V. Возобновление борьбы
V. Возобновление борьбы
Мы высоко подняли головы, а наши каратели понурились. Как-никак, а данное нам обещание заменить всю администрацию лагеря не предвещало для них ничего хорошего. И впрямь, скоро нас известили, что генерал-майор Семенов снят с должности начальника Управления и назначен его заместителем. Новым начальником назначен генерал-майор Царёв. Кроме этого, нам сказали, что ст. лейтенант Ширяев и старшина Бейнер, которых мы обвиняли во многих убийствах заключённых, сидят уже в тюрьме.
Но всё это делалось так, для вида. Семенова не заменили, только понизили в должности, про Ширяева и Бейнера мы знали только то, что нам было сказано. А на самом деле? Поэтому мы не могли успокоиться. Мы хорошо знали, какой будет наша судьба после того, как комиссия вернётся назад в Москву, а мы снова окажемся с глазу на глаз со старой администрацией.
Комиссия, однако, не торопилась покидать Норильск. Каторжники 3-го лаготделения всё ещё сопротивлялись. Разгневанный Кузнецов пробует морить людей голодом. В зону перестали завозить продукты, перекрыли воду. Каторжники решили известить об этом население города. Среди них нашёлся специалист по типографскому делу Петро Мыколайчук из Умани, который мастерски выдолбил на камне разные тексты для листовок. Люди принесли все свои запасы бумаги, и начался массовый выпуск листовок. Некоторые листовки писались просто от руки. Первая серия этих листовок сообщала населению города про то, что заключённых морят голодом, не дают воды.
Листовки разбрасывались по городу оригинальным способом. Семь бумажных змеев, поднимаясь вверх, несли с собой до 300 листовок каждый. Листовки подвязывались под змеем скрученными в трубку и перевязанными ниткой. Из-под нитки свисал подожжённый ватный фитиль. К тому времени: когда змей поднимался достаточно высоко, фитиль догорал и пережигал нитку; листовки рассыпались во все стороны. А дальше ветер разносил их по всему городу и даже далеко за его пределы. Некоторые из них долетали даже до Игарки.
Конвоиры пробовали стрелять по змеям. Случалось, и попадали, но это не прерывало их полет. Так на Норильск было выпущено около сорока тысяч листовок. В городе были созданы специальные комсомольские бригады, которые эти листовки собирали.
Однако уже первая серия листовок сделала своё дело: в зону завезли продукты, пустили воду.
Ободрённые своим успехом заключённые 3го лаготделелния ежедневно извещали население города о состоянии своих дел и о своих требованиях к правительству. Для ознакомления приведу некоторые образчики этих листовок.
Нас расстреливают и морят голодом
Мы добиваемся вызова Правительственной Комиссии. Мы просим Советских граждан оказать нам помощь — сообщить правительству СССР о произволе над заключенными в Норильске
Каторжане 3го отд.
Солдаты войск МВД!
Не допускайте пролития братской крови
Да здравствует мир, демократия и дружба народов.
Каторжане Горлага
В ночь на 29 июня пьяные офицеры — Полостяной, Калашников, Никифоров и другие — ворвались с оружием в лагерь и приказали солдатам открыть огонь по беззащитным.
Советские граждане! Сообщите правительству! Предотвратите очередной Рюминский произвол.
Каторжане Горлага.
Граждане цементного, кирпичного, известкового завода, не верьте отщепенцам, которые бросили своих братьев по заключению и по приказу капитана Шахматова наговаривают на них напраслину, якобы мы хотим вырваться за зону и Вас всех побить и изнасиловать. Мы с вами работали на заводах, разве мы вольнонаемных хоть одного оскорбили или обидели?
Позор предателям, убежавшим из зоны: Силецкому, Аржанову, Яковлеву, Спасебе, Махутину.
Каторжане Горлага
Примечание: образцы этих листовок получены автором в музее города Норильска в 1993 году во время презентации музея. Среди многочисленных экспонатов, которые освещают события 1953 года, там, над головами посетителей, гордо возвышается один из тех легендарных змеев, что в своё время поднимали высоко в воздух свёртки листовок каторжан.
Однако Кузнецов не мог сосредоточить всё своё внимание на одном 3 м лаготделении, потому что, наверное, побаивался, что другие лаготделения могут снова восстать; на этот раз уже в знак солидарности с каторжанами. Поэтому он сперва решил учинить расправу над инициаторами и активистами сопротивления в тех лаготделениях, где борьба уже была прекращена.
А тем временем из Москвы в Норильск прибыл помощник Генерального Прокурора государственный советник II ранга Вавилов.
Расправа над нами началась таким образом: 22 июня из 5го лаготделелния в 4е переводят «по хозяйственным соображениям» семьсот заключённых. Этапный список был составлен так, что в него, кроме обычных, ни в чём не замеченных заключённых, входили все те, кто подлежал немедленной изоляции. Вели их под конвоем, но не всех сразу, а отдельными группами, по сто человек в каждой. И провели их напрямик через тундру. Посреди тундры, в ложбине, так, чтобы ниоткуда не было видно, первую группу встречает полковник Кузнецов с членами своей комиссии и группой офицеров и надзирателей Горлага. От группы отделяют пятерых заключённых и под спецконвоем отводят в неизвестном направлении. Остальных приводят в нашу 4е лаготделение. Через такую процедуру отсева прошли все семь групп заключённых, переведенных к нам из 5го лаготделения.
Таким образом, расправа, которую мы ожидали лишь после того, как Московская комиссия покинет Норильск, началась не только в присутствии Комиссии, но под её непосредственным руководством. Мы поняли, что это было только начало, что такой отсев неминуемо произойдёт во всех лаготделениях, и почему-то верили, что расправа над нами будет «мокрой».
— Их всех перестреляют! — обратился я к заключённым, которые прибыли из 5го лаготделения. — Мы должны их спасать! Сделаем так: вы подходите к вахте и требуете, чтоб вам вернули их всех назад. Если их не вернут, вы не выходите на работу, а мы, в знак солидарности с вами, тоже не выйдем. Надо дать им ощутить, что с нами нельзя делать всё, что им вздумается.
Но заключённые 5го лаготделения моё предложение отклонили. Возможно, их отношение к этой проблеме обусловливалось, в первую очередь, инстинктом самосохранения. Теперь, когда над их головами буря уже пронеслась и их не задела, они предпочитали притихнуть, чтобы, чего доброго, не накликать на себя новую беду. Никто уже не хотел рисковать своей жизнью.
Мы волей-неволей приготовились к выходу на работу, но ещё ожидали прихода с работы нашей первой смены. Вдруг по всем баракам затрещали электрозвонки, забегали надзиратели, торопливо подгоняя людей к вахте.
Я пошёл к вахте, а несколько заключённых вскарабкались на крышу самого высокого барака, чтобы проследить, что делается на Горстрое, где работала наша первая смена.
Ворота вахты уже открыты; возле них стоит начальник лаготделения ст. лейтенант Власов.
— Что это такое, Власов? — спрашиваю его.
— Как это что? Обычный выход на работу, — отвечает он.
— А почему вы его раньше времени начинаете?
— Это не раньше времени. Вам уже пора выходить.
— А вы знаете, что после того, как у нас введен восьмичасовый рабочий день, мы выходим на работу только тогда, когда с работы придёт наша первая смена?
— Первая смена уже идёт. Вы с нею встретитесь.
Тем временем наблюдатели с крыши сообщили, что с Горстроя ещё никто не вышел.
— Неправда, — возразил я Власову. — С Горстроя ещё никто не вышел. Так что знайте, что пока в зону не войдёт наша первая смена, мы на работу не выходим!
Власов пошёл к телефону, а я остался караулить возле вахты. С крыши сообщили: с Горстроя вышла группа заключённых, около ста человек, и направилась в тундру.
Ко мне подходит Власов и говорит:
— А теперь ваши уже идут. Выходите и убедитесь, что это правда.
— С Горстроя вышло сто человек, и их повели не в лагерь, а в тундру, — говорю я Власову. — Я ещё раз заявляю вам, что мы не выйдем на работу до тех пор, пока не увидим их всех вот здесь и не убедимся, что ни с кем ничего плохого не случилось.
Увидев, что первую группу людей конвой повёл в тундру, а не в лагерь, остальные заключённые нашей первой смены отказались выходить с Горстроя.
Таким образом, план отсева заключённых смены 4й зоны не только провалился, а и вызвал новую волну организованного протеста.
Вскоре та группа заключённых, которую с Горстроя повели было в тундру, подошла к вахте. Это была последняя попытка администрации лагеря выправить положение.
— Ну вот, Грицяк, — говорит Власов. — Люди пришли; выходите на работу!
— Пришло сто человек, — отвечаю ему, — а на работе свыше двух тысяч. Где остальные?
— Нас не сто, — услышав мой разговор с Власовым, отозвались из-за вахты заключённые, — семерых от нас в тундре забрали!
— В таком случае, — заявил я Власову, наш разговор закончен. На работу мы не выйдем до тех пор, пока вы не вернёте нам тех семерых, которых так по-бандитски у нас выкрали.
Обернувшись к заключённым, толпившимся неподалёку, я пояснил им всю сложившуюся ситуацию и посоветовал отойти от вахты и не выходить на работу.
Все разошлись. 93 человека из первой смены вошли в зону. Начался второй этап нашей борьбы за право жить.
К той группе заключённых 4го лаготделения, что осталась на Горстрое, прибыла ещё одна комиссия во главе с ближайшим помощником Берии — генералом Гоглидзе. Гоглидзе потребовал, чтобы все заключённые покинули Горстрой и вернулись в свое лаготделение. В ответ заключённые выдвинули требования освободить из лагерей и реабилитировать тех заключённых, которые были участниками или жертвами Отечественной войны, отменить 25летние сроки заключения, освободить осуждённых за происхождение (дворян, детей кулаков и т. п.), а также всех тех, кто до 1939 года не имел советского гражданства, тех, что осуждены за намерения, а не конкретные действия, по подозрению и т. п.
Генерал Гоглидзе, разумеется, решить эти вопросы сам не мог. Поэтому все торги с генералом закончились тем, что заключённые согласились вернуться в свою зону, но с условием, что их не будут разбивать на группы, а отправят всех сразу.
Заключённые 5го и 6го лаготделений были солидарны с нами и также возобновили свою борьбу.
Мы как-то интуитивно чувствовали, что борьбу обязательно нужно продолжать, что наши достижения нестабильны, что уступки, на которые так легко пошла Москва, были только маневром для оттягивания времени, а за ним неминуемо наступит расправа над нами и новое ужесточение режима.
Для этих опасений у нас были весомые основания. Мы хорошо знали, что любая попытка организованного или индивидуального протеста в лагерях заканчивалась для протестовавших трагически. До нас доходили слухи о том, что в одном из лагерей близ Салехарда за попытку организованного протеста было расстреляно четыреста человек.
А мой близкий земляк, Борис Горбулевич, рассказал нам, что в 1947 году в одной из зон так называемого Ивдельлага случилась такая история:
Бывший полковник красной армии, заключённый Вишняков, как-то высказал своё возмущение по поводу произвола и издевательства над заключёнными со стороны лагерной администрации. За это его немедленно посадили под следствие. Вместе с ним под следствием оказалось ещё 29 бывших армейских офицеров и двое заключённых, никогда не имевших отношения к армии. Одним из них был и Борис Горбулевич. Вся эта группа, руководителем которой считался полковник Вишняков, обвинялась в том, что она поддерживала связь с иностранной разведкой и имела задание свергнуть советскую власть. План свержения был крайне прост: группа Вишнякова организует нападение на охрану своей зоны, разоружает её и раздаёт оружие остальным заключённым. Вооружённые заключённые нападают на соседние зоны, снова разоружают охрану, вооружают освобождённых заключённых и тогда уже объединёнными силами захватывают город Свердловск. В Свердловске Вишняков провозглашает временное правительство, организует поход на Москву и — точка!
Про «план» Вишнякова немедленно известили Москву. Перед следствием поставлено задание как можно быстрее добиться признания от всей группы. Следствие было проведено мастерски: все 32 заключённых не только признали свою вину, но и указали, где, когда и от кого получали задания.
Поскольку выстоять перед напором следствия никто не мог, то все решили «сознаться» и нарочно плели такую бессмыслицу, чтобы потом, во время судебного рассмотрения, легко было всё отрицать и поставить следствие в дурацкое положение.
Так, полковник Вишняков припомнил эпизод из одного детективного романа и использовал его для своего «признания». Он назвал ресторан в городе Гданьске и фамилию агента, который дал ему там задание. Название ресторана и имя агента он взял из романа.
Другой заключённый, бывший курьер Коминтерна Трибрат, назвал фамилию и венский адрес реального лица, то есть генерального секретаря австрийской компартии, которому он, Трибрат, доставлял в своё время коминтерновскую почту. Таким образом глава австрийских коммунистов превратился в агента американской разведки.
По завершении следствия из Москвы в Ивдель приехала специальная комиссия, чтобы собственными глазами увидеть таких опасных бунтарей.
Наконец начался суд. Но, к великому удивлению присутствующих суд признал все их предварительные показания достоверными и принял их за основу. Все получили по 25 лет лишения свободы (расстрелы тогда были временно отменены).
А что будет с нами теперь, когда мы, действительно, всколыхнули весь Норильск и бросили вызов самой Москве?
Но что бы там нам ни грозило, мы решили бороться, сколько хватит у нас сил. Первым шагом было объявление траура по всем тем, кого забрали от нас на расправу. В ознаменование этого события выставили два чёрных знамени на самых высоких бараках нашего лаготделения. На бараках 5го лаготделения тоже появились такие же чёрные знамёна.
Эти знамёна раздражали администрацию больше, чем сам факт нашего невыхода на работу. А ко мне подходило множество заключённых с вопросом, что означает чёрное знамя. Я объяснял, что это знак траура по тем, кого от нас забрали, и одновременно это символ нашей печальной жизни.
Мне возражали:
— Чёрное знамя — это знамя анархистов. Вы что, провозглашаете анархию?! Траурное знамя — красное с чёрной каймой!
— У анархистов на их знамёнах изображение черепа со скрещёнными костями, — отбивался я. — А красное с чёрной каймой — большевистское. Мы под таким знаменем стоять не будем. Наше знамя — чёрное, как чёрная наша жизнь.
Так и не придя к согласию, мы разделились на две группы: первая — за чёрное знамя, а вторая — против него. Но это были только внешние признаки наших внутренних разногласий; корни их были намного глубже. В группу, которая выступала против чёрного знамени, входили те, кто противились продолжению борьбы, потому что считали, что этим мы только усилим гнев Москвы и навлечём на себя ещё большую беду.
Группу эту возглавил Иван Кляченко-Божко. Это был пожилой человек, бывший коммунист, который на тот момент отбыл уже 21 год заключения (такие уникумы случались тогда ещё очень редко). Его широко знали и уважали все заключённые нашего лагеря. За 21 год своего заключения Кляченко-Божко много чего перевидал, а потому имел все основания не верить в успех какой бы то ни было борьбы. Но поскольку эта группа был незначительной, она ограничилась статусом оппозиции.
Как-то между мною и Кляченко состоялся такой разговор:
— Для чего ты всё это делаешь? — спрашивает меня Кляченко.
— Для того, чтобы помешать им прикончить тех, кого от нас уже забрали, и чтобы предостеречь их от дальнейших репрессий против нас. Мы должны убедить их, что при любой попытке дополнительного давления на нас мы снова восстанем.
— Они перестреляют нас всех и тогда уже будут уверены, что никакого восстания больше не будет!
— Не перестреляют! — в сердцах отрубил я.
— А что, постыдятся? Разве ты не слышал, что случилось в Восточном Берлине? Да там передавили танками немецких рабочих на глазах у всей Европы, а тут, на безлюдном Таймыре, они постыдятся стрелять в своих собственных политических заключённых? Ты думаешь, что говоришь?
— Не постыдятся и не побоятся, — отвечаю, — мы знаем, на что они способны. Но я ещё раз говорю, что мы потому и восстали, чтобы прекратить расстрелы, а не вызвать их. Я никого силком под пули не поведу и до того, чтобы в нас стреляли, не допущу. Да пока что у нас и нет никаких оснований бояться и капитулировать.
Кляченко остался не доволен нашим разговором, и мы холодно разошлись.
Меня позвали к вахте. Я пошёл вместе с Владимиром Недоростковым. В зону вошли Кузнецов с Вавиловым в сопровождении членов Московской Комиссии и старших офицеров Управления Горлага.
— Вы что! — гневно бросил Кузнецов. — Так меня встречаете? Я добился больших облегчений для вас, я добился, чтобы советское правительство пообещало пересмотреть все ваши личные дела! И как вы отблагодарили меня? В какое положение вы меня поставили?
После этого вступления он обратился к нам с Недоростковым:
— Чего вы хотите?
— Мы хотим, чтобы к нам вернули всех, кого забрали, так как мы имеем полное основание бояться, что вы их увели на расстрел.
— С чего бы это? — вмешался Вавилов. Скажите правду, вы слышали хотя бы один выстрел с момента приезда Московской комиссии?
— Нет, не слышали. Но объясните нам, почему вы нападаете на людей в тундре и увозите их неизвестно куда?
— Их отправили по этапу, — пояснил Кузнецов. — Администрация лагеря всегда имела право это делать.
— Мы здесь не новички и знаем, как формируются этапы. На этап людей берут из зоны, а не нападают на них в тундре.
— Мы утверждаем, что с ними ничего плохого не случилось. Выходите на работу!
— Верните к нам всех, тогда и выйдем.
— Мы еще раз уверяем вас, — сказал Кузнецов, — они в полной безопасности. Вот перед вами помощник Генерального Прокурора. Он приехал сюда, чтобы проследить за тем, чтобы в Норильске не было случаев нарушения социалистической законности. А кого нам нужно, того мы возьмем, имеем на это полное право!
— В таком случае, — говорю я, — мы согласны на компромисс. Давайте сделаем так: мы посылаем с вами комиссию, которая поедет с вами и посмотрит, где находятся эти люди, и в каком они положении. Когда делегаты вернутся назад и скажут нам, что там все нормально, а вы пообещаете больше так не делать, тогда мы организованно выйдем на работу.
Кузнецов не принял мое предложение и ушел из зоны.
Наконец он решил оставить нас без воды, которая поступала в зону через насосную станцию из тундры. На станции постоянно дежурил один заключенный, которого охраняли два конвоира. И вот, во время дежурства заключенного, у которого была величественная кличка Лев, на станцию приходит офицер с приказом перекрыть воду. Лев категорически отказался это сделать. Офицер начал угрожать. Тогда Лев говорит офицеру: «А вы подумали, что может быть, если мы перекроем воду? В зоне немедленно возникнет пожар. Заключенные сожгут все бараки. Кто тогда ответить за это? Если вы берете на себя ответственность за последствия, то напишите об этом в журнале, тогда я выполню ваш приказ».
Офицер вернулся ни с чем.
На первый взгляд может показаться, что Лев поступил совершенно логично и ничего необычного в его поступке нет. На самом деле это был героический поступок, так как Лев знал, в каких руках он находится, и что за такое неуважение к конвойному офицеру он мог быть расстрелян на месте.
Я был немного знаком с ним и знаю, что это был поляк родом из Житомира, учился в Киевском госуниверситете им. Т.Г. Шевченка. Вот и все сведения о нем. О других героях нашей борьбы я и этого не знаю. Разве не героями были заключенные, пикетировавшие проходную, чтобы не допустить в зону надзирателей, конвоиров или офицеров? Они постоянно стояли там, на расстоянии 15–20 метров от направленного на них ствола пулемета, могущего ежеминутно заплевать их смертоносным свинцом. Но они стояли!
Более «осмотрительные» заключенные встречали меня на каждом шагу и спрашивали, почему у нас черные флаги и стоит ли эта борьба того, чтобы нас всех перестреляли.
Стоит! — отвечал я. — Ми восстали для того, чтобы в нас больше не стреляли. Кто может ответить, сколько тысяч нашего брата уже легло под Шмидтихой ни за что, ни про что? Так или иначе, смерть ежедневно караулит нас. Почему же вы, не боясь умирать поодиночке, боитесь умереть вместе? В конце концов, никто не заставляет вас умирать. Если я увижу, что наступил критический момент, мы приостановим борьбу, и расстрелов не будет.
Я снова пошел к проходной, так как один из связных меня предупредил, что меня вызывает Власов.
Власов стоял на пороге открытых дверей проходной, специально ожидая там, чтобы я как можно ближе подошел к нему. Но я остановился на безопасном расстоянии — по бокам два телохранителя — и спросил, что ему нужно.
— Пойдем со мной в штаб, — махнув головой в сторону выхода, сказал он, — с тобой хочет говорить Вавилов.
— Пусть придет сюда.
— Он сюда прийти не может, так как занемог.
— Жаль, — говорю я, — но ничего страшного нет. Как только ему станет лучше, пусть приходит, а я до этого подожду.
Тем временем конвоиры, охранявшие Льва на водонасосной станции, сказали ему: «Ну, скоро этому будет конец. Ваш руководитель уже арестован. Его позвали в штаб будто бы на переговоры, а он, дурак, думал, что с ним и вправду кто-то хочет говорить, и пошел. Но только он переступил порог проходной, как тут же его взяли, надели наручники и — в машину… Теперь вам уже и двух дней не продержаться».
Такой слух Кузнецов пустил среди солдат, наверное, потому, что был уверен в том, что его план удастся. А измученным и встревоженным солдатам необходимо было подать хотя бы какую-то надежду для поддержания их духа.
Но и мы со своей стороны не оставляли солдат без внимания и перебрасывали им записки, в которых разъясняли им, кто мы и чего требуем, и призывали не стрелять в нас.
На таких «обработанных» солдат командование уже не могло целиком положиться, и они были заменены другими.
Эта замена насторожила нас. Новые солдаты, которые не знали нас, были для нас угрожающей силой.
В результате этой замены значительно активизировалась и оппозиция. Мне доложили, что литовцы, белорусы и даже часть наших украинцев, которая пошла за Кляченком, угрожают организованно выйти на работу. Печально, но — факт!
Я нашел Кляченка, который лежал в своем бараке на нарах. Увидев меня вблизи, он спросил:
— Ты зачем пришел?
— Хочу поговорить с вами.
— А нам не о чем говорить, да и не хочу я с тобой говорить.
К литовцам я уже не пошел…
Так мы окончательно разделились на два противоположных лагеря: сторонников и противников продолжения борьбы. Но сторонников по-прежнему было больше.
Теперь мы уже ожидали, что солдаты могут ворваться в зону и схватиться с нами врукопашную, как это уже произошло в 5–м лаготделении, и приготовились к обороне.
Перед лицом нависшей угрозы у людей очень обострилось чувство кровного единства, поэтому все начали сплачиваться в национальные группы. Но это не означало, что мы разобщились.
Как-то раз ко мне подходят три эстонца и говорят:
— Мы — эстонцы. В это небезопасное время мы хотим быть вместе со всеми. Поэтому мы хотим получать от вас детальную информацию о всех ваших переговорах с Кузнецовым и о нашем положении в целом. Нас немного, но почти все — бывшие эстонские офицеры. Уверяем вас, что в случае необходимости, вы смело можете на нас положиться — мы сделаем все, что от нас потребуется. Просим не забывать нас. Вот наш представитель, через которого мы будем поддерживать с вами постоянный контакт.
Так же поступили латыши, поляки и немцы. С другими национальностями я был в личном контакте с самого начала.
После этого ко мне подошла еще одна делегация для установления контакта.
— Мы — немцы, — представились они.
Я удивленно посмотрел на них и пояснил, что видимо это, какое-то недоразумение, так как немцы у меня уже были и я с ними в хорошем контакте.
— Кто же у вас мог быть? — спросили удивленные немцы.
Когда я пояснил им, они рассмеялись:
— Ну, какие же это немцы? Это германцы. Настоящие немцы — это мы, российские немцы.
Таким образом, каждая национальная группа проявляла свою волю совместно продолжать борьбу.
Но одновременно консолидировались и оппозиционные группы. Они все более активно требовали прекращения борьбы. Появились листовки с призывом к сдаче. Ко всему этому администрации удалось распространить среди узников вымысел, что «беспорядки» в Норильске организовали украинцы для того, чтобы оторвать от России Советское Заполярье и присоединить его к Украине. Безумно? Да. Но чем безумнее выдумка, тем труднее ее опровергнуть.
Между тем украинцам намекнули, что они могут смыть свою вину, если ликвидируют своего руководителя.
Мы догадывались, что распространять эти слухи среди заключенных администрации могла через врачей, которым мы не только не запрещали входить в больницу, но и гарантировали полную безопасность.
Кузнецов снова пришел в зону и пригласил меня. Я снова пошел вместе с Недоростковым.
— Кто дал вам полномочия? — издеваясь, спросил Кузнецов. — Разве вы можете быть представителями трудового народа? А ну-ка покажите свои руки, какие на них мозоли?
Я своих рук ему не показал, а Недоростков как-то машинально вытянул свои руки вперед. Недоростков был инвалидом — имел больное сердце — и на работу не ходил; руки у него были мягкие и полные.
Кузнецов посмотрел на них и начал снова издеваться:
— Ну, какие же вы работники? На ваших руках даже мозолей нет. Теперь мне все стало понятно: народ хочет работать, а Грицяк удерживает его на ножах. Мы еще поговорим с народом и без Грицяка.
— Я поднял полы своего френча и сказал:
— Смотрите, где у меня ножи? А если желаете говорить с народом, то, пожалуйста, идите ближе к нему и говорите. Если народ пожелает выйти на работу, то пусть идет. Удерживать его никто не будет.
Кузнецов не изъявил ни малейшего желания приблизится к заключенным, которые стояли толпой на расстоянии в 30–40 метрах от нас. Ст. лейтенант Власов посмотрел на Кузнецова, потом перевел взгляд на меня и сказал:
— Давай пойдем! Я поговорю!
Приблизившись к заключенным, Власов спросил слабым и несколько дрожащим голосом:
— Ну, что, хлопцы, пойдем на работу?
— Пока в Норильск не приедет генеральный прокурор, никто на работу не выйдет, — заявил ему, как я узнал по голосу, Степан Венгрин.
— Вот видишь, Грицяк, как оно выходит? — уже смелее заговорил Власов, — кому-то одному нужен генеральный прокурор, а пять тысяч людей не выходят на работу. Пускай их, пусть идут; люди хотят работать.
— Работать? — уже хором отозвались заключенные. — Сами работайте! Мы уже достаточно на вас наработались. Вам мозолей наших надо? А каких еще вам мозолей надо? Кровавых? Кровососы!
Кузнецов со своей свитой мгновенно выбрался за проходную, а Власов сначала боязливо попятился, а потом развернулся и рванул за проходную.
Мы чувствовали, что у Кузнецова приходит конец терпению, да и Москва, наверное, не гладила его по головке за то, что так долго возился с нами. Мы знали, что конец наш близок, но сдаваться не желали. Нам льстило, что мы заставили Москву обратить внимание на нас.
Внешне мы выглядели монолитно, но внутри между нами ни на минуту не стихало обсуждение: продолжать борьбу или нет?
Некоторые заключенные спрашивали меня:
— Что, уже выходим на работу?
— На какую работу? Кто вам такое сказал?
— Кляченко. Мы Кляченка знаем давно, а вас недавно. Кляченко говорит идти на работу, а вы — нет. Так кого нам слушать?
— Слушайте, кого хотите, — отвечал я, так как видел, что они и спрашивают потому, что охотнее послушались бы Кляченка.
И такие разговоры становились все чаще. Некоторые заключенные начали относиться ко мне очень агрессивно, но некоторые просто спрашивали:
— Ну, хорошо. Сначала мы восстали против расстрелов и требовали приезда Московской комиссии. Комиссия приехала, рассмотрела наши дела, дала значительные послабления… Так что же мы еще можем требовать?
Тем временем группа более образованных заключенных написала обращение заключенных 4 —го лаготделения Горного лагеря к Президиуму Верховного Совета СССР, Совету Министров и ЦК КПСС.
Обращение начиналось критическим анализом общественно-политической системы, в условиях которой создались наиболее благоприятные условия для подавления прав и свобод человека. Далее показывалось положение заключенных в тюрьмах и лагерях ГУЛАГа и, наконец, были повторно приведены наши расширенные требования, которые мы ставили перед Комиссией устно. В этом обращении были четко сформулированы требования прекратить по всей стране практику закрытых судебных разбирательств и применения пыток во время следствия, отмены всех решений так называемого ОСО (Особое совещание при Министре Госбезопасности. — Ред.), как неконституционного органа, прекратить преступные расстрелы в тюрьмах и лагерях и, наконец, пересмотреть дела всех политических заключенных.
Но, несмотря на такую открытую критику существующего строя и протесты против притеснений, которым мы постоянно подвергались, мы не относились совершенно враждебно к центральному правительству, так как надеялись, что после смерти Сталина вновь образованное правительство само попробует вывести страну на новый путь. Поэтому мы и заявили: «Наша цель — свобода!..» и «Мы хотим, чтобы с нами вели диалог не языком пулеметов, а языком отца и сына». Заканчивалось обращение предупреждением правительству: «Если наши требования не будут удовлетворены, то мы продолжим нашу сегодняшнюю тактику, где бы мы ни были!».
Теперь нужно было зачитать это обращение перед всеми заключенными и добиться их одобрения. Но собрать митинг я не рискнул, так как боялся, что мои противники могут его сорвать. Однако на все есть свой метод. Я сказал Василию Дерпакову, чтобы он с кем-то из молодых ребят вынес из помещения клуба стол и переносную трибуну и поставил все это на деревянном возвышении перед дверью библиотеки. Стол накрыть скатертью, поставить стакан с водой. Свой план я открыл только Владимиру Недоросткову.
После завершения сооружения этой импровизированной трибуны я закрылся в помещении клуба и через окошко следил за поведением заключенных. Люди быстро собрались, словно их тянуло сюда сила магнитом. Все понимали, что должно произойти что-то важное: кто-то будет выступать! Неизвестно только кто: может и сам Кузнецов?
В то время в нашей зоне числилось 5221 заключенный. И, наверное, не было такого, который бы не пришел сюда, чтобы самому услышать, о чем здесь будет идти речь.
Когда все собрались, я вышел с клуба вместе с Недоростковым, который ожидал меня, поднялся на возвышение. Недоростков открыл митинг и предоставил мне слово.
— Дорогие друзья! — начал я. — Все, что происходит в Норильске, это не отдельный изолированный случай, а частица великой борьбы всего советского народа за свое достоинство и человеческие права…
Люди словно бы замерли. Они стояли молча и напряженно, словно превратились в камень. Выступать было очень легко. Видно было, что все внимательно слушают. Эта мертвая тишина и напряжение были вызваны двумя причинами: во-первых, каждый хотел услышать что-то новое и, во-вторых, каждый побаивался, что конвой не выдержит такого скопления людей и откроет по толпе огонь.
И надо было так случиться, что во время наивысшего напряжения кто-то из заключенных, которые стояли вблизи меня, неожиданно и почти шепотом предупредил:
— Прячьтесь, стреляют!
Случилось непоправимое: в одну секунду все заключенные упали ничком на землю. Паника передалась даже солдатам, которые стояли кучками за колючей оградой, и они бросились в рассыпную. Да я и сам растерялся и не знал, как поступить: прятаться или как-то выправить положение?
У меня были большие надежды в отношении митинга, я почему-то был уверен, что он поможет нашему единению, что именно на митинге мы преодолеем все наши разногласия. Поэтому я так осторожно организовывал это митинг, чтобы его никто не смог сорвать. А теперь? Все пропало!
Чтобы как-то выправить создавшееся положение, я спрыгнул с деревянного настила и попробовал поднять на ноги одного-двух заключенных, чтобы другие, увидев их, и сами поднялись. Но мне это не удалось — люди, словно примерзли к земле. Я возвратился на свое место и стал ожидать, что из этого всего выйдет.
Наконец некоторые заключенные, которые были в последних рядах, начали друг за другом вставать и удирать в бараки. Но другие, которые также успели встать, начали их удерживать:
— Трусы, вы куда? Возвращайтесь назад!
Все успокоились довольно быстро, и напряженное внимание возобновилось снова. Я продолжил свое выступление и благополучно завершил его.
Когда я окончил читать обращение, заключенные с воодушевлением закричали «ура» и начали подбрасывать шапки вверх. Всех охватило радостное настроение, словно мы уже достигли своей цели.
Когда я спускался ступеньками с возвышения, подошел связной и передал какое-то письменное донесение. Я читаю его и краем глаза вижу, что человек лет 50, на вид азиат, пристально смотрит на меня и потихоньку пробирается в мою сторону. Когда я положил записку в карман, человек снял с седой головы шапку, подал мне руку и сказал:
— Ну, дорогой брат, позволь поблагодарить тебя за все, что ты для нас сделал! — и, крепко пожав мне руку, добавил: — я — китаец!
— Я — украинец! — также крепко сжав его руку, ответил я.
Примеру этого китайца последовали многие другие заключенные:
— Я — эстонец!
— Я — поляк!
— Я — немец!
— Я — белорус!..
Мои близкие знакомые и друзья приветствовали меня молча. Последним подошел ко мне Иван Кляченко-Божко. Он также пожал мне руку и сказал:
— Поздравляю тебя! И хочу сказать, что этот строй я знаю с момента его рождения, а поэтому должен смело утверждать, что с момента его установления такого свободного митинга в России не было. Поздравляю!
Наша вражда закончилась. Однако этот митинг имел и некоторые отрицательные последствия: некоторые из моих знакомых начали бояться меня, другие — старались не попадаться мне на глаза, чтобы избежать возможных последствий. Один мой земляк, Степан, вызвал меня поговорить по секрету. Мне кажется, я до сих пор помню каждое его слово.
— Что ты делаешь? — сокрушенно спросил он. — Ты знаешь, что тебя за все это расстреляют?
— Знаю.
— Так почему же ты себя не бережешь? Ты что, не знаешь, сколько нас уже уничтожено? Ни одна нация не постраждала так, как мы. Пусть теперь другие иногда пожертвуют собой.
— Я никого жертвовать собой не заставляю, — отвечаю я. — А сам собой я имею право жертвовать. К тому же, что значит моя жизнь на фоне тех жертв, которые мы понесли? Если ты увидишь, что я ошибаюсь, — скажи, и я тебя послушаю.
— Нет, ничего плохого в твоих поступках я не вижу, все даже очень здорово, но я боюсь за тебя.
— Теперь мне нечего бояться. Для того, чтобы меня расстрелять им хватит и того, что за мной числится на Горстрое, а сейчас я ничего не боюсь, разве что бездеятельности. Чем больше я их достану, тем легче будет умирать.
В другой раз похожий разговор сложился у меня с двумя латышами:
— Мы видим, что с вами часто встречается один наш светловолосый молодой парень. Мы очень просим вас, чтобы вы не подпускали его близко к себе, гоните его прочь! Вы не знаете, что это за парень! Он — наша национальная гордость и надежда! Мы не можем позволить ему так рисковать собой, а за то, что он часто встречается с вами, его могут расстрелять.
Я разъяснил им, что их молодой земляк дает мне много полезных советов, что он очень помогает мне, и что я не имею никаких оснований отворачиваться от него. Вместе с тем, я успокоил их обещанием, что в дальнейшем буду избегать его.
На следующий день, как мне кажется, это было 29 июня, ко мне прибежал связной от пикетчиков у проходной и сказал, что в зону вошло начальство и идет прямо на людей. Пикетчики не знают, что делать.
— Стоять стеной и не пускать! — наказал я, и сам направился туда. Неожиданно раздались выстрелы. Я побежал. По дороге к проходной встречаю заключенного с окровавленным лицом. Он бежит и кричит: «Братья, не бойтесь, они стреляют холостыми! Стрельба, впрочем, быстро прекратилась. Паники не было: все стояли на местах.
Этот инцидент возник так: когда Кузнецов со своей свитой начал приближаться к заключенным, пикетчики попытались остановить его криками «Стой!». Но он не обратил на предупреждения никакого внимания и подошел еще ближе. Тогда один из пикетчиков, по фамилии Ткаченко, сгоряча схватил камень и бросил им в голову полковника Михайлова. Михайлов схватился за голову и тоже сгоряча скомандовал «Конвой, огонь!». Солдаты открыли огонь и ранили двадцать человек. Убитых не было.
Кузнецов отступил со своей свитой к проходной, откуда молча смотрел на нас. Мы, в свою очередь, также молча смотрели на него. Наступила мертвая тишина. Наконец генерал Сиротин не выдержал тишины и, сложив рупором ладони, закричал:
— Советская молодежь! Бросайте все и переходите к нам!
Толпа заключенных взорвалась смехом; посыпались реплики — удачные и не очень. Когда все утихомирились, я обратился к Сироткину:
— А почему вы издали разговариваете с молодежью? Подходите сюда, и поговорим вблизи. Кто знает, может, советской молодежи, действительно, надоело быть здесь, и она пожелает уйти с вами?
— Так я подойду? — дрожащим голосом ответил Сироткин, — Вон полковнику голову разбили, а меня и убить могут.
Снова вспыхнул смех.
Комиссия вышла из зоны, мы разошлись. Я пошел к хирургу Омельчуку, чтобы узнать о состоянии тяжело раненых. Один из них уже лежал на операционном столе. Хирург готовился к операции.
Выходя с больницы, я встретился с молодым немцем, которого сопровождали двое заключенных лет пятидесяти, также немцы. Так как они не знали хорошо русского языка, а я — немецкого, то мы разговаривали на русско-немецком суржике. Вот почти дословная передача нашего разговора:
— О, как хорошо, что я вас встретил! — говорит молодой немец.
— Чем могу вам служить?
— Я слышал, что здесь есть тяжело раненые, это правда?
— Да.
— Я хочу дать им свою кровь. Не отказывайте мне. Я молодой, здоровый, а ничем больше помочь вам не могу. Поэтому я очень прошу, примите мою кровь, чтобы я хотя бы в такой форме был причастен к вашей борьбе.
— В таком случае идите к врачу, — посоветовал я ему.
Немец явно обрадовался и исчез в темном коридоре больницы. Больше я его не видел, даже фамилии не знаю.
Люди словно заново на свет родились, воспрянули духом. Примеры самопожертвования были на каждом шагу. Одни были заметны, другие остались незамеченными. Но характерной особенностью почти всех было высокое чувство долга и личной ответственности. Каждый думал, что именно на его плечах лежит вся тяжесть борьбы. И это была чистая правда. Без такого глубокого понимания дела каждым заключенным мы не продержались бы и дня.
Здесь хотелось бы привести один характерный пример самопожертвования, который имел место в 3-м лаготделении.
У одному заключенного, бывшего капитана румынской армии, срок заключения кончился именно в разгар нашей борьбы. Его вызвали для оформления документов. Но, подойдя к проходной, он заявил:
Так как мой срок заключения закончился, я не принимаю участия в этой борьбе. Но до ее окончания я не могу выйти из зоны, так как не хочу нарушить установленного моими друзьями принципа неповиновения и не хочу вызывать зависть у тех, кто остается за колючей проволокой… (За свое благородство румынский офицер заплатил жизнью…).
Были также случаи возвращения блудных сынов.
В нашей зоне отбывал наказание заключенный Попов, который занимал пост начальника стройконторы. Он очень грубо вел себя с заключенными, и поэтому все они ненавидели его. Так же ненавидели и его «шестерку», нашего земляка Павлюка, который служил Попову верой и правдой, как знаменитый Санчо Панса отважному Дон Кихоту.
Мы встречали смену заключенных, задержавшихся на Горстрое. Увидев Попова и Павлюка, которые стояли перед проходной впереди колоны, некоторые заключенные закричали:
— Попов, не вздумай заходить в зону — убьем! Оставайся там со своим любимым начальством!
Попов с удовольствием отступил в сторону.
— А ты, Павлюк, чего стоишь? А ну марш со своим паном и дальше ему прислуживай!
Павлюк презрительно посмотрев на Попова и, махнув рукой, решительно направился в сторону проходной.
— Павлюк, вернись! Павлюк! Убьем! Вернись!
Павлюк не останавливается. Когда он уже перешел линию ворот, заключенные расступились перед ним, чтобы дать возможность ему подальше отойти от вахты. Я пошел за ним вслед, чтобы не допустить самосуда.
— Ты, падла, зачем сюда пришел? Где твое место? — накинулись на него разгневанные заключенные.
— Мое место здесь, с вами, — убежденно ответил Павлюк и сел на землю. — Если не принимаете меня живого, то убейте меня на этом самом месте, пусть и мертвый, но я буду с вами!..
После инцидента 29 июня наступило полное затишье. Кузнецов куда то уехал и больше не появлялся. 30 июня отметили, что в зоне не видно ни одного офицера. Что это могло бы означать? Наверное, проводят какое то совещание… Это затишье еще больше насторожило нас.
А утром, 1 июля 1953 года, по заключенным 5-го лаготделения был открыт пулеметный и автоматный огонь. В результате — 27 человек убитых и неизвестно сколько раненых.
С нами начали разговаривать языком пулеметов!
(Все-таки был прав мой добрый знакомый Иван Кляченко-Божко!).
С крыш наших бараков мы могли видеть только крыши бараков 5-го лаготделения. Все, что происходило ниже, было закрыто для нас. Мы слышали только пулеметную стрельбу и гневно-безысходные крики мужчин и женщин.
5-е мужское и 6-е женское лаготделения были расположены рядом. Когда начали расстреливать узников 5-го лаготделения, женщины подошли к вплотную к проволоке запретной зоны и, умоляюще вытянув руки (у многих на руках младенцы), кричали:
— Не стреляйте в них, стреляйте в нас!
Наконец все стихло… Флагов на бараках не стало.
— Снова пролилась кровь наших братьев, — обратился я к заключенным нашей зоны. — Давайте отметим это событие на нашем флаге!
Через полчаса на высокой трубе нашей пекарни уже развевался огромный черный флаг с красной полосой посредине.
Появился и гимн заключенных Норильска на русском языке, который оканчивался такими словами:
И черный флаг с кровавой полосой
Укажет путь нам в праведной борьбе!
(Слова Грыгора Климовича)
2-го июля ко мне подошел «молодой белявый» латыш и сказал, что на солдатских казармах установлены два громкоговорителя и направлены на нашу зону.
— Это очень еще более опасная затея, — пояснил он. — Пулеметами они только теснее сплотят нас, а вот словами могут нас разложить. Но я уже придумал, как этому помешать: электроэнергия к ним поступает с нашего трансформатора. Нужно только выключить энергию.
Я нашел электрика. Тот начал упрашивать меня не вмешивать его в это дело, так как ему осталось всего шесть месяцев до окончания срока и поэтому он боится. Однако он охотно отдал мне ключи от трансформаторной будки, а я заверил его, что когда меня спросят про это, то я скажу, что забрал их силой.
Люди начали спонтанно собираться у громкоговорителей, как и перед этим к моей импровизированной трибуне.
Появился Кузнецов. Началось радиовещание.
— Внимание! Внимание! — раздался его властный голос, — слушайте важное сообщение администрации Горлага! Повторяю!..
На слове «повторяю» я резко вырубил рубильник и отключил электроэнергию. Передача прервалась, и заключенные стали насмехаться:
— Ну, давай, давай, повтори! Чего остановился?
Подождав еще немного и убедившись, что передача не возобновляется, люди потихоньку разошлись.
А еще через два часа наблюдатели сообщили, что солдаты прокладывают через тундру кабель.
Я вошел в будку и включил электроэнергию. Когда там увидели, что питание возобновилось, то, наверное, подумали, — на что я и рассчитывал, — что из любопытства послушать, что нам будут говорить, мы решили не мешать им больше.
Солдаты прекратили прокладку кабеля. Радист сделал настройку, и радиовещание возобновилось.
— Внимание! Внимание!.. Повторяю…
Далее все та же картина. Заключенные залились безудержным смехом. Но бедному радисту, наверно, было не до смеха. Откуда он мог знать, что все время я сидел в трансформаторной будке и поле каждого «повторяю» резко выключал фидер и, что бы сбить их с толку, немедленно включал его.
Только после пятой попытки наладить радиовещание Кузнецов понял, что его обвели вокруг пальца, сел в машину и уехал.
Солдаты возобновили прокладку кабеля и на этот раз проложили его до конца.
Утром третьего июля Кузнецов снова приехал. Началось радиовещание:
— Внимание! Внимание! Слушайте список лиц, подлежащих отправке этапом.
Прочитав весь список (тысяча имен), Кузнецов — мы узнали его голос — добавил:
— Всем назначенным на этап немедленно явиться со личными вещами к воротам проходной!
Не пошел никто. Тогда Кузнецов начал выступать против меня и призывать заключенных не бояться и не слушаться меня.
Потом был зачитан список семисот инвалидов, которых должны были, как будто вывезти на материк.
Инвалиды зашебуршились и начались собираться. На мое предупреждение, что это возможно провокация и что в это время ни одного этапа не может быть, инвалиды возражали, что администрация хочет вывезти их, а я не пускаю.
Я больше не мешал им, и они быстро собрались и направились к проходной. Открылись ворота; в зону со списком вошел инспектор спецчасти. Я подошел к нему, чтобы договориться о порядке выхода из зоны инвалидов. В это время ко мне подбежали связной с сообщением о том, что с тыльной стороны солдаты прорубили колючую проволоку и сделали в запретке широкий проход.
— А это что такое? — спрашиваю инспектора. — Вы что, придумали этот этап для того, чтобы именно в то время, когда мы будем заняты проводами инвалидов, ударить нам с тыла?
— Ну что там они делают? Я в таких условиях работать не могу! — оскорбился инспектор и вышел из зоны.