3. Трагедия борьбы
3. Трагедия борьбы
Нарождение так называемого прогрессивного блока сопровождалось расколом фракции «русские националисты», председателем которой был П. Н. Балашов. Отколовшиеся члены Государственной Думы, сторонники блока, образовали новую фракцию — «прогрессивные русские националисты», избравшую своим председателем графа В. А. Бобринского. Меня избрали товарищем председателя, но Владимир Алексеевич часто отсутствовал, и фактически мне пришлось руководить народившейся фракцией. Правая фракция, которая не входила в блок, обрушилась на нас с критикой и нападками.
В это время обсуждался вопрос о военной цензуре, введенной Сухомлиновым. Она существовала с начала войны, но незадолго до своего смещения он ее еще усилил. При этом получались всякие нелепости. Например, когда против Сухомлинова началось следствие, то из-за цензуры, им же введенной, газеты имели такой вид — громадными буквами было напечатано:
«Дело Сухомлинова. Верховная следственная комиссия в своем последнем заседании обсуждала вопрос о деятельности бывшего военного министра В. А. Сухомлинова», — а затем пустое место.
Но как вопрос о военной цензуре ни был актуален, сформирование прогрессивного блока занимало членов Государственной Думы еще более. Поэтому во время окончания первого обсуждения законопроекта об учреждении военной цензуры выступавшие ораторы, начиная с этого вопроса, несмотря на неоднократные призывы председателя не отклоняться от темы, перескакивали на критику блока.
28 августа 1915 года на программу прогрессивного блока особенно напали националист Петр Африканович Сафонов и независимый Михаил Александрович Караулов.
П. А. Сафонов, обращаясь к нам, заявил под аплодисменты правых, что в наших попытках провести программу блока мы встретим с их стороны «самое энергичнейшее противодействие…»
Касаясь раскола в русской национальной фракции, оратор охарактеризовал его как крупное политическое явление, имеющее серьезное значение, когда целая группа, исповедующая определенные политические принципы, перешла в другой лагерь, отказавшись от них.
Он считал, что «пользуясь затруднительным положением страны, известные политические группы пожелали достичь осуществления той политической программы, которой в течение многих лет добивались».
Но главный упор в своей критике Сафонов делал на еврейский вопрос, выразившись так: «При восстановлении чистоты программы национального союза, в основу которого поставлено: «Еврейское равноправие недопустимо», новая группа написала: «Вступление на путь отмены ограничений в правах евреев».
Несмотря на войну, отношение фракции правых к еврейскому вопросу не изменилось. А мне не могли простить моего участия в защите Бейлиса.
Чтобы ответить на нападки Сафонова, мне, как и прочим, выступавшим до меня, пришлось начать с военной цензуры. Я описал одну юмористическую сценку, связанную с введением у нас цензуры, свидетелем которой был.
— Больше года тому назад, — сказал я, — в самом начале войны, будучи в Киеве, я получил вызов, как тогдашний редактор газеты «Киевлянин», от высшей военной власти явиться к одному лицу. Ему было поручено ознакомить местных газетных деятелей с требованиями вводившейся военной цензуры.
Немедленно приехав, я застал этого человека, окруженного, если можно так выразиться, стаей газетчиков, которые с испуганными лицами слушали его и спрашивали:
— Вот это можно?
Ответ:
— Нет!
— А вот это?
— Ни в коем случае!
— А это?
— Боже сохрани!
Так сыпались вопросы один за другим, и на каждый вопрос получался отрицательный ответ. Наконец совершенно перепуганные люди стали спрашивать явно несуразные вещи. Например, один из них спросил:
— Скажите, пожалуйста, вот те объявления о мобилизации, которые расклеиваются по заборам, это можно печатать в газетах?
К моему величайшему изумлению, получился ответ, правда, после некоторого раздумья, но в категорической форме:
— Ни в коем случае нельзя.
И когда кто-то спросил:
— Собственно, почему же нельзя?
Ответ получился еще более интересный:
— Ну, как вы этого не понимаете? Ведь забор ваш в Германию послать нельзя, а номер газеты пошлют же?!
Но, к величайшему огорчению, такой же взгляд и отношение к делу из узкой цензурной области перебросился и в более широкий круг понятий. Мы видим, что в больших государственных и общественных делах происходит нечто подобное…
Тут я попытался ответить нападавшим на прогрессивный блок. При этом я предупредил, что никаких выпадов, никакой полемики я допускать здесь не хочу.
— У нас у всех один враг — Германия, а со своими согражданами бороться не станем, — сказал я. — Можете на нас нападать, мы будем защищаться только в пределах строгой необходимости. Быть может, в этой великой борьбе вы еще пойдете с нами.
Я считаю, что неравноправие евреев есть страшно тяжелая цепь для обеих сторон, для еврейской эта цепь, понятно, почему тяжела, но не менее тяжела она и для нас, потому что основывается на презумпции нашей слабости. А черта оседлости снята не вашим и не нашим или каким-нибудь иным желанием. Она снята военными событиями, так что нечего о ней и разговаривать.
Но еще лучше моего ответил им А. И. Савенко:
— Мы победили самих себя. Мы победили самих себя потому, что сумели встать выше узкой партийности. Мы нашли в себе мужество пойти на известную уступку, на известные жертвы, чтобы этой ценой достичь в Государственной Думе большинства ради победы над общим врагом, ради спасения России.
* * *
20 января 1916 года председателем Совета Министров назначают гофмейстера Бориса Владимировича Штюрмера, о котором столица выражалась так:
— Абсолютно беспринципный человек и полное ничтожество…
Известный поэт Александр Блок рассказывал:
— Замена на посту председателя Совета Министров окончательно одряхлевшего бюрократа Горемыкина Штюрмером заставила многих призадуматься. Штюрмер имел весьма величавый и хладнокровный вид и сам аттестовал свои руки как «крепкие руки в бархатных перчатках». На деле он был только «футляром», в котором скрывался хитрый обыватель, делавший все «под шумок», с «канцелярскими уловками»… «Старикашка на веревочке», как выразился о нем однажды Распутин, которому случалось и прикрикнуть на беспамятного, одержимого старческим склерозом и торопившегося, как бы только сбыть с рук дело, премьера.
За внешность его называли «святочным дедом». Но этот «дед» не только не принес порядка России, а унес последний престиж власти. К тому же этот «святочный дед» носил немецкую фамилию. Чувствовалось, что он окружен какими-то подозрительными личностями. Но разве дело было в этом? Дело было в том, что Штюрмер — маленький, ничтожный человек, а Россия вела мировую войну. Дело было в том, что все державы мобилизовали свои лучшие силы, а у нас сделали премьером «святочного деда».
И кому охота, кому это нужно было доводить людей до исступления?! Что это, нарочно, что ли, делалось?!
* * *
Думу все же не разогнали. И не только не разогнали, а по ее настоянию сняли крамольного Горемыкина. Нужно было представить общественности в лице членов законодательных палат нового премьера Б. В. Штюрмера и новое правительство. В силу этого обстоятельства занятия четвертой сессии Государственной Думы 9 февраля 1916 года с семнадцатого заседания были вновь возобновлены.
На кафедре в Таврическом дворце предстал с разъяснениями «святочный дед» и его министры: военный — генерал от инфантерии А. А. Поливанов, морской — адмирал И. К. Григорович и иностранных дел — С. Д. Сазонов.
Отвечая на другой день, 10 февраля 1916 года, правительству, я, разумеется, не мог критиковать Б. В. Штюрмера, который только что был назначен и не успел еще чем-либо проявить себя. Я постарался выяснить, в чем была главная ошибка ушедшего И. Л. Горемыкина, для того, чтобы его последователь не повторил ее.
В чем же она состояла? Фраза, ставшая банальной во всей России, что эту войну ведет весь народ, эта мысль, ясная для всех, не доходила до главы правительства. Иван Логинович считал, что войну ведет армия и ее военачальники, и ответствен за нее только венный министр, а правительство и он сам как его глава тут ни при чем.
Я попытался раскрыть весь ужас, вытекающий из такой деятельности, а вернее — бездеятельности правительства. Ужас этого положения был особенно понятен, ибо все знали, что Горемыкин, занимая враждебную позицию по отношению к прогрессивному блоку, был послушным орудием в руках придворного окружения во главе с Распутиным.
Под возгласы слева: «Правильно, верно!» — я сказал, что в государстве нужна какая-то голова, осмысливающая весь большой процесс народной жизни во время войны, чтобы туда, где происходит нехватка чего-либо, сейчас же приходила на помощь государственная власть, чтобы она, эта власть, в роли государственного смазчика, все время лила бы благодетельное масло там, где подшипник может вспыхнуть и загореться от трения.
— Выполняется ли эта задача властью? — спросил я. — К сожалению, прежней властью она совершенно не выполнялась, и той головы, которая думала бы обо всем этом, в Российской империи не было.
Я предложил новому правительству составить план с ясным отчетом о нашей политике по всем важнейшим отраслям. Этот план должен был быть гибким, приспособляющимся к обстоятельствам, учитывающим возможные изменения в стране при наступлении, позиционной войне и отступлении, отметающим все старые, отжившие системы.
— Именно вот создание такого плана, — сказал я, — и внесение его сюда, в Думу, является самой неотложной задачей минуты. Здесь нужно поставить ан него наш штемпель и тогда властно и решительно провести его в жизнь. Властно и смело, потому что без властности, без смелости вообще выиграть войны немыслимо.
Но немыслимо было ее выиграть и без государственной мысли. А между тем эта мысль росла снизу, а не сверху. Она пробивалась на всех совещаниях со стороны Государственной Думы, через Центральный военно-промышленный комитет. Там люди обмозговывали в широком масштабе, как планомерно объединить действия.
Но между всеми этими патриотическими стремлениями, попытками, предложениями нужен был какой-то контакт. Нужен был некий объединяющий купол. Где же он мог быть, где его взять? Или в каком-то «сверхсовещании», или в Совете Министров. В Совете Министров под сенью мыслящего за империю «святочного деда»? Какая горькая ирония!
Так все наши действия, подсказанные и опытом, и здравым смыслом, с самым горячим патриотизмом, разбивались об отсутствие единения.
Разумеется, в своей речи я не помянул «святочного деда», но она все же вызвала крайнее раздражение в среде моих бывших товарищей по фракции. Вероятно, их раздражали также овации в мой адрес со стороны левых скамей.
Под рукоплескания в центре и слева, смех и голоса: «Браво!» — я сказал, указывая направо:
— Не могу припомнить, когда правые призывали нас всех и всю страну к забвению распрей… Я ушел с этих скамей, когда увидел, что распри для них не печальная необходимость, а излюбленное ремесло…
— Это некорректно! — закричал в ответ Марков-второй. — Мы вам это напомним, мы вам напомним Бейлиса!
И они действительно напоминали мне это не раз. Мой трезвый взгляд на еврейский вопрос был для них непереносим потому, что я слыл за главу русского антисемитизма. Поэтому нижеследующее мое заявление с кафедры Государственной Думы, сделанное несколько позднее, в одном небольшом выступлении по мотивам голосования 8 марта 1916 года, окончательно привело их в крайнее негодование и ярость.
— Господа, — обратился я тогда к ним. — Скажу вам откровенно. Может быть, я не доживу, но буду счастлив за тех людей, которые доживут до той счастливой минуты, когда мы сможем сказать о том, что все ограничения с евреев сняты, потому что это тяжкое для нас бремя…
Конечно, они не смогли мне этого простить, как не простили Бейлиса.
От фракции правых выступил ректор и профессор Новороссийского университета Сергей Васильевич Левашов. От их имени он заявил, что будет бороться с блоком всеми способами, имеющимися в их распоряжении. Перед этим он говорил о той эпохе, когда народ смел изменнических бояр и спас отечество.
— Не знаю, — сказал я, обращаясь к правым, — может быть, именно к этим способам хотят прибегнуть в борьбе с блоком, но ведь тогда во главе народа стал Минин… Мне кажется, что это не по вашему плечу шуба…
На это П. В. Новицкий воскликнул:
— А по вас Бейлисовые ермолки!
— Минин говорил, — продолжал я, — отдадим все самое дорогое, заложим жен и детей. А вы? Что вы способны пожертвовать, когда не хотите уступить тех скромных предложений, на которых объединилось большинство, слывущее здесь под названием блока.
Они смолчали…
* * *
Так развертывалась эта психическая битва на два фронта. Мне, убежденному монархисту, приходилось вести тяжкую безнадежно трагическую борьбу не только с правительством монарха, за которого я готов был отдать свою жизнь, но и со своими бывшими единомышленниками, считавшими меня ренегатом, предателем их монархических идей, понимаемых ими слишком узко, слишком слепо. Они не видели той пропасти, куда катились…
Во имя чего же я боролся? Во имя спасения страны, во имя спасения династии, без которой я не мыслил существование России. Поистине эта борьба была трагической, ибо я уже тогда предчувствовал ее исход, видел всю ее безнадежность, всю обреченность всех и вся. Трагизм этот усугублялся тем, что верховная власть, по-видимому, тоже была слепа, не видела или, может, не хотела видеть раскрывающейся перед нею бездны…
Неужели же никто не в силах был их вразумить?! Ведь нельзя же так, нельзя же было раздражать людей, страну, народ, льющий свою кровь без края, без счета. Неужели эта кровь не имела своих прав? Неужели эти безгласные жертвы не имели права голоса?
Не все ли равно, в конце концов, какой «святочный дед» Штюрмер? Допустим, что он самый честный из честных. Но, если, правильно или нет, страна помешалась на «людях, заслуживающих доверия», почему их не попробовать? Отчего их было не назначить?..
Допустим, что эти люди доверия были плохи. Но ведь «Столыпина» не было на горизонте. Допустим, Милюков — ничтожество… Но ведь не ничтожнее же он Штюрмера… Откуда было такое упрямство? Какое разумное основание здесь, какое?
Совершалось нечто трансцендентально иррациональное…
Имя ему — Распутин!
Есть нечто, перед чем бессильно опускаются руки… кто хочет себя погубить, тот погубит.