4. Бой
4. Бой
О войне я написал несколько томов. Где они, «Ты, Господи, веси»? Погибли ли при моих переездах, вольных и невольных, или, где-то спрятавшись, существуют, — не знаю. Но, может быть, и лучше, что оно так. Ведь эти тома именно написаны без разделения на две половины: в них не только политика, но и личная жизнь. И до такой степени, что на первой странице первого тома было написано:
«Настоящие записки не могут быть обнародованы при моей жизни».
Любопытствующие читатели могут, если им это интересно, подождать до такого-то года и такого-то числа, когда эти записки отыщутся и будут обнародованы. Когда сие будет, не ведаю.
А сейчас я попытаюсь вспомнить кое-что о войне.
* * *
Так как это было в сентябре 1914 года, то мой полк мне пришлось нагонять. Это длилось шесть суток. Было бы очень забавно для меня вспомнить эти странствия. Я увидел, как живет народ по ту сторону границы, а жил он там тогда плохо. И вообще я видел много интересного. Но я не могу себе позволить такой роскоши все это рассказывать. Скажу только, что во время этих путешествий меня никогда не покидала мысль, что в конце концов я попаду под крепость Перемышль.
Там, мерещилось мне, страшные так называемые волчьи ямы с торчащими к небу заостренными кольями.
Я знал из прежних описаний, что иногда такие крепости брались только после того, как волчьи ямы заполнялись доверху, и даже выше торчащих кольев, трупами убитых, а иногда и тяжелораненых. Вот по этим телам проходили новые штурмы, и крепость брали. Мне казалось, что моя судьба — волчья яма и даже заостренный кол, который вонзится мне в спину.
И действительно, 166-й Ровенский полк оказался под Перемышлем. Но ни волчьих ям, ни острых кольев не было. Полк дрался еще только на передовых укреплениях. До цитадели было верст тридцать.
Штаб полка помещался среди прекрасного леса. В этом году была золотая осень. Дубы и грабы разукрасились во все теплые цвета, то есть желтый и красный.
Я представился командиру полка.
Полковник подал мне руку и, так как это было в присутствии других офицеров, сказал мне очень любезно:
— Мы польщены, что вы избрали именно 166-й пехотный Ровенский полк. Для нас вы не прапорщик, а известный член Государственной Думы. Вы прибыли необычайно точно, только сегодня мы получили приказ о вашем зачислении. Назначаю вас в первую роту, в помощь капитану Голосову. Потрудитесь к нему явиться.
Я представился Голосову, и все пошло в самых сердечных тонах. Мне Голосов очень понравился, у него был прекрасный голос, мягкий и звучный, и притом он очаровательно картавил. Я заснул, когда он рассказывал другим офицерам следующее:
— Никогда в жизни я не ударил солдата. А теперь пришлось, и даже унтер-офицера.
Другой голос спросил:
— А почему?
— Я его послал за мясом для роты, деньги дал. Мясо не привез, а деньги украл…
Тут я заснул, но проснулся, должно быть, через час или два. Тихонько, не очень мелодично гудели, лучше сказать пели, какие-то рожки. Я понял, — это полевые телефоны. Рядом, в другой комнате, телефонисты, лежа на полу, разговаривали с траншеями. Это было уютно, таинственно и немножко жутко. Я заснул опять.
* * *
Утром, так как первая рота сейчас была в резерве, мы с полковым врачом пошли гулять. Кругом были горы, покрытые лесом. Началось то, что называется «артиллерийская дуэль», то есть где-то в небе гудели снаряды.
Меня поразила кажущаяся миролюбивость этой музыки. Снаряды гудели как-то очень деловито, иногда напоминая идущий трамвай. Ни выстрелов, ни разрывов не было слышно. Стреляли обе стороны, но что они обстреливали, понять никак нельзя было. Снаряды пролетали высоко в небе над нашими головами, поражая неведомо кого.
Вдруг в эту мирную музыку ворвалась нервная стройка пулеметов. Врач сказал:
— Ну, что-то начинается. Пойдем домой.
Домой — это обозначало штаб полка. Мы не успели дойти, как навстречу нам показались под командой офицера несколько вьючных лошадей, которые несли на спине пулеметы с припасами.
Врач спросил:
— На работу?
Поручик, кажется, Маковский, ответил:
— Да, они как будто начали наступление.
Пройдя еще немного, мы встретили капитана Голосова, к которому я и обратился, так сказать, по-дружески:
— Можно мне с вами?
Но он, смерив меня взглядом, сказал:
— Вы не в форме. Скатку через плечо. Винтовку.
И затем пошел быстрым шагом вперед, а за ним потянулась рота цепочкой.
Врач сказал мне:
— Ну, пойдем одеваться.
Мою новенькую шинель скатали и надели мне через голову на плечо. Затем приладили подсумок с шестьюдесятью патронами и дали в руки винтовку.
Кто-то из офицеров произнес сочувственно:
— Куда вам воевать, хворостинка вы эдакая.
Я обиделся, не поняв тогда, что это замечание было вызвано моим телосложением. Я был высокий и худой. Я спросил:
— Где первая рота? Куда она ушла? Как мне ее найти?
Кто-то ответил:
— Скоро будут раненые. Вот вы и идите к ним навстречу.
Я так и сделал. Пошел по какой-то дороге, которая завела меня в лес и горы. Трели пулеметов и ружейная трескотня не давали указания. Казалось, что они трещат со всех сторон. Но вдруг действительно появились раненые. У них были руки на перевязи, местами окровавленные. Один шел довольно бодро мне навстречу, но лицо у него было хмурое. Естественно, у него рука в лубках, должно быть, была перебита.
Но я был в каком-то дурацком настроении и спросил его:
— Уже заработал?
Он посмотрел на меня злым взглядом и ответил:
— Там всем хватит.
Но я пошел дальше. В ушах у меня звучало из Лермонтова:
Что? Ранен?
Пустяки, безделка!
И завязалась перестрелка…
Вероятно, так и было на погибельном Кавказе примерно сто лет тому назад, когда не было пулеметов и настильного огня, и все было игрушкой сравнительно с современными войнами. В 1914 году это не была «безделка». «Противник сурьезный», — твердил генерал М. В. Алексеев.
Я увидел много раненых и много нераненых, но первой роты 166-го пехотного Ровенского полка не было среди этих гор и лесов. Да и из этой роты я знал только одного человека, капитана Голосова. Я просто приходил в отчаяние, ну как их найти?! Никто не мог мне указать. Я очутился в совсем глупом положении. Как счастья, искал я эту роту, которая сулила мне смерть или рану. И наконец мне посчастливилось.
Через дорогу, по которой я шел, стали перебираться солдаты, и во главе их был капитан Голосов. Я кинулся к нему, как к отцу родному. Но он посмотрел на меня довольно критическим взглядом, сказав:
— Нашли? Ну, пойдем.
Я пошел за ним, счастливый донельзя, теперь все хорошо.
Мы долго бродили по холмам и лесам, но Голосов, видимо, твердо знал, куда надо идти. В это время ружейные пули начали пронизывать верхушки деревьев, причем свистели довольно приятно. Но были и неприятные. Некоторые пули рикошетировали от граба, имеющего очень твердую древесину.
В этих случаях пуля начинает кувыркаться через голову и визжит нестерпимо. Эти пули самые опасные. Ранения от них бывают ужасны.
Мое дурацкое настроение продолжалось. Я не испытывал ни малейшего страха. Люди роты тоже не проявляли никаких признаков ужаса. Как будто эти пули их совершенно не касались. Правда, они проходили пока высоко, но скоро огонь стал настильнее, то есть пули пошли ниже. В это время мы вышли на какую-то лужайку, и рота по приказанию Голосова из вереницы перестроилась в цепь, негустую, а с большими перерывами от человека до человека. В таком положении, как я понял, мы оказались лицом к противнику, но он был еще далеко, там где-то за лесом. Так как пули пошли низко, Голосов скомандовал:
— Ложись!
Рота легла, держа перед собой винтовки со штыками. Потом последовала команда:
— Встать! Перебежка! Бегом, марш!
Перебежали и снова залегли по ту сторону полянки, то есть уже в лесу.
В это время я опять потерял единственное мое счастье — Голосова. Это произошло потому, что развернутая цепь в сто или двести человек оказалась в лесу и видно было только ближайших людей, справа и слева.
Но раздалась еще раз невидимая команда:
— Вперед! Марш!
Мы пошли. И больше я Голосова не увидел.
Таким образом, та часть роты, которая видела меня, естественно, попала под мою команду. Это было мне до известной степени знакомо. Во время еврейского погрома в Киеве я точно так же оказался во главе кучки солдат, покинутой командиром роты. Они видели меня в первый раз в жизни, и я их тоже. Но через короткое время они стали не только исполнять мои приказания, но угадывали каждое движение руки. Солдат любит, чтобы им руководили.
Теперь я знал примерно, где противник, и понял, что нам надо идти на сближение с ним.
Только значительно позже я понял, что все это была нелепость, и не надо было нам идти вперед. Но последнее приказание Голосова было: «Вперед», — а для меня он был тогда весь «закон и пророк». И я стал вести людей перебежками там, где местность позволяла.
— Встать! Перебежка! Ложись!
Но, кроме меня, было еще два унтер-офицера. И вот они меня поразили.
Они не ложились, несмотря на мое приказание. Торчали во весь рост на страх врагам. И затем я услышал вдруг в тишине, наступившей на мгновение, следующее:
— На случай моей убыли назначаю Иваненко.
Это обозначало, если меня убьют или ранят, вами будет командовать Иваненко, его слушайтесь.
Это была строго уставная команда, которую совершенно хладнокровно произносят в мирное время на учебе. Тогда слова: «В случае моей смерти» — звучат совершенно ирреально. Но здесь это могло наступить каждую минуту в действительности.
Я еще раз прикрикнул на них:
— Лечь!
Но подумал:
«Черт вас возьми совсем! Этим людям страх смерти, по-видимому, совершенно незнаком».
И мы двигались сквозь этот прекрасный лес, грабово-дубовый, дубово-грабовый, а дикий орешник снизу.
А пули все ниже и ниже. Однажды я увидел, как стоявший на коленях солдат вдруг вздрогнул и выругался. Пуля пронизала над самой его головой лист орешника, золотого от заходящего солнца.
Но я совершенно вошел в свою дурацкую роль и вел людей вперед и вперед, а зачем? Я не знал, но был уверен, что так оно и надо. В это время к свисту и скрежету пуль прибавилось нечто гораздо более громкое. Снаряды стали рваться над деревьями. И шрапнель посыпала орешник, вроде как невидимый град.
Я чувствовал, что вот-вот здесь, впереди, то, что мы ищем. Подняв еще раз людей, я очутился на опушке леса. Опушки, как правило, пристреляны, но я этого не знал тогда. Пристреляны — это обозначает, что снаряды точно рвутся на опушке. Тут действительно был непрерывный гром, но это было еще ничего.
Опушка леса для верности была обведена рвом. Это не был окоп, сделанный войсками. Просто канава, указывающая границу леса. А за канавой было открытое поле, полого спускавшееся внизу. Там, внизу, была опять канава, до которой было примерно шестьсот шагов. А за канавой поле подымалось, и за ним был снова лес, такой же прекрасный золото-багряный, примерно в тысяче шагах от нашей опушки.
В этой нашей канаве лежали люди, опираясь на стену канавы, как на бруствер. Лежали плечом к плечу. Прежде всего подумав, что тут наша первая рота, я стал перебегать от одного к другому и, ложась в канаву, спрашивал ближайшего солдата. Спрашивал — это значило, что я кричал ему в ухо изо всех сил, чтобы он услышал среди этого грохота.
— Какая рота? Первая?
И от отвечал, тоже надсаживая голос:
— Никак нет, ваше благородие, шестая.
Я опять перебегаю. Опять говорят какую-то несусветную роту, а первой нет.
Наконец я бросил ее разыскивать и обратил внимание на то, что тут делают эти люди, эти земляки. Тут были молодые и так называемые дядьки, то есть запасные. Один из таких, лет сорока, совершенно невозмутимо, выпустив пять пуль, закладывал новую пятерку и опять палил.
А я, когда вел людей через лес, видел, как трудно подносить патроны. Шестьдесят патронов, которые несет на себе рядовой, быстро расходуются. Поэтому непрерывно подносят новые. Но это достаточно трудно из-за расстояния и обстрела. На моих глазах убило лошадь, подвозившую на двуколке патроны.
Поэтому я закричал с ухо дядьке:
— Куда палишь?
Он указал мне пальцем вперед, на канаву внизу поля, которая находилась на расстоянии шестисот шагов. У меня в ту пору было острое зрение, можно сказать морское, и я стал кричать в ухо земляку:
— Там никого нет!
Он, присмотревшись, ответил:
— А вже ж никого нема?
Я кричу:
— Перестань! Береги патроны!
А он мне:
— А куды ж стрелять?
И показал рукою влево, вдоль нашей опушки.
А я:
— Нельзя, там наши пулеметы, слышишь?
Я понял, что это поручик Маковский там работает. Наших пулеметов было в то время мало, и потому я их различал. Земляк опять спрашивает:
— А куды ж стрелять?
Поняв, что ему совершенно необходимо стрелять куда-нибудь, я показал ему опушку напротив, в тысяче шагах. Там австрийцы могли быть, если они такие же дураки, как мы, то есть лежат на пристрелянной опушке. Мой земляк закивал головой, достал из подсумка новую обойму, засунул в затвор. Я закричал ему:
— Тысячу шагов поставь!
Перевернув прицел на тысячу шагов, он принялся работать, делая это, как добросовестный крестьянин делает свое дело, по-хозяйски…
Видя, что здесь дело налажено, я перебежал на другое место. Тут я втиснулся между двумя молодыми солдатами. Один из них, оскалив на меня белоснежные зубы, хохотал во все горло.
— Чему смеешься? — закричал я ему в ухо.
Он мне в ответ:
— Весело, ваше благородие!
Но я не успел пофилософствовать с ним по поводу этой веселой философии среди окружающего нас ада. Меня что-то так ударило в спину, точнее сказать — в правую лопатку, что, вскочив от невыносимой боли, я потерял сознание.
Очнувшись, я понял, что нахожусь в нескольких шагах от канавы, под большими деревьями, которые ярко освещало заходящее солнце. Понял и то, что ротные фельдшеры какой-то роты перевязывали мне правую руку.
Я сказал, продолжая чувствовать адскую боль:
— Брось, все равно смерть.
Но фельдшер ответил:
— Никак нет, ваше благородие.
Я просил:
— Что ты там возишься с рукой? Здесь, что ли?
— Никак нет, ваше благородие. Вот здесь кровь бежит.
Я не стал с ним спорить. Боль в лопатке начинала становиться терпимой, по крайней мере, я мог дышать и очень обрадовался, когда перевязка кончилась.
— Подымите меня, — попросил я.
Они поставили меня на ноги и я, почувствовав, что могу идти, сказал:
— Пойду.
— Никак нет, ваше благородие, одни не дойдете.
Один из них взял меня под здоровую левую руку и повел через лес.
Чем дальше мы отходили от опушки, где было так весело, по мнению молодого солдата, я чувствовал себя лучше. Вместе с тем я думал, что эти героические ротные фельдшера, которые спокойно перевязывают раненых в нескольких шагах от пристрелянной канавы, более нужны там, чем мне. Я дойду.
Что? Ранен?
Пустяки, безделка!
Это значило, что дурацкое настроение возвращалось.
Я сказал сопровождающему:
— Ступай обратно.
Но он не сразу меня послушался. Увидев вдалеке серую шинель и белую перевязку, он закричал звонко:
— Раня, ей, раня!
Но «раня» не остановился, может быть, он и не слышал. Тогда мой ротный фельдшер сказал:
— Ваше благородие, этот быстро уходит, за ним не угонитесь. А вот, извольте взглянуть, вон тяжелого несут на винтовках. Эти тихо идут, вам надо с ними.
Действительно, я нагнал их и пошел с ними. Солдатская шинель, которую как-то прикрепляют к винтовкам, служит носилками. Несут вчетвером, потому что тяжело вдвоем. Но они шли медленно, а мне хотелось быстрее попасть домой, то есть в штаб. Я бросил их, опять попав во власть дурацкого настроения. Пустяки, дойду! Но был наказан. Я заблудился и снова стал попадать под огонь. Тут я понял, что психика здорового человека и раненого очень различны. Я прятался за бугорками и, присев где-нибудь, думал о том, как хорошо было бы, если бы чьи-нибудь руки помогли мне добраться, и в полной безопасности выпить стакан горячего крепкого чаю. Дурацкое настроение прошло совсем.
Тем временем солнце зашло. Закат еще горел, но с каждой минутой становилось темнее. А дороги я не знал, где штаб полка, не имел никакого представления. Мало того, я потерял уже ориентировку даже в том смысле, что не знал, где мы, а где противник. Сев под каким-то деревом, я раздумывал, что же делать.
Бой стих. Ни пуль, ни шрапнелей. Но последними выстрелами орудий не то мы, не то австрийцы зажгли какое-то строение с соломенной крышей. Этот пожар горел ярко, и я пошел на огонь. Наконец, перелезая через всякие канавы, дошел до шоссе. Бело-багровое, оно простиралось в обе стороны. Но в какой стороне мы, а в какой противник, огонь не говорил. Я взял вправо и угадал. Через некоторое время, подвигаясь по этой удобной дороге, я дошел до домика, где помещался штаб. При свете пожара я узнал его. Еще несколько шагов — и вот лужайка, на которой, очевидно, перевязывали. Под деревьями лежало несколько человек, уже мертвых, а над другими работал врач, который еще сегодня утром гулял со мной. Я подошел.
— Как — уже? — спросил он.
Теперь я не был в настроении: «что? ранен? пустяки, безделка» — и потому ответил:
— Посмотрите, что у меня там такое.
С меня сняли гимнастерку, что было очень больно. Она была в крови. Потом стащили фуфайку из очень толстой верблюжьей шерсти. Как я потом узнал, это она предохранила меня от серьезной беды. Дело в том, что тот первоначальный удар, от которого я потерял сознание, был от так называемой дистанционной трубки, то есть медной головки снаряда.
Эта штука достаточно тяжелая. Падая с высоты, она ударила меня, когда шрапнель разорвалась над головой. Верблюжью куртку стащили продырявленную. Потом была шелковая рубашка, превращенная в окровавленную тряпку. После этого врач мог меня осмотреть. Он сказал:
— Здорово же вас посыпало. Четыре раны. И пули торчат там. Я их вытащить не могу здесь. Надо эвакуироваться.
Но он ошибся. Когда меня привезли во Львов, то какой-то знаменитый профессор, пригласив своих коллег помоложе, сказал:
— Взгляните, какое изящное ранение. Никаких шрапнельных пуль тут нет. Иначе уже давно было бы воспаление. Это одна ружейная пуля сделала четыре дырки. Сначала она вошла в руку выше локтя с внешней стороны. Это первое входное. Затем она вышла из руки внутренней стороны. Это первое выходное. При этом она перебила нерв, и потому некоторое время рука будет бездействовать. Затем она опять вошла в тело, — это второе входное, и, проделав путь в мясе на спине, вышла. Это второе выходное на два сантиметра от спинного хребта. Итого четыре. Вас можно поздравить. Затем сильный удар чем-то тяжелым, должно быть — головкой шрапнели, это рассосется.
* * *
Несмотря на приказание врача эвакуироваться, я сразу не уехал. Ночью у меня был порядочный жар, что бывает от потери крови. Вокруг меня суетились офицеры, варили мне чай с красным вином и сердечно со мной беседовали. Я недаром попал в 166-й пехотный Ровенский полк. Но об этом рассказывать не буду. Ну, словом, мне показалось, что я в родной семье. То, о чем я мечтал, прячась от вторичного обстрела, исполнилось. Дружеское участие и горячий чай. Я вдруг понял, как роднит так называемое боевое товарищество. К утру жар прошел, и я, прячась от командира полка, который тоже приказал мне эвакуироваться, гулял в дубово-грабовом лесу, ставшем еще красивее. Но нечаянно я на командира все-таки натолкнулся, и тут последовало серьезное приказание, которого я не мог ослушаться.
Так как я потерял свою скатку после ранения, то мне дали австрийскую голубую шинель одного пленного, который, по-видимому, умер. В таком виде меня привезли во Львов, и на пороге «Саксонской» гостиницы произошла такая сцена.
Там стоял член Думы, один из основателей «Союза освобождения», прогрессист Николай Николаевич Львов, который меня очень хорошо знал, но не узнал в голубой шинели, накинутой на плечи. Но кто-то другой узнал меня, несмотря на маскарад, и на радостях, что я уцелел, стал со мной целоваться. А Львов мне потом рассказывал:
— Как я негодовал, когда увидел, что он взасос целуется с австрийским офицером!
Что же было потом?
Надев на рукав белую повязку с красным крестом, но сохранив офицерские погоны, я прибыл во Львов и прямехонько отправился на ЮЗОЗОвскую базу. Она находилась на улице братьев Шептицких, знаменитых польских меценатов, которые основали в Кракове огромную библиотеку. Там могли работать все желающие, но имевшие высшее образование. База на улице Шептицких представляла большую усадьбу, очень беспорядочную, с какими-то домами, складами, бараками, как раз то, что нам нужно было. В этой усадьбе я расположился и стал снаряжать отряд.
В моем подчинении кроме готовящегося отряда была и самая база. Туда совали людей, с которыми еще не знали, что делать и куда их деть. Все они имели какую-нибудь протекцию. Некоторые попадали сюда, потому что были действительно негодны для фронта, другие же — потому что не хотели идти на фронт. Разбираться в этом было не мое дело. Покамест же я кормил их, давал им койку и старался к чему-нибудь приладить.
Например, у меня было на базе несколько заведующих хозяйством, но совершенно неизвестно, каким хозяйством. Потом были две молоденькие сестры-галичанки, — о них расскажу впоследствии. Казалось бы, не большое дело снарядить маленький отряд, но возни было много. Избавлю читателя от описания этих мелочей.
Наконец для похода все было готово, и даже карта у меня была. Мы двинулись в направлении австрийского города Самбора на левом берегу Днестра. Там находился какой-то огромный дом, скорее — замок или дворец. Это была резиденция штаба 8-й армии, которой командовал генерал А. А. Брусилов. В это время в Самборе нас нагнали на машинах П. Н. Балашов и Н. Н. Можайский. Они потащили меня к Брусилову.
Алексей Алексеевич был кавалерийский генерал, очень моложавый и изящный, несмотря на свои шестьдесят лет. Родился он 19 августа 1853 года. Говорили о том о сем, но я совершенно не предчувствовал, какую роль сыграет Брусилов в будущем, когда осуществленный в 1916 году под его командованием прорыв австро-германского фронта и высокое искусство руководства войсками выдвинули его в число лучших военачальников первой мировой войны.
Конечно, не мог я тогда предвидеть и того, что генерал, с нами беседовавший, будет назначен 22 мая 1917 года верховным главнокомандующим. А если бы мне сказали, что А. А. Брусилов еще при жизни В. И. Ленина, в 1920 году, вступит в Красную Армию, будет служить в центральном аппарате Народного комиссариата по военным делам, инспектировать кавалерию РККА и состоять для особо важных поручений при Реввоенсовете СССР, — вряд ли бы я поверил, сочтя все это бредом.
После Самбора начинались места дикие и неисследованные. Словом, мы попали в Прикарпатскую Русь, где еще были курные избы. А с нами начались всякие маленькие приключения.
Например, у нас были две походные кухни. Это не были кухни обычного типа. Обыкновенная ротная кухня, если так можно сказать, очень портативна и варит обед на ходу, причем повар шагает непосредственно за ней. В результате, когда рота останавливается на обед, борщ готов.
Наши кухни не умели варить на ходу, были огромные и неуравновешенные. Они в конце концов на одном косогоре свалились в реку. При этом мои семь студентов проявили обычную интеллигентскую никчемность при святой горячности. Они вымокли в реке, но кухонь не вытащили. А дядьки вытащили со спокойствием, и эти величественные колымаги проследовали дальше.
Но движение становилось с каждым часом труднее, и потому я, бросив кухни и студентов, помчался вперед на автомобиле, следуя карте, чтобы узнать, не грозит ли нам нечто совершенно непроходимое.
И действительно, я попал в пробку. Обозы стали, и прохода не было, так как с двух сторон дороги была непролазная грязь, а порой и просто болото.
В этой пробке я сидел тринадцать часов. Впереди и сзади твердокаменно стояли обозы. Объехать нельзя. Можно было только обойти пешком. И пехота тринадцать часов шлепала, увязая в грязи, мимо нас.
Настроение, конечно, было соответствующее. Грандиозный многоэтажный мат звенел над этими дорогами в виде единственного утешения. Не отставал в этом отношении и мой мальчишка, шофер Горбач. Он в Киеве служил на бирже такси, а это, по мнению самих же шоферов, самый пропащий народ. Но неоценимым достоинством Горбача было доброе сердце. По образованию же он был слесарь.
А пехота все тянулась и тянулась по бокам дороги. Эти шлепающие в грязи люди, естественно, ненавидели автомобиль. И поэтому крыли нас, а Горбач заступался за нашу честь и не оставался в долгу.
Чтобы его угомонить и еще потому, что было чертовски холодно — дул сильный ветер, а машина была открытая, — я приказал ему варить чай. Он принялся за это с восторгом. Перебравшись через ближайшую грязь, он поставил примус на каком-то маленьком пригорке, сделав это на случай, чтобы нас не поранило, если запущенный на чистом бензине приму с разорвет. Но примус не разорвало, наоборот. Он воссиял в сгущающихся сумерках, как звезда первой величины. И несколько раз согревал душу и тело в течение бесконечной ночи.
Наконец пришел рассвет и с ним свобода. Обозы двинулись. Мы пошли сначала за ними, а когда дорога стала лучше, мы их обогнали и приехали в какое-то село с курными избами, где стоял штаб корпуса, то есть, собственно, корпусной врач.
Это был очень симпатичный старичок, принявший меня радушно, угостивший превосходным кофе со сдобными булочками. Тут же суетились его ближайшие помощники, два врача средних лет, с узкими погонами, но вроде как бы в полковничьем чине.
Я попытался изложить медицинскому генералу, то есть старичку, что я такое и зачем тут. Он понял, что я член Государственной Думы, но чего я от него хочу, не очень понимал. Зато он посвятил меня в свои семейные дела. Он ждал жену, которая под видом сестры милосердия к нему выехала. Затем он стал жаловаться: «Болеет, бедняжка, болеет. Ревматизмы страшные. Я массирую как умею, но, знаете, трудно. Передние-то ноги еще ничего, а задними, хотя она и добрая, как овечка, но лягает».
Я обалдел. Врачи-полковники кусали губы. И наконец я понял: корпусной врач, как и некоторые другие врачи, был лошадник. Его прекрасная кобылка заболела ревматизмом. Но так как он без перехода перешел от жены к лошади, то и произошел такой казус.
Наконец я втолковал ему, что я — отряд, прикомандированный к корпусу, и что прежде всего мне нужно помещение, то есть хату. О другом здесь мечтать не приходилось. Тогда он сказал:
— Да, да, с помещениями здесь плохо. Вот этот маленький домик я занял, а больше ничего и нет. А впрочем, вот вам Иван Иванович покажет.
Мы вышли с одним из врачей-полковников.
— Горячитесь? — спросил он. — Остынете…
Я ничего не ответил. Мы пошли по грязной улице и пришли к какому-то зданию, нечто вроде барака. Вошли. Довольно большое помещение, но оно было сплошь занято ранеными и больными, лежавшими на соломе. Он показал рукою:
— Вот здесь раненые. А там — холерные.
Я не выдержал:
— Раненые и холерные в одном помещении?!
— Ну, а что поделаешь, если нет.
Нет-нет, а все-таки мы нашли какую-то довольно большую хату, притом пустую. И даже соломой был устлан земляной пол. Соломы было много, хотя и грязной.
Я сказал:
— За неимением лучшего, займу эту хату.
Мои кухни и студенты прибыли не так скоро. Поэтому я решил по совету корпусного врача побывать у самого начальника корпуса генерала Н. А. Орлова. Штаб этого генерала помещался за «горами и лесами», куда вела бревенчатая мостовая.
Еще древние римляне говорили: «Германцы очень любят петь. Но когда они поют, то голоса их звучат как грохот колос по бревенчатой мостовой».
У нас такие дороги назывались «клавиши». Вот я и поехал по этим «клавишам» к генералу Орлову. И узнал, что проехать по такой настилке можно, если выдержишь.
* * *
Николай Александрович принял меня крайне любезно. Он, видимо, также скучал, как и корпусной врач. Он пригласил меня обедать со всем штабом, а после обеда три часа разговаривал со мной вдвоем. Ясно было, что у него времени много.
О чем же говорили?
С членом Государственной Думы можно было говорить при желании о политике, о важных военных вопросах, о состоянии армии и, наконец, поскольку я причислен был к медицинскому ведомству, об этого рода делах. О последних генерал сказал, что ими ведает корпусной врач. А я хотел от Орлова, чтобы он своей властью продвинул мой отряд ближе к фронту, потому что мне стало ясно: при корпусном враче мне нечего делать.
Ну, так вот, о чем же мы говорили с генералом три битых часа? Трудно поверить — о травосеянии в Сибири! Орлов там когда-то служил и Сибирью интересовался. Но мне до Сибири не было никакого дела, в особенности до травосеяния. Но я слушал терпеливо и покорно. Зато, когда я пустился в обратный путь по грохочущим «клавишам», то подумал: «Тут разразится какой-то скандал».
Я угадал. Через некоторое время, но когда меня уже там не было, противник прорвал наш фронт, и прорыв имел сорок верст в ширину. Это была катастрофа. Все бежало, а те, что не убежали, попали в плен. В том числе едва не попал в плен мой отряд.
И тогда я вспомнил, что это не первое приключение Николая Александровича Орлова. Еще в 1904 году в Ляоянском сражении поражение дивизии генерала у Янтайских копей повлекло за собой очищение русскими Ляояна и отступление всей армии командующего А. Н. Куропаткина. Бывает… А меж тем Н. А. Орлов был образованный генерал, профессор Академии Генерального штаба. Я еще раз понял, что талант военного полководца одним только образованием не получишь.
* * *
Но вернемся к тем временам, когда мой отряд еще состоял под моим начальством. Кое-как мы разместились в этой хате и приготовились к работе. Мобилизовали марлю, бинты, лубки и все прочее. Студенты работали охотно, а остальные исполняли свои обязанности.
Исполняли свои обязанности и два молодых человека лет шестнадцати, аристократического происхождения, пажи. Это были сыновья Петра Николаевича Балашова и профессора Чубинского. Пажа Чубинского называли пупс. У него было лицо великовозрастного младенца, и говорил он жирным баском. Надоел мне страшно, повторяя беспрерывно:
— Когда же, Василий Витальевич, мы будем выносить раненых из окопов?
Это была их обязанность, они для этого и приехали, надоевши родителям так, что их отдали мне в отряд. Никак нельзя было им втолковать, что мы находимся при штабе корпуса, от которого до окопов три года скачи — не доскачешь.
Но ранение в окопах в одну прекрасную ночь пришли к нам сами. На дверях нашей хаты всю ночь горел яркий фонарь, освещавший красный крест. Дежурному было вменено в обязанность следить, чтобы свеча не потухла. В эту ночь было морозно.
В три часа ночи постучали в окно, а затем вошел солдат, совершенно замерзший, рука на перевязи. Все вскочили, хата осветилась огарками. Заработал примус, и через десять минут изнемогшему человеку дали горячий чай с вином. Он оттаял и стал отвечать на вопросы:
— Откуда?
— С фронта.
— Как далеко?
— Тридцать будет.
— Сколько шел?
— Часов десять… не знаю.
— Почему повязка протекла? Когда тебя перевязывали?
— Там, ротный фельдшер, от окопов близко.
— И больше нигде не перевязывали?
— Нет. Ни одного огня не видел.
Между тем я твердо знал, что какой-то Красный Крест стоит от нас в пятнадцати верстах в направлении фронта. Стали перевязывать. Перевязка протекла кровью, хотя были наложены лубки. Пуля перебила кость.
За этим первым посыпались. Все такие же ходячие, но с переломами рук. Все они, помимо всего прочего, замерзли. И потому кружка горячего чая была для них благодеянием. Некоторые охотно рассказывали, что делается на фронте:
— Там гора великая. Черт ее возьмет! Антилерии треба. Там багацко наших лежит.
И опять:
— Антилерии треба!
На этой «великой» горе стояли мадьяры. К ним приезжал какой-то австрийский принц, и они поклялись ему, что не сдадут горы. И не сдавали, пока не пришла на помощь эта самая «антилерия».
С величайшим трудом, на руках мы втащили пушки на такую гору, с которой была видна эта самая «великая» гора, и наши снаряды ее доставали. Когда «антилерия» прижала как следует, мадьяры побежали и мы заняли «великую» гору.
За этой «великой» горой, на горе еще более высокой, стоял пограничный знак в виде некоего обелиска. На одной стороне было выгравировано: «Польша», на другой — «Венгрия».
* * *
Был один член Государственной Думы. Очень полезный в Таврическом дворце. Он кое-что смыслил в финансах. А на фронте очень суетился. Он свалился мне на голову с криками:
— Едем!
— Куда?
— В Венгрию. Командир корпуса там.
Мой отряд уже втянулся в работу, я мог отлучиться. Поехали. Проехав пограничный обелиск, мы очутились в Венгрии. Это было очень приятно. Тут начинался южный склон. Там, откуда мы приехали, то есть на северном склоне, была зима и мороз. А здесь весна.
Мы быстро спускались и быстро теплело. Проехали несколько километров, и вдруг дороги не стало. Снега, сбежавшие с гор ручьями, размыли ее.
— Пешком пойдем.
Он был настроен воинственно. Бросив автомобиль, пошли. Вошли в какую-то деревушку с соломенными крышами, где никого не было. Вдруг загудело, и солому ближайшей хаты сорвало пролетевшим снарядом. Нас осыпало соломинками. Он сказал: «А это неприятно!»
Пошли дальше, он непременно хотел добраться до командира корпуса, хотя нам решительно нечего было ему сказать.
Мы дошли благополучно до села побольше и увидели хорошую шоссейную дорогу, которая уходила прямо к противнику.
Вдруг я увидел, сначала даже подумал, что мне чудится, голубые австрийские шинели, которые шли прямо на нас, в строю, четыре в ряд, и эта колонна тянулась куда-то вдаль. Что такое? Вот что это было.
Целый полк переходил на нашу сторону. Оказалось, что это были взбунтовавшиеся славяне австрийской армии. Среди австрийских славян война с Россией была крайне непопулярна. Но их старались перемешивать с другими национальностями. Однако здесь недоглядели — в этом полку славян оказалось большинство. И они пошли к славянам: поляки, русины, чехи, сербы, словаки. Так как их было подавляющее большинство, то они захватили и небольшую часть венгров. И вот идут по дороге, несмотря на то, что их бьет австрийская артиллерия.
Село, в котором мы очутились, называлось Мезалаборче. Я пишу об этом потому, что с этим полком мне пришлось в тот же день встретиться еще раз.
В первом томе мемуаров бывшего президента ЧССР, генерала армии Л. Свободы, вышедших в Праге в 1971 году под названием «Дорогами жизни», рассказано, что в 1915 году он был призван в ряды императорской австро-венгерской армии. Когда его пехотный полк попал на восточный фронт, двадцатилетний Людвик Свобода подобно многим тысячам других чехов и словаков при первой возможности перешел на сторону русских. Это произошло 8 сентября 1915 года под Тарнополем. По-видимому, я явился одним из первых свидетелей этого великого движения славян к своим братьям в Россию. В «лоскутной» монархии Габсбургов стали появляться трещины распада с самого начала войны.
Пропустив переходящих к нам славян мимо себя, мы пошли в штаб. Это довольно большой дом, обитатели которого собирались уезжать, потому что обстреливали шрапнелью. Она падала на крышу и в саду вокруг. Во дворе стоял воз, даже целая платформа, переполненная вещами, всяким скарбом. На самом верху, на каком-то кресле сидел большой белый гусь, очевидно привязанный. Он опасливо смотрел в небо одним глазом. Небо грохотало и сыпало пулями.
Так как я уже побывал под этими салютами и был ранен, то, скажу откровенно, мне было тоже не совсем по себе. Я был очень рад, когда мой спутник вышел из дома и сказал:
— Надо уходить.
Мы дезертировали и где-то нашли свою машину. Поехали. В это время полк славянских перебежчиков уже стал подниматься на ногу. Мы обогнали его. И тут увидели и поняли, что часть этих людей были пьяны и все голодны до озверения. Мой суетливый спутник бросил им круглый хлеб, который у него оказался, и большой кусок сала.
Но что произошло! Один солдат подхватил хлеб на лету и убежал с ним в поле. За ним ринулись остальные. Нагнали, сбили с ног. Он, падая, поджимал хлеб под живот, но его перевернули, хлеб вырвали. И все вместе стали рвать несчастный хлеб друг у друга. То же самое произошло и с салом. Мы умчались от этого страшного зрелища.
Я приехал домой, то есть к своему отряду. Через несколько часов мне принесли телеграмму: «Приготовьтесь накормить две тысячи человек».
Вот когда пошла горячка. Я понял, что это на меня навалятся все те же озверевшие от голода солдаты.
Две тысячи человек! Считая один хлеб на четырех, надо было достать пятьсот хлебов. Я погнал автомобиль в ближайшую военную хлебопекарню. Привезли. Но надо было приготовить обед. Мои гигантские кухни тут-то и пригодились. Но я подсчитал, что сегодня «голубые» не смогут добраться. Придут утром еще более голодные. От нас дорога подымалась в гору. Я приказал дежурить с утра. Вдруг мне доносят:
— Идут!
Я выбежал на дорогу и увидел: «голубые» показались на хребте. В это время кухня уже заработала, и, так как не было ветра, дымок победоносно струился к ясному небу. Но запах от кухни распространялся и без ветра, и от него, от этого запаха, голодные солдаты должны были еще пуще озвереть.
Поэтому я пошел им навстречу. Я надеялся, что при них все-таки есть какой-то наш конвой. И не ошибся. Был конвой, и начальник его, толковый унтер-офицер, сейчас же подбежал ко мне, я спросил его по существу:
— Конвой обедал?
— Никак нет, ваше благородие.
— Сколько конвойных?
— Так что восемьдесят человек.
— Разделить пополам. Сорок человек марш к кухням обедать. Сорока остаться тут на месте.
— Слушаюсь, ваше благородие.
Конвой бегом побежал к кухням. Когда их там покормили и они вернулись, я отправил обедать и другую часть. Когда весь конвой насытился, я сказал:
— Окружить кухни.
Когда это сделали, приказал:
— Теперь пускай.
Они бросились, хорошо, что предохранительные меры были приняты. Они перевернули бы кухни, обед пропал бы, и они вместе с ним. Но конвой оказался на высоте. И когда «голубые» бросились к кухням, конвой повернул винтовки штыками вперед. Перед этим обезумевшие отступили. Русских штыков панически боялись за границей.
Тогда я вышел за конвой и стал с ними говорить на трех языках: немецком, русском и польском. А больше всего изъяснялся на пальцах. Я показывал им: четыре, четыре, четыре. Это они легко поняли. Тогда я стал долбить им, что надо рассчитаться на четверки. И это они поняли. Голод не тетка. Когда они выстроились в несколько рядов. Но по четверкам, я приказал давать на каждую четверку один хлеб. Мгновенно у них появились какие-то ножи, и они стали резать хлеб.
Когда они съели хлеб, звери снова стали людьми. Я ясно видел это по их глазам, они стали совершенно другими. Исчезло бешенство, и светился разум. Тогда стали подпускать к кухням. У них у всех были котелки, которые наполняли разливной ложкой. Примерно пятьсот граммов жирного, вкусного борща на брата.
Это длилось долго, но наконец кончилось. Благодаря на всех языках и руками тоже, под водительством конвоя они пошли дальше. Судьба славян в России не была дурной. Их не считали пленными. Их пристроили в разных хозяйствах, в селах и у помещиков, где они охотно работали.
Впоследствии из этих перебежавших в Россию славян была сформирована армия не армия, но корпус. А Людвик Свобода 2 июня 1917 года сражался уже плечом к плечу с русскими солдатами против австро-германцев под Зборовом.