Вот я какая! Люди деньги от меня прячут! И кто? Известная на всю Малаховку жуликоватая торговка Клава!» А Клава догадалась, что ее было слышно, и поспешила за шкаф, виляя необъятным задом:
— Тут о тебе справлялись, будить не стала, сказала, спишь…
— Кто?
— А участковый наш…
— Филька, что ли?
— Что ты! Филимон Матвеевич большой начальник теперь. Трушков, участковый наш, велел тебе в милицию срочно прийти.
— Зачем? Не сказал? Не знаешь?
— А я почем знаю? Все, кто из тюрьмы вернулись, на учете ведь!
И опять сдержала беса Надя. А так хотелось треснуть кулаком по рыхлой, дебелой заднице. Она не знала, что Клава чуть свет сбегала в милицию доложить, что приехала из тюрьмы «эта». Но Надя поняла: хотелось Клаве скандала, чтоб опять побежать с воплями пожаловаться в милицию, чтоб выселить, занять дом на законном основании, осудить хулиганку! Сказать: «Я предупреждала, сигналила!»
Поэтому не унималась:
— Подурнела ты здорово! — вроде как сочувствуя, пожалела она. — Тощая какая! Кожа да кости! И то сказать, тюрьма не красит!
— Верно! Ты молодец, тогда вовремя из кооператива смоталась, а то и тебе растрясти жир побольше моего пришлось бы… — ядовито заметила Надя и отправилась в милицию. Есть хотелось зверски. Она вспомнила, что ела вчера в последний раз утром в вагоне-ресторане с Лысой и ее мужем. На ступеньках универмага, что напротив станции, стояла женщина с корзиной ватрушек и пирожков. Надя купила ватрушку и два еще теплых пирожка с капустой. Быстро затолкала их в рот и направилась в милицию. Пирожки, жаренные на несвежем масле, были омерзительны, квашеная капуста в начинке пахла детскими пеленками, а творог в ватрушке — тухлыми яйцами. «Господи! И зачем я только освободилась? — подумала Надя. — Теперь мне понятно, почему уголовники сидят по два, три срока. Такая тоскливая встреча со свободой немногим лучше, чем за проволокой!»
Полная горьких дум и размышлений она незаметно подошла к милиции. Взглянула, а на ступеньках сам Филя стоит, как гриб, шляпка-фуражка большая, только на ушах держится, чтоб на нос не свалиться, полнехонек рыжих веснушек. Ничуть не изменился… Увидел Надю и в сторону конопатый нос отвернул, вроде не видит, а может, ей просто показалось, не узнал…
— Здравствуйте, товарищ начальник милиции, — степенно поздоровалась Надя, налегая на слово «товарищ», столько лет запретное для нее. Филя обернулся.
— Здравствуй, Михайлова, вернулась, значит? — просто сказал Филя, словно на днях виделись. — Ну, проходи в кабинет, потолкуем…
Кабинет у Фили все тот же, что и раньше, и стол, где сидел симпатичный следователь, и портрет Ленина на том же месте, над столом, только вместо Сталина портрет строгого мужчины в пенсне. «Берия», — догадалась Надя.
— Садись! — предложил Филя, указывая на стул против себя. — Рассказывай, где была, что делала?
— В Воркуте в хлеборезке работала.
— В Воркуте? Эта на Крайнем Севере? Далеко! Ну и как, лихо досталось?
Совсем забыла Надя, что и Филя к ее судьбе руку приложил, а то не сказала бы ему так откровенно:
— Очень лихо!
— Да… — задумчиво произнес он, затем, достал пачку папирос и закурил. — Какие документы выдали? — И, пока Надя доставала свои справки об освобождении: одну — решение Верховного Суда, другую со своей фотографией, Филя толковал ей: — Паспорт надо получить, прописку… без прописки на работу не устроишься нипочем!
— Вот! — сказала она, подавая ему обе справки.
Филя долго, внимательно изучал листок, выданный Наде на Воркуте для предъявления по месту жительства, особенно протокол заседания Верховного Суда, который, видимо, произвел на него сильное впечатление.
— Дело производством прекращено… — вслух прочитал он. Освобождена за неимением состава преступления! Не по амнистии? Что же, выходит, зря тебя осудили? Так надо понимать? Он окинул Надю недоверчивым и строгим взглядом, словно она была виновата, что ее «зря» осудили…
— Сами знаете, что зря!
— Как же так? Хорошо помню, депутат звонила, Симанженкова, что ли? Нет, не она, или как его там черта? «Осудить со всей строгостью», и, выходит, напрасно? Я еще тогда засомневался… А ну, давай по порядку, выкладывай все!
Очень не хотелось Наде объяснять, как и почему ее освободили, но Филя не успокоился, пока не расспросил ее обо всем, подробно. Слушал внимательно и то качал головой, сердито щуря глаза — не одобрял, то, одобряя, прыгал на стуле, ударяя кулаком по столу:
— От ведь как! А?
Выслушав Надю, он долго молчал, переживая. На его конопатых щеках перекатывались желваки. Помолчав, Надя спросила:
— Что мне теперь? Куда?
— Иди быстро сфотографируйся на паспорт, пиши заявление. Получишь паспорт, пропишешься, тогда подумаем…
Обе фотографии лежали у нее в кошельке. Одна для Клондайка, другую забыла отдать Вальку…
— Такие годятся?
— Они самые, с уголком! Теперь еще вот! Сберкнижка Марии Мешковой. Тут тебе в сберкассе по ее завещанию деньги получишь. Да на кладбище сходи… У матери не была?
— Нет еще! — покачала головой Надя.
— Как же так? Надо, надо! Вместе они с Мешковой, рядышком схоронены.
«Господи! Какой он! И живых, и мертвых — всех помнит!» — удивилась про себя Надя.
— Отправляйся, давай! В четыре зайдешь за паспортом. Если на месте буду, ко мне загляни!
— Хорошо, спасибо!
— Как жить-то думаешь? Работать надо!
— Сама еще не знаю. Дом наш заняли, Гордеевы с детьми поселились, косятся на меня.
— Об этом не тужи! Скажу Клавдии, дом мигом освободят. Это не задача. А что косятся, тут уж ничего, милок, не поделаешь. Так люди устроены: в чужом глазу соринку видят, в своем и соломины не чуют. Ты иди! Иди пока на кладбище, а к четырем приходи. Есть у меня кое-какие соображения, — сказал Филя и подмигнул рыжим глазом, отчего веснушки на его щеке дружно запрыгали.
Не к такому разговору приготовилась Надя. Ждала, что будет заносчиво и дерзко говорить, а получилось по-другому.
Два небольших, едва заметных песчаных холмика, полуразмытых весенними водами, — вот и все, что осталось от дорогих ей матери и тети Мани.
«Хорошо еще, чья-то добрая душа воткнула колышки с фанерными дощечками, где были указаны их имена, а то и не узнала бы, где схоронены». В горестном раздумье Надя присела на уголок скамьи, посидела, поплакала, благо слезы еще с утра не успели просохнуть, а потом взяла у сторожа лопату и подправила обе могилы. «Разбогатею, поставлю ограду и памятник», — пообещала себе она. Возвращая сторожу лопату, дала ему двадцать пять рублей.
— Вы уж присмотрите за могилками, теми, что у канавы крайние, — попросила она. — Я приеду, ограду и памятник поставлю скоро.
— Ограду у нас закажи, ребята сварганят, только плати, а памятник не раньше года, жди, земля осядет, — сказал сторож, пахнув на нее винным перегаром.
На соседнем еврейском кладбище шли похороны. Кто-то рыдал, вопил, причитая по-еврейски.
— Чур меня! Чур не мое горе! — прошептала Надя и пошла.
На станционных часах было два, идти в милицию рано. Побродив еще немного, она вышла к дачному поселку, где жила Дина Васильевна. У знакомого зеленого забора, приподнялась на носках и заглянула в сад. Кусты сирени сильно разрослись и скрыли своими ветвями окно дачи. Двое малышей играли в песке, что был насыпан горкой у дорожки к дому. Как будто все было знакомое, а в то же время чужое. Откуда дети? Чьи?
— Вам кого? — внезапно спросил женский голос за Надиной спиной. Она быстро обернулась. Перед ней стояла миловидная молодая женщина, с полной сумкой продуктов в руке.
— Мне Дину Васильевну!
— А вы кто? — с подозреньем спросила женщина, оглядев ее.
— Я? Я ее ученица, — неуверенно ответила Надя.
— Михайлова, что ли, Надя? — нелюбезно произнесла женщина и поставила на землю сумку. — Я бы на твоем месте не беспокоила бы ее, ты ей и так очень трудно досталась, в ее ли возрасте по прокуратурам ходить.
— Я хотела сказать ей спасибо, — в полной растерянности от такого неожиданного приема прошептала Надя.
— Вот я и говорю, самая большая благодарность будет Дине Васильевне, если ты оставишь ее в покое! — сердито сказала женщина, подняла сумку и толкнула ногой калитку, которая оказалась не запертая. — В Новосибирске она, у сына, и очень тяжело больна, — добавила она и заперла за собой калитку на задвижку, как бы давая понять, что говорить не намерена.
— Пожалуйста! — крикнула ей вслед Надя. — Если увидите ее, — женщина остановилась, — передайте ей мою навечную благодарность, за все, что она для меня сделала!
— Так сразу и надо было, чем со шпаной путаться! — бросила через плечо женщина и пошла к дому не оглядываясь.
Не сразу пришла в себя обескураженная Надя, и даже бес не помог, молчал. «Так мне и надо!» — прошептала она и побрела прочь, обратно, в милицию.
Кто эта женщина, которая так жестоко и резко, видимо, оберегая покой больной Дины Васильевны, не только отчитала ее, но и указала ей, как надо быть ей скромнее, не лезть, куда не просят?
«Должно быть, родственница или жена сына», — подумала Надя и тотчас припомнила, что Дина Васильевна в последнее время совсем не подавала о себе вестей. «Не меня, маму мою она жалела добрым сердцем. А меня чего жалеть, путалась со шпаной. Так мне и надо!» — еще раз повторила себе она.
От голода, а возможно, и от пережитой обиды у нее слегка кружилась голова, и в маленьком ларьке, по дороге в милицию, она купила двести граммов колбасы, булку и бутылку лимонада.
Больше, кроме темных макарон и гороха, там ничего не было Тут же, на скамейке, быстро поела, запивая прямо из горлышка бутылки под насмешливые взгляды проходящих мимо мужчин, на ей было все равно, что подумают о ней какие-то малаховские прохожие. Кое-как проболталась по улицам, вокруг милиции, до четырех часов и ровно в четыре постучала в дверь Филиного кабинета. Никто не ответил. Она подергала дверь, но та была заперта.1
Из соседней комнаты высунулась голова в милицейской фуражке: I
— Чего стучишь? Видишь, заперто! Нет начальника! По какому вопросу?
— По личному!
— Тогда жди! К пяти будет.
Надя села на лавку и задумалась. Мысли ее были горькие, как хина. Она потеряла след Дины Васильевны, на которую надеялась, хватаясь, как утопающий, за соломину. До сих пор ей виделось, что придет она к ней с чистым паспортом и скажет: «Спасибо вам, за вашу помощь и хлопоты. Я пробыла почти пять лет в «Сталинской академии Речлаг», но они не прошли зря. Меня окружали умные и образованные женщины, осужденные порой за несуществующие преступления. От них я узнала многое, что было скрыто от меня великой ложью великих лжецов! Они указали мне, неверующей пионерке, путь к Всевышнему, научили молиться, уверовать в Бога! Узнав истину, я стала такой же, как они, но не нашлось среди них, кто предал бы меня, хоть и был мой мозг «поражен антисоветчиной. Я работала там, как каторжная, за кусок хлеба и черпак баланды, но дай мне Господи и здесь, на воле воробьиной встретить таких же людей!» Теперь это сказать было некому.
Погруженная в свои размышления, она и не заметила, как пришел Филя.
— Давай, заходи! — приказал он.
Филя долго усаживался, шелестел бумагами, перебирая их на столе и по тому, как он озабоченно морщил свой низенький лоб и шевелил бровями, Надя поняла: он готовил себя и ее к нелегкому разговору.
— Садись! — сказал он, увидев, что Надя все еще стояла у дверей. — К матери ходила?
— Ходила!
Филя еще некоторое время шмыгал носом, сморкался в нечистый платок, потом, как бы решив что-то про себя, хлопнул по столу ладонью.
— Так вот! — начал он. — Был я у Гордеевой. Дом ваш она заняла незаконно, и выставить семейку можно в одночасье. Теперь слушай, что я тебе скажу: уезжать тебе отсюда надо.
— Куда? — испуганно спросила Надя.
— Хоть куда угодно! Ничего хорошего тебе здесь не будет. На каждый роток не накинешь платок, и всем не объяснишь, что зазря пять лет отбарабанила. Многие еще помнят ваш суд. Чуть что, оскорблять тебя будут, обижать! Кто ты для них? Темная лошадка! Девушка с сомнительным прошлым!
Слова Фили поразили ее в самое сердце злой своей правдой.
— Я бы уехала, только куда?
— Дом по закону принадлежит тебе, как единственной наследнице, и выставить их труда нет. Да ведь их вон сколько! Опять в одну комнатенку полезут, крику на всю Малаховку не оберешься. Начнут буянить, жилплощадь требовать, а где ее возьмешь?
— Что же мне делать?
— А вот! Клавдия тебе деньги за дом отдаст. Деньги у нее есть, сама сказала.
— Какие еще деньги?
— Какие-какие? Бестолковая! — рассердился Филя. — Известно какие — за дом.
— А я где жить буду?
— В Москву поедешь! — потом, после некоторого раздумья, добавил: — К моему брату. Он в Черемушках начальник стройучастка. Там определит тебя куда-нибудь, к делу приучит!
— Дом жалко! — всхлипнула Надя.
Продать дом, где родился и вырос, где каждое бревнышко, каждая половица знакома с детства, жалко, до слез жалко. Но Филя был непреклонен, считая самым лучшим выходом для нее выбранный им план. Он предвидел: в случае если Надя поселится по соседству с «Клаушкой», от скандалов житья не будет обеим. То, что Надя была признана невиновной, тоже в его мнении сыграло немаловажную роль. Он помнил, что сам тогда помогал следователю допрашивать ее, и чувствовал что-то похожее на угрызения совести. Кроме того, он не видел, чем она могла заняться в Малаховке. Филя считал, что для молодежи здоровый дух рабочего коллектива — лучшее воспитание советского человека.
— Уедешь, где тебя не знают, начнешь все сначала. О прошлом напрочь забудь, как и не было. Ты молодая, глядь, и судьбу свою найдешь!
— Дом жалко! — опять вздохнула Надя.
— Заладила Жалко, жалко — теряя терпенье, прикрикнул на нее Филя. — Жалко, знаешь, где? У пчелки, а пчелка на елке! Себя жалей!
Надя опустила голову и смотрела, как по половице нахально шагал большой черный таракан.
Ты «Капитанскую дочь» читала? От такого неожиданного перехода она с недоуменьем посмотрела на него.
— В школе проходили, а что?
— А то! Что там написано? «Береги честь смолоду»! Вот что там написано, поняла?
Надя промолчала. Сказать было нечего, слов этих она не помнила и честь свою не уберегла, — прославилась на всю Малаховку. Теперь впору бежать без оглядки.
— Ну, так решай! Не тяни резину!
— Я решила.
Через три дня Надя закончила свои дела в Малаховке. Получила паспорт, оформила продажу дома, получила в сберкассе деньги и взяла у Фили письмо для брата в Москву… А в дороге все вспоминала: откуда ей помнилось такое название «Черемушки»? И, уже подъезжая к Москве, вспомнила «Да ведь это Манька Лошадь говорила: «лагерь там был, ОЛП № 3 Спецстрой МВД, и/я 175/3, где она срок «тянула» — и еще вспомнила, что называла тогда начальника лагеря, капитана Ганелина, который им «гужеваться» давал, а два опера, Сафонов и Леонор, гады!
На многие годы сохранила Надя теплую благодарность к рыжему капитану Филимону Матвеевичу, так верно определившему ее место под солнцем.
Брат Фили оказался полной противоположностью ему. Высокий, плечистый здоровяк с обветренным и загорелым лицом. Раза два, пока читал письмо, он взглянул с любопытством на Надю из-под темных густых бровей и закончил читать совершенно с другим выраженьем лица. Хмыкнул, покрутил головой, свернул письмо и засунул в карман спецовки.
— Работать будешь? Или так, шаляй-валяй? — и, не дожидаясь ответа, обратился к женщине в спецовке и грязных сапогах:
— Ну-ка, Галка, быстро мне Аню давай, с четвертого…
— Какую? — нехотя спросила женщина. Ей, видно, не хотелось уходить из конторы, где она удобно уселась на подоконнике с алюминиевой кружкой и бубликом.
— Бригадира плиточниц — вот какую!
— Сидоренко, что ли?
— Да, Сидоренку, да пошевеливайся быстрее, нечего здесь прохлаждаться!
Женщина недовольно фыркнула и не спеша слезла с подоконника, а затем так же спокойно выплыла из конторы.
— Работнички! — зло произнес он ей вслед. — Как там наш Филимон, все воюет со шпаной?
Но Надя не успела ответить на его вопрос: в комнату ввалились мужчины, все в спецовках, у некоторых на голове были каски. Они направились прямо к столу Степана Матвеевича и стали что-то горячо требовать, кого-то ругать и даже угрожать, при этом все нещадно дымили и не стеснялись в выраженьях. Из их шумной брани Надя ничего не поняла и только узнала, что Степан Матвеевич обязан доставать, писать, обеспечивать и еще много чего делать. Тут пришла та женщина, Галка, и привела с собой другую, помоложе и очень хорошенькую, тоже с платком на голове до самых бровей. Совсем как повязывались девушки из горячих цехов и на погрузке кирпича на кирпичном заводе. От ее такой знакомой внешности Надя почувствовала себя покойно и на месте.
— Звали, Степан Матвеевич? — продвигаясь к столу и расталкивая мужчин, спросила она.
— Вот, Аня, возьмешь к себе девушку! — приказал Степан Матвеевич.
— На что она мне? — с ходу возмутилась Аня. — Она что, плиточница? Ты плитку класть можешь? — обратилась она к Наде.
Надя не совсем поняла, о какой плитке идет речь, и покачала головой.
— Нет!
— Мне плиточницы нужны, плитку класть некому. Сама целую неделю кладу! — раздраженно воскликнула она.
— И клади! За то тебе деньги платят!
Мужчины засмеялись, наперебой забалагурили:
— Подумаешь, академик! Сама плитку кладет! Артистку эксплуатируют!
— Возьми, возьми красивую девушку, у тебя в бригаде такой нет, одни рожи!
— Ну, будет, кончайте базар! — гаркнул Степан Матвеевич. — Иди и Алене скажи, чтоб к вечеру в общежитие устроила, ей жить негде.
— Еще чего! — взвилась Аня. — Может, ее к нам четвертой запихнуть?
Мужчины, уже повалившие было к двери, остановились и с интересом прислушивались к перепалке, но, не выдержав, со смехом загоготали:
— К нам ее в общагу давай, к нам! Мы не обидим!
Аня посмотрела на них и неожиданно рассмеялась:
— Ну и охламоны! — и совсем уже по-доброму сказала: — Ладно уж, как-нибудь устроимся!
— Ты, Сидоренко, к Тоне ее поставь, скажи, я велел, пусть обучает ее. Не боги горшки обжигают!
Бригада плиточниц, куда определили подсобницей Надю, работала по отделке жилых домов нового квартала Черемушки. Очень хотелось ей спросить, где здесь находился, а может, и сейчас находится лагерь с зеками. Но не у кого было. Большинство девушек бригады были из соседних Москве городов и деревень и, конечно, знать не могли.
В переполненном общежитии, или «общаге», как его называли обитатели, найти место оказалось делом непростым. Но Аня почему-то сразу прониклась симпатией к новенькой и после небольшого скандала, пригрозив заведующей устроить проверку прописки жителей общежития, схлопотала ей место в своей комнате, у самой двери.
— Деньги в тумбочку не вздумай класть, тяпнут, оглянуться не успеешь! Поняла? — предупредила Аня.
Пришлось носить свои сокровища с собой, но, как только была получена прописка в «общаге», Надя немедленно оформила себе сберкнижку в ближайшей сберкассе, следуя мудрой пословице: подальше положишь — поближе возьмешь. Денег оказалось около тридцати тысяч, сумма огромная, но не для пустяшных трат, а для исполнения честолюбивых замыслов. Конечная цель — консерватория. Тяжелой работы она не боялась. Москва не Заполярье, не лагеря. Рабочий день восемь часов, вечера свободные, и воскресенье тоже твое. Спи хоть весь день-деньской, если хочешь. Да и после работы можно переодеться, сходить в кино или так, побродить по городу, и никто не скажет, студентка ты или плиточница. Так что, когда ей говорили: «стройка работа тяжелая, не женская», она улыбалась про себя: «Знали бы они, что такое тяжелая работа!»
Незаметно пролетела первая неделя, а уже в следующую Надя сама ловко шлепала на стену раствор и аккуратно накладывала плитку. Тоня, лучшая плиточница в бригаде, к которой направили помощницей Надю, тихая, скромная женщина, не могла нахвалиться понятливостью своей ученицы. Сама Тоня работала ловко и быстро, с удивительно точным глазомером, никогда не пользуясь ни линейками, ни рейками, как другие. «Глаз — алмаз», — говорили о ней в бригаде.
— Я даже вижу иной раз, какие у нас дома косые получаются, — тихонько смеялась она.
— Как там новенькая? — спросил на летучке Степан Матвеевич Аню-бригадира.
— Ничего! Пойдет дело, молодец она.
Работа хотя и грязная, а подчас и тяжелая, нравилась Наде тем, что именно от ее умения и старания зависели качество и даже красота ее работы. Это не то что резать бесконечные пайки изо дня в день.
В бригаде были женщины почти все молодые, всего тринадцать с Надей, но встречались только утром, перед работой — все были разбросаны по этажам, по подъездам, по квартирам многоэтажного дома. Часто, закончив облицовку ванной, туалета или кухни к концу рабочего дня девушки мылись и стирали там же свое бельишко и уже чистые шли домой. Бывали и срывы, но только не по вине бригады. Не подвезли вовремя цемент, песок или плитку — и бригада вынуждена была простаивать. Срывался план, терялись прогрессивки, и падала зарплата. Аня ходила грозная, как львица, рычала и бросалась на всех, и даже на Степана Матвеевича. Но это случалось не часто. Новые дома росли, как грибы, и Надя не без гордости думала, что частичка ее души и рук воплотилась в многоквартирный корпус. Освоившись с работой, она вскоре так наловчилась, что уже не уставала и не валилась с ног на кровать, как в первые дни. Природная сообразительность и сноровка, с Тониными советами, подсказали, каким образом надо работать, теряя меньше сил, делать больше. Кроме нее и Ани в комнате проживали еще две девушки из малярной бригады. Встретили новенькую они злобными протестами. Но хозяйка «общаги», заведующая Алена, женщина крутая и властная, быстро угомонила их:
— Тут полагается проживать четырем, и все! Меньше с мужиками якшаться будете!
— Не твое дело! — попробовала огрызнуться одна из них, но тотчас получила сдачи:
— Как выставлю с милицией ваших хахалей, так сразу узнаешь, чье! Мое или не мое!
Протесты тотчас смолкли. Но, как только заведующая ушла, одна из них, заметив нехитрый Надин скарб, с явной ехидцей спросила:
— Из какой деревни будешь, село?
— Из твоей, соседка, не узнала?
— В нашем селе таких не держат!
— В нашем тоже, всех в Москву отправили! — бойко парировала Надя. На том разговор был окончен.
К девушкам-маляркам ходили по вечерам парни, и появление молодой и красивой Нади было ими расценено, как конкуренция. Первые заработанные деньги жгли ладони, хотелось купить так много! Но кончилось тем, что, поразмыслив, она решила строго следовать намеченному плану, а именно: съездить к тетке в Калугу, забрать письма, альбом с фотографиями и Алешкины книги, увезенные, по словам Клавы, Варварой Игнатьевной. Обязательно нужно поставить ограду на кладбище в Малаховке. И еще одно тяжкое свидание предстояло ей — поездка в Ленинград, к матери Саши Тарасова, Тамаре Анатольевне, узнать, где похоронен Клондайк, поклониться его могиле, и вернуть ей деньги, которые он перевел Наде в лагерь.
При одной мысли об этом свидании сердце ее начинало болезненно сжиматься, и надо было до боли кусать губы, чтоб не полились слезы, потому что глаза у Нади были на мокром месте, и ни думать и ни вспоминать Клондайка без слез она пока еще не могла. Тогда, в санчасти, Пашка сказала ей: «Уедешь — забудешь!» Но нет, не получалось. Спасаться от тоски можно было только в работе, на людях.
Дружила Надя со всей бригадой, однако близких подруг у нее не было, не хотела вопросов, избегала задушевных разговоров. Правда, Аня полюбопытствовала однажды:
— Ты сама откуда будешь?
— Издалека, с Воркуты.
— Где это? — Аня о таком городе и не слышала.
— На дальнем Севере, за Полярным кругом.
— Чукча?
— Нет, я русская, просто жила там!
— Замужем не была?
— Нет!
— А парень у тебя есть?
— Нет у меня никого! — отрезала недовольно Надя.
— Так уж и нет! — не поверила Аня, но, заметив, что Наде неприятен этот разговор, миролюбиво добавила: — Ну, этого добра всегда найдешь, если захочешь!
В один из выходных дней Надя отправилась в Калугу. Накануне на Арбате она купила торт «Сказку», недорогой, но очень красивый, украшенный розами и цукатами, и коробку конфет «Вишня в шоколаде». Когда-то Клондайк так называл ее глаза. Ехать надо было около шести часов поездом и еще где-то разыскивать улицу Огарева. Чтоб вернуться в тот же день, пришлось встать пораньше, добраться до Киевского вокзала и поспеть на первый «паровичок».
— Сразу бери обратный билет, да не забудь, взгляни на расписание, когда обратно, а то просидишь у тетки до утра! Да книжку возьми почитать в дороге, — сбесишься шесть часов сидеть на одном месте.
Книг у Нади не было, и Аня взяла у соседей, обернутую в газетный лист.
— Смотри, не утеряй, библиотечная!
В переполненном вагоне Надя забыла о чтении. Стоя на одной ноге, думала, как сохранить торт, не смять в лепешку. Но после Обнинска освободились места, и она с удовольствием села у окна. Накануне шел проливной дождь, и окно было так заляпано потоками грязной воды, что смотреть в него не имело смысла, все равно ничего не видать. Она вспомнила про книгу, достала из сумки и прочитала заглавие: «Русские поэты XIX века» — это был учебник. Почувствовав некоторое разочарование, она открыла книгу посередине, наугад, и прочитала: Федор Тютчев (1803–1873)… «Я очень люблю Тютчева», — сказал ей Клондайк, а дальше стихотворение, от которого у нее перехватило дыханье:
Люблю глаза твои, мой друг…
И сквозь опущенных ресниц
Угрюмый, тусклый огнь желанья.
Она быстро захлопнула книгу. «Господи! Неужели я никогда не освобожусь, неужели на всю жизнь я прикована к своим воспоминаньям! — взмолилась она. — Ведь нет его, нет и никогда не будет!» Она отвернулась к окну, чтоб унять готовые слезы, на ее счастье в дверь вагона, толкая вперед ящик, прошла мороженщица, и Надя с радостью купила эскимо, чтоб хоть как-нибудь отвлечься, чего в другое время никогда не позволила бы себе: мороженое — враг голоса.
На часах вокзала «Калуга» было около часу дня, когда она сошла с поезда на перрон. Пройдя с толпой через вокзал, она вышла на привокзальную площадь, где огибали маленький сквер автобусы, и остановилась в раздумье, в какую сторону направиться или лучше спросить кого-нибудь из местных, кто знает улицу Огарева. Рядом остановилась зеленая «Победа», дверь растворилась, и шофер пригласил:
— Садитесь, девушка, если недалеко, подвезу.
В Надины расчеты не входило разъезжать на машинах, но, сообразив, что Калуга не Москва и дорого не запросят, уселась на переднее сиденье.
— Куда вас отвезти? — весело спросил паренек, чем-то напомнив ей Валька.
— Сама не знаю, где-то есть у вас улица Огарева, может, знаете?
— Улица Огарева? Рукой подать! — И точно, не прошло и десяти минут, как он бодро объявил: — Вот она самая, улица!
Живописные, одноэтажные, старые домики в три-четыре окна, такие вроде одинаковые и в то же время совсем разные, расположились по обеим сторонам улицы. Каждый по-своему украшен наличниками с кружевной резьбой и всякими замысловатыми загогулинами. В маленьких двориках, за высокими сплошными заборами, в щели можно было увидеть клумбы, сады и крошечные огородики. Вдоль всей улицы огромные старые тополя, смыкаясь высоко вверху своими могучими кронами, создавали как бы естественный шатер, полный тенистой прохлады.
— Улица какая допотопная! — не удержалась Надя, хоть дала себе слово не вступать в разговоры с посторонними.
— Да, домишки еще до революции строились, — охотно отозвался шофер. — Скоро все на слом пойдут, многоэтажки будут строить.
— Жалко! Красиво тут, — Надя вздохнула, вспомнив безликие, однообразные дома, какие ей приходилось отделывать.
— Хо! Жалко! А людей не жалко, зимой воду на коромыслах таскать? А печки да керосинки топить? Скажешь тоже! — разошелся было парень, но тут же резко затормозил у тротуара. — Вон он твой дом! Тебя подождать иль как?
— Зачем? — удивилась Надя, протягивая ему три рубля. — Хватит?
— Вижу, что не здешняя, может, Калугу посмотреть захочешь? — спросил он, пряча деньги в карман.
— А чего здесь интересного?
— В Калуге-то? — искренне удивился он. — Да ты о Циолковском когда-нибудь слышала?
— Слышала!
— Так он у нас тут жил и работал, и дом его тут! Гимназия, где преподавал. Да здесь Ока одна что стоит! И так, по городу поездить можно!
— Спасибо! Машина-то у тебя чья?
— Машина? Машина директора! Директор с женой в Москву поехал. Теперь до вечера, к восьми, к поезду за ним поеду.
— Ладно, как-нибудь в следующий раз!
— Ну, как знаешь! — обиделся он и на полной скорости с ревом пронесся по улице.
Небольшой дом, в четыре окошка, встретил Надю негостеприимным молчанием. Несколько раз она с силой надавливала кнопку, звонка, напрасно стараясь извлечь из него хоть какой-нибудь звук… Пришлось пустить в ход кулаки. В маленькое оконце ей был виден коридор, где на столе горела керосинка с кастрюлей. Значит кто-то все же был дома. Побарабанив еще, она наконец добилась своего. Откуда-то издалека послышались шаркающие шаги, затем дверь отворилась ровно настолько, насколько можно было увидеть часть лица и стекло очков.
— Кого надо? — спросил приглушенный голос.
— Мне Варвару Игнатьевну Михайлову нужно!
— По какому делу?
— Я Надя Михайлова, племянница ее! — уже начиная сердиться, ответила Надя.
— Батюшки! — За дверью послышалась негромкая возня, и дверь со скрипом распахнулась. На пороге показалась пожилая женщина, отдаленно похожая на отца высоким ростом, худощавостью и густыми, с сильной сединой, русыми волосами. Она выглянула на улицу, как бы проверяя, не видел ли кто ее посетительницу, и без видимой радости произнесла:
— Заходи, раз пришла!
Две смежные комнаты, разделенные аркой на двух деревянных колоннах, нарядная печь из цветных старинных изразцов и высокое черное трюмо, украшенное резными гирляндами роз, придавали дому облик той старины, что видела Надя на картинах передвижников. Варвара Игнатьевна же, наоборот, была одета опрятно, вполне современно и даже с некоторой претензией на моду. Надя поставила торт и коробку на маленький столик и встала, ожидая приглашения хозяйки.
— Ну-с! Зачем пожаловала? — спросила Варвара Игнатьевна низким, глуховатым голосом, пристально разглядывая Надю из-за стекол очков недобрыми глазами. Надя, никак не ожидая такого приема, несколько растерялась, не зная, что ответить. «Действительно, зачем я пожаловала?» — Вы тогда писали мне, когда мама умерла, что вещи…
— Какие вещи? — быстро перебила ее тетя Варя. — Все вещи ваша соседка прибрала, у меня не было возможности взять вещи.
— Простите, я не так выразилась, — поспешила исправиться Надя. — Письма там папины и альбом с фотографиями. Мне больше ничего не нужно!
— Почему же? — заметно потеплела и изменила тон Варвара Игнатьевна.
— Я не живу больше в Малаховке, теперь я в Москве, и мне их просто девать некуда, кроме папиных писем и фотографий.
Убедившись, что Надя не претендует на вещи, Варвара Игнатьевна и совсем смягчилась.
— Дай Бог мне память, куда я все подевала? — сказала она, сморщив свой невысокий лоб.
Письма оказались у нее в комоде, и, постояв несколько минут, она достала из нижнего ящика сверток, обернутый пожелтевшей газетой.
— Вот, смотри! Что тебя еще интересует?
Надя вцепилась в бесценный пакетик и аккуратно стала развертывать. Узенькая бархатная тесемочка, которой были обвязаны письма, оказалась не что иное, как лоскут от платья американской миллионерши.
— Кормить мне тебя нечем, а чаем угостить могу, — скосив глаза на столик, где лежал торт с конфетами, сказала Варвара Игнатьевна.
— Что вы! Я сыта, я совсем не хочу есть! — отказалась Надя, чем еще больше расположила к себе тетку. Она взяла со стола чайник и прошаркала с ним за дверь, а Надя устроилась на диване разбирать содержимое пакета.
Первое, что попалось ей на глаза, было наградное удостоверение и две вырезки из газет со статьями о подвиге ее отца. Затем шли его письма к матери. Все они, как одно, начинались словами: «Родная моя Зинуша…» — дальше о детях, о своих фронтовых делах, и заканчивались все тоже одинаково: «Целую кр. кр. до встречи» или «до скорой встречи, твой Николай».
Одно недоконченное письмо на листке без начала. Надя узнала руку матери: «А вчера Воздвиженье было, и журавли летели низенько так. Две стаи небольшие и все кричали, жалобно! Все останавливались и смотрели на них. Многие плакали, и я тоже. Думала, где ты теперь, мой родной». Дата 13 сентября 42 года. И тут же лицо матери, кроткое, маленькое, большеглазое, с бескровными губами, вспомнилось Наде. Такая хрупкая пичужка, всегда в хлопотах о детях, о семье. За что ж судьба была так несправедлива, жестока к ней? Люди любили ее за то, что зависти она ни в ком не вызывала, а только сочувствие, желание помочь ей. Несколько писем Нади с Воркуты. Читать их она не стала. Стыдно! Одни просьбы. «Мама, пришли, пожалуйста» то мыло, то чулки, то лекарство. Не подумала дурной головой, а где было матери взять все это.
— Вот еще что-то ваше, — сказала Варвара Игнатьевна и подала небольшой кожаный мешок.
Надя сразу узнала его. В нем мать держала всякие принадлежности для шитья. Нитки, иголки, наперстки, пуговицы и крючки. Называли мешок ласково: — «торбочка».
— Пригодится чего поштопать или зашить, — сказала тетя Варя и пошла за чайником.
Надя высыпала содержимое «торбочки» на диван просто так, вспомнить о той, кто держал ее, пользовался ею. Среди катушек с нитками и штопкой она увидела крохотный узелок из марли и развязала его. Там оказались маленький золотой крестик и колечко с изумрудом, подаренное матери бабушкой в день рождения Нади. Зинаида Федоровна никогда не носила их и берегла «пуще глаза». Только один раз, как писала она в лагерь Наде, хотела продать кольцо на «адвоката», да, видно, не понадобилось. Зеленый камень был невелик, чуть больше чечевичного зернышка, и два белых прозрачных по бокам, зато кольцо было настоящее, золотое. На внутренней его стороне стояла цифра 96. Надя примерила и осталась довольна — кольцо пришлось ей впору на безымянный палец. «Носить буду, не сниму теперь, а разбогатею, куплю цепочку на крест и тоже буду носить».
— Еще альбом должен быть, желтый, бархатный такой, с фотографиями, — спросила Надя.
— Альбом? Не помню, может, в кладовой где, я посмотрю. Ты адрес оставь, я напишу, как найду.
Чай у тети Вари был очень вкусный, душистый, с липовым цветом, с малиновым вареньем.
— Малина у меня своя. Садик там, за домом, с гулькин нос: две сливы, клубничка. Только сил уже нет ухаживать.
— Если можно, письма я с собой возьму и вырезки из газет тоже, где о папе написано, хочется подругам показать.
— Возьми, конечно, все твое, и отцом гордиться не грех. В роду у Михайловых до третьего колена все герои были.
— Неужели? — удивилась Надя.
— Да! — с гордостью сказала тетя Варя. — Твой прапрадед Михайлов за Шипку Георгия имел, прадед Михайлов в японскую за Порт-Артур отличился, а мой отец, дед твой, Андреем Первозванным в германскую награжден был, и в гражданскую за Перекоп Миронов самолично орден приколол. Про отца своего сама знаешь, — тетя Варя взглянула на Надю осуждающе. — Так-то, милая, Михайловы-мужчины все герои были. Она замолчала, но через некоторое время начала снова. — Вот мать твою я, по правде сказать, не любила.
— Отчего же? Она очень хорошая была, — обиделась Надя.
— Да уж чего там хорошего? Ни красы, ни радости, и семья её тоже…, поповская!
— Как это поповская?
— Поповна она была, мать-то твоя! Дед твой до революции попом в Инсаре был — служитель культа, как теперь называют.
— Главное, не воры, не грабители, не убийцы, не предатели! — возразила ей Надя, а про себя добавила: «и служили Богу, а не дьяволу в лице Сталина».
— Николай, отец-то твой, красавец был писаный! Все мои подружки в него влюблены были. И руки золотые, все умел, за что ни возьмется, все горит. Кабы не мать твоя, из поповской-то семьи, он в большие люди вышел бы. А то так и захряс!
Воспоминания, видно, очень рассердили тетю Варю. Брови ее сошлись на переносице, рот стал жестоким, а глаза сверкали из-за стекол очков, как два уголька.
— Попа-то, деда твоего, в революцию будто бы в Соловки сослали… там и сгинул…
Этого Надя уже выдержать не могла: «Хватит с меня старую чертовку выслушивать!» — и решительно поднялась.
— Мне пора!
— Что же, я не задерживаю. Пора так пора!
— Спасибо за чай!
— Ты где сейчас? Чем занимаешься?
— Работаю, скоро учиться пойду.
— Так, так, а где работаешь?
— На строительстве.
— Хорошо получаешь? Смотрю, кольцо у тебя дорогое. Изумруд, что ли? Да еще с двумя бриллиантиками!
— Да, бабушкино.
— Осталось, значит, припрятала! Их в революцию хорошо растрясли. Учти, изумруд — камень майский, счастье приносит только тому, кто в мае рожден!
— Значит, мне принесет!
— Ну, пока-то не больно осчастливил, — насмешливо сказала она, взглянув на Надю из-под очков. Проводив ее до наружных дверей, предупредила: — Ты часто-то без надобности не приезжай! Соседи у меня гадкие, завидущие, увидят, начнут пытать, кто такая да откуда? Объясняй им! Ты пиши, если что понадобится. А лучше свой адрес оставь.
— Я, может, комнату получу, — соврала Надя.
Услыхав о комнате, Варвара Игнатьевна оживилась:
— Разживешься добром, не забывай тетку, а то пенсия у меня маленькая, учительская, едва концы с концами свожу.
— Обязательно! — пообещала Надя.
До отхода ее поезда оставался добрый час, и от нечего делать Надя зашла в привокзальный буфет. Чай у тети хоть и вкусный, но сытности в нем мало. Бутерброды с позеленевшей колбасой, и скрюченным сыром могли возбудить аппетит только лишь у доходяги-зека или голодающего с Поволжья, зато очереди не было, и полки гнулись под тяжестью красочных бутылок всевозможных названий со спиртными напитками.
— Возьми лучше винегрет и яйцо, свежее! — пожалела Надю буфетчица.
«И почему это у нас все такое недоброкачественное, недобросовестное», — посетовала Надя, уминая винегрет, где преобладала картошка с ослизлыми солеными огурцами.
В выходной день с вечерним поездом из Калуги мало кто ехал в Москву, и вагоны отходили от платформы полупустые. Надя заняла место у окна, недалеко от выхода и опять достала книгу со стихами. Нашла Тютчева, набралась духу и прочитала все стихотворение, которое когда-то так смутило ее своей откровенностью.
«До чего же я была глупа! Не поняла, как удивительно красиво можно сказать стихами о сокровенном».
А другое стихотворение Тютчева «Я очи знал — о, эти очи!» уже не могло обойтись без слез.
«Я считал, это просто поэтическое сравнение, а у тебя не глаза, у тебя очи!» — сказал ей Клондайк.
Хорошо, что никто не сидел с ней рядом и напротив тоже никого не случилось. «Наверное, смешно я выгляжу со стороны, ведь не объяснишь всем, что глаза у меня на мокром месте».
Только после Нары начали появляться дачники, а уже ближе к Москве народу набилось до отказа, не то что читать, рукой пошевелить нельзя было. В тамбуре расположилась веселая компания парней с двумя гитарами. Играли скверно, но очень громко, насколько позволяли струны, и горланили знакомую Наде песню, которую пели блатнячки в этапном вагоне.
А на дворе чудесная погода,
В окно сияет месяц молодой,
А мне сидеть осталося три года,
Душа болит, так хочется домой!
«Кто они? Мои ровесники? — старалась угадать Надя. — Бывшие зеки или будущие, на очереди? Отчего из всех наших прекрасных песен они выбирают блатные? Поэзию урок и уголовников. Почему не поют о «Бригантине»? И почему эти «Мурки», «Централки», «Таганки» так живучи? А ей весь этот уголовный фольклор всегда внушал непобедимое отвращение. Неужели правы были те, кто говорил ей «там, в тех местах»: «Потомки уголовного элемента, выпущенные на свободу волной революции, посеяли свое адское семя, прихватив с собой из тюрем и каторг песни и воровской жаргон, и образумить их мог не деспот, такой же уголовник как и они, а Христос, отвергнутый и поруганный ими.