7. «Ныне отпущаеши»

7. «Ныне отпущаеши»

Кроме всего прочего, во второй Государственной Думе я сделал своеобразную карьеру. Ее нельзя назвать ни политической, ни публицистической, хотя она связана и с политикой, и с газетами.

В Государственной Думе была так называемая ложа печати, находившаяся слева от кафедры ораторов. В этой ложе сидели корреспонденты всяческих газет — левых, правых, центральных. Они преимущественно были евреи, почему в насмешку эту ложу печати называли «чертой оседлости».

Это было зло, но не лишено остроумия. Надо же было как-нибудь отвечать на злостные клички, которыми «черта оседлости» награждала «народных избранников». Впрочем, именно они, злоязычные словоблуды, обеспечили мне мою «головокружительную» карьеру.

* * *

Когда в первый раз я, взобравшись на трибуну, обратил на себя неблагосклонное внимание «черты оседлости», меня описали примерно так:

— Выступает какой-то Шульгин. Испитое лицо, хриплый голос, тусклые глазенки, плохо сшитый сюртук. Он напоминает приказную строку старого строя.

Прочтя эти строки, мой отчим сказал, улыбнувшись:

— Ты не пьешь, откуда же испитое лицо? Голос не хриплый, но слабый. А вот плохо сшитый сюртук — это уже лишнее. Зачем оскорблять Вильчковского? Он лучший портной в Киеве.

И я был утешен. Но все же в данной мне характеристике было и нечто от истины. Не испит я был, а истомлен. Голос от природы у меня плох, но здесь он и еще подался. А что касается сюртука, то хотя Вильчковский был хороший портной, но я-то был провинциал и не умел носить его по-столичному.

Однако я быстро прогрессировал. Примерно через месяц, в течение которого меня называли то погромщиком, то психопатом и всякими другими лестными именами, «черта оседлости» писала: «Снова на кафедре Шульгин. Хитро поблескивая глазами херувима, эта очковая змея говорит отменные гадости Государственной Думе».

Ясно, что от тусклых глазенок до глаз херувима и от приказной строки до очковой змеи — дистанция огромнейших размеров. А о сюртуке уже ничего не говорили.

Через три месяца ложа печати писала: «Говорит всем известный альфонсообразный Шульгин».

«Всем известный!..» Давно ли о нем ронялось презрительно: «какой-то» Шульгин?!

«Альфонсообразный», конечно, выражение оскорбительное. «Альфонс» — это мужчина, живущий на средства женщины, которая ему не жена. Тратить деньги богатой, но законной и любимой жены допускалось в лучшем обществе. Но мне не пришлось этой льготой воспользоваться. Моя жена, Катя, происходила из старинной дворянской семьи, давно обедневшей. Тем милее она мне была, что я мог предоставить ей все свои средства, кроме содержания, которое платила мне одна очень важная Дама, я хочу сказать — Дума.

При таком положении вещей не стоило вызывать на дуэль кого-нибудь из ложи печати. Наоборот, «альфонсообразный» — это прежде всего подчеркнуто элегантный мужчина. Ложа печати в этом случае дала мне великодушный реванш за «плохо сшитый сюртук».

* * *

К этому надо прибавить то, что я узнал позже, а именно — как называли меня между собой наши стенографистки, невольные свидетельницы моего «восхождения». Они не называли меня ни приказной строкой, ни очковой змеей, ни альфонсообразным. Они говорили про меня ласково: «пушок». Это существительное может иметь два значения. «Пушок» есть уменьшительное от слова «пух». Тут вспоминается стихотворение, применимое к оратору, говорящему с кафедры:

Твоя речь ласкает слух,

Твое легкое прикосновенье,

Как от цветов летящий пух…

Этот вариант уже прекрасен. Но другой еще лучше. «Пушок» может означать вещичку, которой пудрят щечки. Заслужить такое отношение — это поистине головокружительная карьера.

* * *

И что же, голова моя закружилась? Да. Она закружилась от счастья! Закружилась тогда, когда:

Вконец распущенная Дама

Средь оглушительного гама,

Что не стерпел городовой,

Была отпущена домой.

Тогда и я вернулся под свой мирный кров, и мне казалось, что кончилась моя головокружительная карьера. Опустившись на зеленый ковер лугов, с которых сбежал уже весенний разлив, я шептал, умиляясь:

«Ныне отпущаеши…»